Нора ФАЙНБЕРГ. Укрощение Кентавра

Это история одной болезни и это история одной любви. Долгие годы я хранила её в своей душе, не осмеливаясь никому рассказать, а тем более написать о ней. Но теперь, на закате моей жизни, когда главного героя этой истории уже нет в живых, мой рассказ не причинит боли ни ему, ни моему уже покойному мужу. Да и по прошествии стольких лет мало кто ещё помнит меня в том городе, в той стране, где всё это происходило.

Я прозвала его Кентавром из-за его могучего телосложения и тяжёлой гривы волос. А его настоящее имя… Впрочем зачем? Пусть так и останется – Кентавр. Мне было тридцать пять лет. Я работала лёгочным хирургом в престижной городской больнице. У меня была благополучная жизнь: муж, дочка, комфортабельная квартира, влиятельные друзья. Я проводила зимние отпуска в Москве, где я могла видеть лучшие театральные премьеры, или на горнолыжных базах Теберды. Летние отпуска – на курортах Болгарии или Крыма, Кавказа или Прибалтики. Я привыкла к мужским комплиментам и завистливым взглядам моих сотрудниц.

– Я возненавидел тебя, – признался мне как-то Кентавр. – Я возненавидел тебя, как только ты появилась в палате. Холёная дамочка, с причёской от дорогого парикмахера. Ты была в белом халате, но я знал, что на тебе нет ни одной советской нитки. Ты вся в импорте из валютных магазинов. Я тебя возненавидел, потому что ты приехала на работу, не стоя в проходе переполненного троллейбуса, а в собственной «Ладе» или «Волге», и что утром ты нежилась в горячем душе, в облицованной итальянским кафелем ванной, а не бежала в резиновых сапогах в дворовой туалет. Потому что ты наносила косметику перед зеркалом в своей спальне, обставленной польским или немецким, или ещё чёрт знает каким, гарнитуром. Потому что, окончив работу, ты будешь лежать на тахте в гостиной с модным романом, а не толкаться в очередях за мясом или молоком. Потому что в воскресенье ты будешь играть в теннис. А то, что ты играешь в теннис, я увидел сразу по твоей фигуре. Я заметил и твою гибкую спину, и длинные стройные ноги с крепкими икрами. Спортсменка, лыжница, теннисистка, бегунья и, конечно, пловчиха. Что тебе наши болезни, боли, тревоги? Ты их стряхнёшь со своих загорелых плеч и окунёшься в свой, недоступный нам мир комфорта и развлечений. Ты прошла по палате в своих лакированных лодочках на высоких каблуках, словно собираясь на танцульки. Коротко осмотрела больных (правда, они все уже лежали здесь подолгу и были тебе знакомы), дала какие-то распоряжения сопровождавшей тебя сестре. Потом ты направилась к моей койке. Сейчас будешь меня расспрашивать о моих жалобах, которые тебе интересны, как мне вчерашняя погода, – я намеренно повернулся к стене и закрыл глаза.

− Пусть спит, – сказала ты, – я посмотрю его позже.

− Чёрта с два! – сказал я про себя, – сегодня я с тобой разговаривать не расположен. Буду спать до конца дня.

Красивая женщина Сабина Георгиевна,– сказал кто-то на соседней койке, когда ты вышла. Я обернулся.

− Не на мой вкус, – заметил я, – видать, избалованная бабёнка, из привилегированных. Или спит с начальством.

− Ну, это ты брось, парень! – загудела палата. – Ты нашу Сабину не знаешь, так и не трогай. Мы за неё тебе и врезать можем. Понял?

А тот, на соседней койке, пояснил: Сабина Георгиевна и хирург замечательный, и человек хороший.

Передо мной на экране был рентгеновский снимок Кентавра. Я смотрела на белое пятно на верхушке левого лёгкого. Небольшое уплотнение величиной с фасоль.

− Ага, наш новый больной, – Андрей, мой коллега хирург, нагнулся к экрану через моё плечо. – Он поступил вчера на моём дежурстве.

− Почему не положил к себе в палату? – проворчала я.

− Он мне не понравился, – рассмеялся Андрей. – Решил перебросить его к тебе. Может быть, ты своим обаянием его утихомиришь. Меня он, кажется, готов был убить.

− Боюсь, что меня тоже, – вздохнула я. – Очень неприятный парень. Так что спасибо тебе, удружил.

− Ну, ладно, Сабиночка, когда-нибудь отплатишь мне тем же. Ну, так что ты об этом думаешь? Гранулёма? Киста?

− Честно говоря, – сказала я, – мне это не нравится.

− Покажи его Бух-Буху, и дело с концом, – предложил Андрей.

− Покажу.

Бух-Бух было негласное прозвище нашего профессора консультанта, Михаила Ивановича Буханова, бездарного хирурга с медвежьей лапой и не очень-то грамотного врача. Но мужик невредный, незлой, достаточно ленивый, чтобы активно вмешиваться в нашу работу и потому нам особенно не мешал, а мы в случае чего могли прикрыться его именем: как ни говори, профессор Буханов – звучит солидно.

− Думаешь, я не почувствовала сразу, что ты меня возненавидел? – сказала я Кентавру.

− Ну а каково мне было? Я готовил на конкурс картину. Спешил закончить. Кроме того, ожидался приезд французских художников, с которыми я должен был встретиться. У моего дружка, мы вместе служили во флоте, свадьба, надо лететь в Петрозаводск через две недели. И на тебе! Вызывают после профосмотра: ложись в больницу. Вы что, ребята? Я здоров, как лошадь. Так нет, что-то нашли в лёгких на вашей дурацкой флюорографии. И вот, в один день обломалась жизнь. Поневоле взбесишься.

− Ну, положим, не лошадь! – засмеялась я, – ты – конь, дикий необъезженный конь, притворившийся человеком. Я буду называть тебя Кентавром.

− Называй, как хочешь. Кентавр так Кентавр. Я для тебя готов быть кем угодно. Можешь ездить на мне верхом, подставляю спину.

Но это было позднее, гораздо позднее. А тогда, в начале нашего знакомства, я переживала трудные дни.

− Курс антибиотиков, дети, – решил Бух-Бух, – и повторный рентген.

Кентавр уже неделю получал антибиотики, но возражать Бух-Буху было бесполезно.

− Дети, – говорил он в таких случаях, – или я, или вы. – Его крупная, круглая, гладко выбритая голова становилась тёмно-красной, как свекла.

− Вы, – спешили соглашаться мы, дети, – конечно, Вы, Михаил Иванович.

− Ну вот и хорошо, дети. Значит, так и запишем.

В один из этих дней мне выдалось трудное дежурство. Ночью привезли мальчика с ножевым ранением в грудь. Сломаны два ребра, ранено лёгкое, плевральная полость заполнена кровью, и самое страшное – задет перикард. Ночь я провела в операционной. Умирая от страха, я впервые в моей практике зашивала сердечную мышцу. Так ли я всё делаю? Хватит ли запаса крови? Хватит ли полиглюкина? Так мало средств было в нашем советском медицинском обеспечении! Уже под утро прибыл кардиохирург.

− Ну, Сабинушка, Вы у нас в больнице первая женщина, соперировавшая на сердце, поздравляю.

Мы перевезли больного в реанимационную. Бледный до желтизны, кислородная канюля в носу, ампула с кровью подключена к правой руке, аппарат для измерения давления к левой, дренажная трубка в плевральной полости, катетер в мочевом пузыре. Но жив! Слава Богу, пока жив. Я, как была, в операционном комбинезоне, бахилах спустилась в больничный двор, не села, а рухнула на скамейку, дрожащей рукой пыталась зажечь спичку. Кто-то рядом со мной щёлкнул зажигалкой.

− Закуривайте, доктор. – Кентавр.

− Вот, значит, какой ценой спасается человеческая жизнь, сказал он вполголоса и удалился.

Много месяцев спустя я увидела его картину. Женщина в белых кальсонах и рубашке, белой врачебной шапочке, плотно закрывающей волосы, марлевая маска сдвинута на подбородок. Тёмные крути под невидящими глазами, пересохшие губы, как-то нелепо, уродливо расставленные ноги, зачехлённые в бахилы. Подпись: «Закончена операция»

− Неужели я так страшно выглядела?

− Ты выглядела ещё страшнее. Но с этой минуты я тебя полюбил.

С этого дня мы стали друзьями. Кентавр рассказывал мне о своей жизни. Родился в Сибири, где-то в глухомани. В семье ссыльных латышей. Рано остался сиротой. Учился в ремесленном училище. Служил в армии. Взяли во флот: куда же ещё с таким ростом? Сначала на Дальневосточном, потом на Черноморском. Рисовать любил с детства. Никто не учил. По наитию. Мальчишкой рисовал на чём попало: на стенах, тротуарах, заборах. Крал в магазинах цветные карандаши, потом кисточки и краски. И во флоте рисовал: оформлял матросскую стенгазету, рисовал своих ребят. Как-то его заметил один из командиров, попросил нарисовать портрет своей жены. И тут пошло. Посыпались заказы. Впервые появилась монета. Ну а потом уже дорога в Художественную Академию. Армия дала рекомендацию.

− Когда выпишите меня из вашей больницы, я приглашу Вас в свою мастерскую. А, если разрешите, напишу Ваш портрет. Разрешите?

− Почему бы нет? А как Вы собираетесь меня изобразить? В белом халате? Со стетоскопом?

− Можно и так, – уклончиво сказал Кентавр, – а можно иначе.

− Что ты так возишься со своим Кентавром? – заметил как-то Андрей.

− Вожусь, потому что это интересный больной, и мне ещё неясен диагноз. На самом деле, мне был интересен Кентавр. Я находила любой повод, чтобы лишний раз поговорить с ним. Я умышленно задерживалась на работе до позднего вечера. То якобы лишний раз посмотреть кого-то из больных, то записать истории болезни. И Кентавр непременно стучал в дверь моего кабинета, и в открывшемся проёме показывалась его гривастая голова. – Доктор, можно?

И с каждым разом наши беседы становились всё доверительней. И, более того, – интимнее.

− Я соскучился, – говорил Кентавр, когда я приходила в отделение после выходных дней.

− Я тоже, – как-то брякнула я и покраснела.

− Вы покраснели, Сабина Георгиевна, но это даже хорошо. Это так по-женски.

− Мне положено быть здесь врачом, а не женщиной.

− Женщина должна быть женщиной в любой ипостаси. Я вот всё хочу понять, какого цвета Ваши волосы?

− Я шатенка.

− Нет. Ваши волосы иногда цвета шоколада, а на свету цвета гречишного мёда. Но в них, как в мехе, есть подпалина и притом рыжая. И на лице у Вас лёгкая россыпь рыжих веснушек.

− Зачем Вы меня так рассматриваете? – спросила я, ещё больше заливаясь краской.

− Во-первых, потому что я художник, во-вторых, потому что Вы красивая женщина, и Вы это прекрасно знаете, в-третьих, потому что я буду Вас писать, и я уже знаю – как.

Мы заходим слишком далеко, – говорила я себе. Он наглеет. Надо остановиться, провести преграду. Это неприлично. Это не профессионально. Но я уже не могла заставить себя остановиться. Как оттолкнуть его? Это значит обидеть, снова ожесточить. И я продолжала идти по проволоке этого вроде бы бессознательного, двусмысленного флирта. И обмирала от взгляда его светлых северных глаз, ласкового, настойчивого, лукавого, требовательного мужского взгляда. Я смотрела на его высокую фигуру прибалта, на светлые, почти белые волнистые волосы, необычной для мужчин того времени длины ниже плеч, и сама себе не хотела признаться, что я чувствовала к этому человеку. Моё отношение к нему раздваивалось: я нервничала из-за него, как из-за доверенного мне больного, и меня влекло к нему, как к мужчине. Влекло с такой неудержимой силой, которой я в себе даже не подозревала. Я – такая независимая, такая недоступная, такая рассудочная.

− Нет, – сказал Кентавр (это уже было в его студии), – на самом деле ты рыжая. Признаться, мне никогда не нравились рыжие женщины, а вот надо же, влюбился в рыжую. Ты рыжая женщина, способная в один миг послать свою жизнь в тартарары. Ты рыжая, огненная женщина, такой я тебя вижу и такой буду тебя писать: в красном и золотом, в красках костра, пожара и любви.

− А ты не думаешь, что костёр может погаснуть? – спросила я, желая его поддразнить.,

− Конечно, — невозмутимо ответил Кентавр. – И костёр погаснет, и любовь наша пройдёт. Но твой портрет, который я напишу, останется и будет жить своей жизнью.

Вот как! Я почувствовала, как мои глаза переполняются слезами, и они вот-вот перельются через край и потекут по щекам. Я отвернулась и выбежала из его мастерской. Недоставало, чтобы он увидел меня плачущей. Я была уязвлена, оскорблена и зла на саму себя. Дождалась, что твой Кентавр ударил тебя копытом. – И поделом тебе, дура, – твердила я себе – он не дорожит нашими отношениями, он знает, что они будут недолговечны. И это его нисколько не тревожит, я только модель для его картины. И вдруг другая мысль пронзила меня: да ведь он сам недолговечен. Господи, так о чём я? И я заплакала, но уже не о себе, а от жалости, острой, как боль, жалости к нему. Я вернулась в студию. Кентавр убирал в сторону приготовленный было холст. Увидел меня, недоумённо пожал плечами: что, мол, с тобой происходит?

− Погоди,– остановила его я, – давай начнём. Не будем терять время.

Кентавр много раз начинал и бросал работу над моим портретом. Он так и остался незаконченным, когда мы расстались.

− Дети, сказал Бух-Бух, – это туберкулёз. Отдавайте больного фтизиатрам. Давайте так и запишем.

− Михаил Иванович, – взмолилась я, – может быть, сделаем ещё одну контрольную томограмму.

Голый скальп Бух-Буха начал краснеть. Андрей поспешил мне на выручку.

− Хорошо, Михаил Иванович. Конечно, Михаил Иванович. Сабина имела в виду передать фтизиатрам все свежие материалы, включая и последний рентген.

− Ну и лады, – успокоился Бух-Бух. – Как я сказал, оформляйте перевод.

Я отправилась к Кентавру.

− Завтра у Вас томограмма.

− Сабина Георгиевна, – неожиданно резко ответил Кентавр, – не надо меня так сильно любить. Сколько можно меня обследовать?

Я обомлела. Любить? Да как он смеет!

− Дело в том, – как можно официальней сказала я, – что Вас переводят в другое отделение, – и поспешила уйти, не дав ему опомниться.

В этот вечер я не стала задерживаться, а отправилась домой, как только освободилась. Моя дочь, Марина, выбежала ко мне навстречу.

− Ура! Мамочка сегодня рано. Мамочка, ты сможешь проверить мои уроки? Совсем немного, только одно задание.

− Ну, конечно, родная.

Меня уже терзали угрызения совести: как мало внимания я стала уделять своей дочке.

− А потом пойдём в кино, хорошо?

− Куда захочешь, – обняла я Марину, – куда прикажете, моя прекрасная леди.

Больше никогда, никогда, – твердила я в этот вечер, – не буду заниматься Вами, Кентавр, в нерабочее время. И не волнуйтесь, у меня есть кого любить, кроме Вас.

Утром, поднимаясь по больничной лестнице, я наткнулась на поджидающего меня Кентавра.

− Сабина Георгиевна, на минутку. – Он был явно встревожен. – Куда меня от Вас переводят? И зачем?

− Потом поговорим. – Я постаралась чтобы мой голос звучал как можно более сухо, но меня уже окатила волна жалости: Господи, от кого только не зависит судьба больного.

− Ну вот, Андрей, смотри, – я поставила на экран новый срез томограмм. – Что скажешь?

− Не знаю, Сабина. Может быть, и вправду туберкулома…

− Андрей, какая туберкулома! Однородный очаг, ни одной крошки обызвествления. И вот, погляди, – я показала на тонкие маленькие лучики, отходящие от очага. – Андрей, ты не можешь не видеть, это опухоль. Я даю голову на отсечение, это рак.

− Сабина, ты отдаёшь себе отчёт, чем это грозит? Бух-Бух не так уж безвреден.

− Мы не имеем права ждать. Его надо оперировать.

− Сабина, это невозможно.

− Андрей, я не люблю громких фраз о клятве Гиппократа и прочих клише. Но в данном случае речь идёт о профессиональной честности. Об элементарной добросовестности. И что против этого Бух-Бух? Отвечаю за больного я, и только я.

− Значит, ты будешь его оперировать?

− И ты тоже.

− Сабина!

− Это будет в отместку за то, что ты положил его на своём дежурстве в мою палату.

В этот же вечер я сказала Кентавру:

− У Вас, как Вы знаете, есть небольшой очажок в лёгком. Это может быть старая инфекция, может быть киста.

О своём диагнозе я умолчала. На Западе врачи привыкли говорить больному правду, как бы страшна она ни была, а в тогдашнем Советском Союзе, по крайней мере, в моё время, мы считали нужным щадить психику больного. Плели всё что угодно, лишь бы не открыть ему настоящий диагноз. «Святая ложь» – так мы это называли. Словом, я не произнесла слово «рак». Но сказала, что считаю нужным этот очаг удалить.

− Кто будет меня оперировать?

− Андрей Анатольевич и я.

− Нет, – ответил Кентавр, – Вы и Андрей Анатольевич.

− Вы согласны на операцию?

Кентавр наклонился так, что он буквально навис надо мной.

− Сабина, – тихо сказал он, впервые назвав меня по имени, – если Вы мне прикажете прыгнуть с четвёртого этажа, я сделаю это не задумавшись. А уж операция… О чём говорить?

− Вот гляжу на тебя, – сказал Кентавр, – и думаю: эта женщина видела меня изнутри, она держала в руке моё сердце.

Мы лежали на траве, под ветвями расцветшей заневестившейся яблони, и над нами медленно проплывали плотные кудряшки облаков, словно локоны после снятых бигуди. Это был счастливый месяц, который мы проводили под Киевом, в Ирпене. Кентавр – в доме отдыха, а я дикарём, снимая комнату на близлежащей даче. Собственно говоря, мы не сговаривались проводить это лето вместе. Кентавр уехал отдыхать к тёще, жившей где-то неподалеку, кажется, в Ворзеле, она же и достала ему путёвку в Ирпень. Я получила от него коротенькое письмецо: гуляю, рисую, иногда немного думаю. Пока твой Кентавр.

Я поджидала его, сидя на чемодане у дверей столовой. Должен же когда-нибудь закончиться их обед.

− Сабина! Что случилось? – обомлел от неожиданности Кентавр.

− Ничего. Всё в порядке. Я приехала, чтобы продлить твоё «пока». Перестань ржать, – сухо сказала я согнувшемуся от хохота Кентавру, – и помоги мне снять комнату.

− Ты и вправду рыжая, – Кентавр взъерошил мои волосы своей тяжёлой широкой ладонью. – Я нарисую тебя в этом жёлтом сарафане под яблоневой вуалью, с белым цветком в руках. И волосы у тебя будут совершенно рыжие. Вот так.

− У тебя такая широкая кисть, – сказала я, перебирая его пальцы, такая сильная рука, а пальцы, на удивление, деликатные, длинные, даже изящные, как у пианиста.

− Моя мать была пианисткой, давала концерты в Рижской филармонии. Я, правда, никогда не слышал, как она играла. В деревне под Минусинском, как ты понимаешь, роялей не было. А у тебя в роду не было монголов?

− Это ещё почему?

− Скулы у тебя широкие, азиатские. И кожа смуглая. И вся ты, как янтарная безделушка. А глаза жёлтые, как у волка.

− Скулы, наверное, наследство Чингизхана. А глаза у меня зелёные.

− Жёлтые, жёлтые, да ещё с коричневыми крапинками, как индюшачьи яйца.

− Для того ли я сюда приехала, чтоб ты сравнивал меня с безделушкой, волком, индюшкой и ещё чёрт знает с чем?

− Вовсе нет. Я сравниваю тебя с искрой, с бегущим огоньком, из которого вот-вот вспыхнет пламя. Я просто любуюсь тобой, твоим треугольным скуластым личиком, твоей шевелюрой с рыжей подпалиной, неизвестно откуда взявшимися черными бровями и ресницами в полщеки. Я любуюсь тобой как художник своей моделью и как мужчина своей желанной женщиной.

− Пока?

− Пока. Всё течёт, всё меняется. И ничего нет вечного в этом бренном мире. Но пока давай будем счастливыми. Будем?

Тогда мне казалось, что я впервые узнала, что такое счастье. А ведь я была уже не очень молода, почти семнадцать лет замужем, и моей дочери уже скоро должно было исполниться шестнадцать лет.

В тот день раннего лета мы лежали на траве под яблоневым навесом, и Кентавр целовал моё лицо, плечи и руки.

− Думаешь, мне легко было сюда вырваться?– пробормотала я. Мне и правда было нелегко.

− Я взял три билета на теплоход «Нахимов», – объявил за обедом муж. – Ты, я и Марина. Проведём отпуск вместе.

− Плывите вдвоём,– возразила я, – я не поеду.

− Можно ли поинтересоваться, почему? – Окаменевшее лицо мужа предвещало взрыв.

− Потому что я хочу отдохнуть в деревне.

− Иными словами, ты хочешь отделиться от семьи. Только на летний отпуск или насовсем?

Нападение – лучший способ защиты. Я забарабанила по столу кулаками.

− Имею я право при моих перегрузках провести время так, как я хочу? В тишине, в спокойствии, слушая только петухов и лягушек? Да или нет? Да или нет?

− Хорошо, – сказал муж и поднялся из-за стола. – С петухами, так с петухами.

− И ещё с лягушками, – добавила Марина, – это даже замечательно. И вышла вслед за отцом.

Я уехала через два дня. Ни муж, ни дочь со мной не попрощались. Я не рассказала об этом Кентавру. Я просто заметила: это было нелегко. Кентавр промолчал и только пожал плечами: мол, это было твое решение, я тебя не звал. Он взглянул на часы и поспешно поднялся. Стряхнул прилипшие к джинсам травинки, оправил рубашку, пригладил пшеничную гриву:

− Мне пора, иначе я опоздаю на обед.

Я подумала: наше свиданье, наша любовь и эти короткие совместные каникулы, этот счастливый случай, который вряд ли ещё повторится – всё меркнет перед грошовым обедом. Разве нельзя им пренебречь, а вместо этого пообедать в ресторане или купить какие-нибудь продукты в магазине и устроить пикник? Нет, такие мысли не пришли ему в голову. Нет. Он лишь галантно поцеловал мне на прощанье руку, державшую когда-то его сердце.

Мы оперировали Кентавра вместе с Андреем. Я разрезала удалённый очаг величиной с арахис. На разрезе ткань его казалась белой слизистой массой.

− Что там?– спросил Андрей, – Казеоз?

− Нет.

Мы отправили удалённый очаг на экспресс-биопсию. Через несколько минут пришёл ответ: альвеолярный рак.

− Ну, Сабина, – сказал Андрей, – целуем рончики. Иногда он щеголял польским языком: во время Второй мировой войны часть, в которой он служил, была размещена какое-то время в Польше.

− Мы удаляем долю, Андрей. Больной должен знать, что у него удалена киста.

Кентавр перенес операцию удивительно легко. Лёгкое раздышалось и расправилось быстро и без всяких осложнений. Теперь он был послушен, спокоен и приветлив. А я вертелась вокруг него больше, чем требовало его состояние и лечение.

− Сабина, – как-то по-дружески заметил мне Андрей, – не давай пищи для сплетен.

Но мне было уже безразлично, что думает обо мне персонал. Я с нетерпеньем спешила на работу, приходя раньше обычного времени. Прежде чем начать свой рабочий день, я должна была встретить его радостную улыбку и услышать:

− Доброе утро, дорогой доктор, а я уже соскучился.

Это был мой утренний допинг. И я не уходила домой, не заглянув к нему на прощанье.

Вечерами, когда в отделении наступало затишье, а я записывала истории болезни, он, как обычно, приоткрывал дверь со своим «доктор, можно?» и часто бросал мне на стол маленькие шутливые рисунки: себя в виде кентавра, опустившегося на колени передо мной в костюме цирковой укротительницы с хлыстом в руке. Или меня, летящую по коридору на высоченных, как ходули, каблуках, со стрекозиными крыльями за плечами и бегущего следом за мной Андрея с сачком для ловли бабочек.

− Твой Кентавр наглеет, – проворчал Андрей, – передай ему, что я и не думаю за тобой гоняться.

− Гоняется, гоняется, – настаивал Кентавр. – Вы летаете по отделению, как настоящая стрекоза. Что-то сделали тут, что-то приказали там. Поглядеть со стороны: Вы не работаете, а развлекаетесь. А между тем Вы делаете всё, что надо, только не занимаетесь мелочами и не напускаете на себя важного вида. Вот именно это мне в Вас нравится. И я покраснела, услышав это слово – «нравится».

− Молодец, – нагло улыбнулся Кентавр, – Вы не разлучились краснеть. Мне нравится это тоже.

− Послушайте, – вспыхнула я, – я прихожу сюда вас лечить, а не стараться кому-то понравиться.

Но Кентавр не унимался:

− Лечите, лечите, никто Вам не мешает, – продолжал он меня дразнить, – но нравиться кому-то Вы не можете помешать.

Я часто приносила ему книги или журналы. Дома мы выписывали «Иностранную Литературу» и «Юность». Но Кентавр не был ревностным читателем. Однажды мы, вернее, я, заговорили о Солженицыне. В то время из-под полы передавали друг другу самиздат, и я рассказывала ему о «Круге первом». Кентавр только сердито отмахнулся:

− Что там ваш Солженицын! В тех краях, где я жил, люди рассказывали такое, что ему и не снилось.

Мы с Андреем долго совещались, как сообщить Бух-Буху о проделанной операции. Но к нашему удивлению, он отнесся к этому довольно благосклонно:

− Соперировали, дети? Ну и лады.

К концу месяца Кентавр выписался из больницы. О своём настоящем диагнозе он не узнал.

Кентавр отправился обедать. Я всё ещё стояла под яблоней и смотрела ему вслед: неужели даже не обернётся? Нет, так и не оглянулся.

Я вернулась в свою комнату и начала складывать чемодан – уеду сегодня же, решила. Едва успела захлопнуть крышку, как голова Кентавра показалась в окне.

Моё сердце подпрыгнуло. Вернулся!

− Уезжаешь? – спросил Кентавр. – Это даже хорошо. Кто-то успел насвистеть про нас моей тёще. И она явилась с ревизией. К тому же и жена прилетает. Так что всё к лучшему.

Всё к лучшему! Всё к лучшему. Прерванный отпуск, и это называется всё к лучшему, – повторяла я, лёжа на вагонной полке. Я вернусь домой раньше намеченного срока и смогу поплыть со своей семьёй на пароходе. Кентавр спокойно отдохнёт со своей женой. Всё к лучшему. Я выброшу его из своей жизни, из своей памяти, из сердца. Да зачем он мне нужен, на самом деле? Всё к лучшему. И вообще… Я вернулась домой.

− Я передумала. Еду с вами. Марина захлопала в ладоши.

Мой дочь! (Я любила так её называть). А я чуть не предала её. Муж, взглянув исподлобья, только сухо заметил:

− Тебе придётся поторопиться, мы вылетаем завтра утром.

Когда Кентавр выписался из больницы, жизнь вошла в обычное русло. Поступали и выписывались больные, шли операции. В воскресные дни мы катались с дочкой на лыжах. Мы бегали с ней на концерты в Филармонию. И я почти не вспоминала о своём бывшем беспокойном пациенте, как вдруг он возник снова, в конце рабочего дня, ожидая меня у ворот больничного сада. Был ранний март, снег ещё не таял, но вечер был уже по-весеннему светел, и в воздухе носилось обещание весны. В эту зиму я носила серую каракульчовую шубку и белые сапожки на меху.

− О, какая картина, прямо просится в раму, – закричал Кентавр, – очаровательная женщина, серая шубка, огненные волосы, на фоне вечерней зари. Она идёт вдоль снежной аллеи, – продолжал он, – оставляя за собой легкие следы от белых сапожек, как юная королева из волшебной сказки. Цветы Её Величеству! – И с этими словами он протянул мне букет голубых подснежников.

− Боже мой! – изумилась я, – цветы! Откуда?

− Из сказки, откуда им и положено быть. Королева, я только бедный художник. Всё мое богатство – это мои картины. Я приглашаю Вас в свою мастерскую. Любая картина, которая Вам понравится, Ваша.

И он взял меня об руку. Взял крепко, властно, прижав мою руку к своей груди. И у меня забилось сердце, как у глупой зелёной девчонки, к которой впервые приблизился мужчина.

Я высокая женщина, но он возвышался надо мной, как великан, и мне приходилось задирать голову, чтобы взглянуть на его лицо. Странно, в бытность его в больнице я не замечала такой разницы в росте. Правда, тогда он чаще лежал или сидел передо мной. На нём была зелёная подбитая цигейкой куртка с капюшоном, отброшенным за спину, его светловолосая грива зачёсана назад и связана тесёмкой. На его причёску неодобрительно оглядывались прохожие.

− Накиньте на голову капюшон, – сказала я – Вы простудитесь.

Кентавр остановился и, взяв меня за плечи, повернул к себе лицом:

− Сабина, перестаньте быть врачом. Сегодня Вы моя гостья и моя дама. А я уже не Ваш больной. Я мужчина, который вознамерился за Вами ухаживать. Скорее всего, сегодня я объяснюсь Вам в любви.

Я плыла со своим мужем и дочкой на теплоходе из Одессы в Сухуми. «Нахимов» в то время казался чудом техники и комфорта. Мы нежились в каюте первого класса, мы гуляли по набережной Ялты и Сочи, плавали в Чёрном море. Вечерами мы цедили коктейли и шампанское. В то время в обиходе было словечко – кайф. И мы действительно кайфовали, пользуясь привилегиями, доступными далеко не всем. И всё это время я и была, и не была со своей семьёй. Вернее, я была с ними физически, но была отделена от них толстой оболочкой своих мыслей и воспоминаний. Перебирая все дни наших мучительных встреч с Кентавром, я всё время пыталась понять, как и почему я попала во власть этого человека? Как получилось, что я, вначале вершившая его судьбу, вдруг полностью подчинилась его воле. Я вспоминала наш разговор о Пигмалионе и Галатее.

− Как ты думаешь, – спросила я, – не пожалела ли Галатея, что превратилась в женщину?

Кентавр не был охотником до философских рассуждений.

− С чего бы это? – спросил он, впрочем, без особого интереса.

− Ну хотя бы потому, что, как всякая женщина, она рано или поздно перестала быть для него совершенством. Она начала стареть, полнеть. Он, как скульптор, создавший бессмертную красоту, начал сожалеть, что жизнь разрушила прежнюю, созданную им, гармонию. Может быть, Галатея, как женщина, ему надоела, скорее всего, она начала его раздражать.

− Ну и фантазии у тебя, – отмахнулся Кентавр, – он в это время был занят работой над картиной, какой-то фантастической игрой красок и изломанных линий, смысла которых я не понимала. Между тем мой вопрос был задан не без умысла. Мне часто казалось, что я как бы сошла с пьедестала. Я утратила свою недоступность, опустившись до обычного адюльтера, наверное, не первого и не последнего в его жизни.

− Мама, – вдруг услышала я голос Марины, – ты не уйдёшь от нас к этому человеку?

− Мариша, – изумилась я, – ты о чём?

− Послушай, мама, не разговаривай со мной, как с ребёнком и не притворяйся. Я уже не маленькая и многое понимаю.

Я внимательно взглянула на Марину. Мы загорали на палубе, вытянувшись на шезлонгах. Марина в итальянском красном нейлоновом купальнике, обтягивающем её уже развивающуюся грудь и точёные бёдра. Я словно впервые увидела её загоревшие и уже не детские долговязые, а стройные длинные женские ноги. Мой дочь! Она уже не подросток, а девушка. Она уже менструирует, она уже, наверное, влюбляется, она, может быть, даже целуется в подъезде с каким-нибудь мальчишкой. Что я знаю?

− Марина, – сказала, стараясь придать спокойствие звучанию своего голоса, – я не собираюсь и никогда не собиралась ни к кому уходить.

− Ты уже уходила! – закричала Марина и даже топнула босой ступнёй по палубной доске. – Ты уезжала к нему и вернулась. И я вправе знать: ты вернулась насовсем или нет?

− Я никуда не уходила, – твёрдо сказала я. Не стану же я обсуждать с дочерью свою личную жизнь. Может быть, когда-нибудь позднее, но не сейчас.

− И что бы ни случилось, – добавила я, – я никогда с тобой не расстанусь.

− Нет, – наклонилась ко мне Марина и пристально поглядела на меня своими длинными египетскими глазами, унаследованными от отца, вернее, от отцовских генов. Такие глаза были у его матери, моей покойной, ненавидевшей меня, свекрови.

− Нет. Расстанешься. Потому что, так и знай, я не буду с тобой. Я останусь с папой.

Она поднялась с шезлонга и ушла от меня, размахивая пёстрым махровым полотенцем, которое я привезла ей из Германии. Высокая стройная девушка с крепкими плечами пловчихи, тонкой талией и длинными загорелыми ногами. Несколько мужчин провожали её взглядом: юная особь, вступающая в ряды соблазнительниц. Девочка, что она знает о любви! Платоническую элегию пушкинских стихов, романтические переживания тургеневских героинь. Что она знает о тёмной магии страстей, о безудержном влечении плоти, затмении рассудка! Что я сама знала об этом, пока не перешагнула порог студии, куда привёл меня Кентавр в тот мартовский вечер, с которого и начался амок моей любви. Я никогда не рассказывала об этом своей дочери, даже тогда, когда она уже была замужней женщиной и матерью трёх моих внуков.

Я остановилась на пороге студии в нерешимости: как мне себя вести? Как случайная гостья, интересующаяся живописью?

Может быть, мне положено выступить в роли мецената и купить одну или две картины? Я отказалась снять шубку:

− Я ненадолго, и притом здесь, кажется, холодно.

− Да, правда, – Кентавр немедленно включил мощный электрический камин. – Вот так. Теперь можно. – И он властно, безоговорочно расстегнул мою шубу и принялся раздевать меня, как ребёнка после прогулки. Снял шубу, снял с головы меховую шапочку, подхватил меня на руки и усадил в кресло, сам же, опустившись на колени, стянул с моих ног сапоги и подержал в широких сильных ладонях мои холодные ступни. И вот так, всё ещё на коленях, не отнимая от моих ног своих горячих ладоней, сказал:

− Я, кажется, предупредил Вас о своём намерении объясниться Вам в любви?

− Я думала, Вы пригласили меня посмотреть Ваши картины, – пролепетала я, пытаясь скрыть охватившее меня волнение.

− Ну, это потом,– обхватив мои ноги, сказал Кентавр, – а сейчас, сию минуту я признаюсь Вам в любви, и, более того, я собираюсь добиться и добьюсь взаимности. Смотрите мне в глаза, не отводите взгляда. Признайтесь, что и Вы ко мне не безразличны. А я люблю Вас, люблю. Вы моя женщина. Я люблю и хочу Вас.

Я чувствовала жгучие токи, бегущие от его рук к моим ногам и разбегающиеся по моему телу. Мне казалось, меня охватывает внутренняя дрожь, а он, между тем уже нетерпеливо расстёгивал мою блузку, и его горячие руки гладили, ласкали, сжимали моё тело. Моя одежда: юбка, колготки, лифчик слетали с меня, как лепестки с цветка, и отбрасывались куда-то в сторону, и я знала, что у меня не хватит ни выдержки, ни желания сопротивляться его рукам, бешеному огню в его глазах. Напротив, я уже сама нетерпеливо тянулась к его объятьям, к его сумасшедшим поцелуям, и сама целовала его, как сумасшедшая. Я даже не подозревала, что я способна отдаваться мужчине с безудержностью вакханки и бесстыдством зверя.

Я вернулась домой поздно ночью. Я не решилась войти в спальню и, не раздеваясь, прикорнула на диване в гостиной. Я всё ещё ощущала поцелуи, которыми он покрывал моё тело. Моя кожа горела, каждый нерв во мне трепетал. И я ни о чём не могла думать, кроме как о предстоящем свидании. Завтра. Нет уже сегодня. Вечером. В его студии. Как мы условились. Он будет меня ждать. Я, видимо, уснула, и во сне меня снова обнимал Кентавр, и я чувствовала тепло его ладони на своей щеке. Я открыла глаза. Комната была залита светом, солнечный луч грел мою щеку. В кухне звенела посуда, видно, мой муж готовил себе завтрак. Пусть. Я снова закрыла глаза. Я не была готова к нашему с ним противостоянию. Дождусь, пока он уйдёт на работу. Когда я снова проснулась, передо мной стояла Марина.

− Папа не велел тебя будить. Он сказал, что ты вернулась очень поздно с работы. У тебя был тяжёлый больной?

− Да. Но всё благополучно. Пойду приводить себя в порядок.

Уже выйдя из ванной, я спохватилась:

− А ты почему не в школе?

− Я заболела. У меня была вчера высокая температура. Папа звонил в больницу, но не мог к тебе дозвониться.

Я позвонила Андрею.

− Ты что, с ума сошла, мать? Где ты пропадала? Тебя весь вечер разыскивал твой муж. Я сказал, что тебя, наверное, вызвали в район на срочную операцию. Но больше врать не буду, так что работай поаккуратнее.

− Андрей, – я постаралась переключить разговор,– у меня заболела дочка. Я побуду дома. Посмотри за меня больных. Если что-нибудь срочное, звони.

− Ладно уж, – вздохнул Андрей, – замаливай свои грехи. Обойдёмся без тебя.

Я замаливала грехи, пробыв с Мариной целый день дома, но к вечеру уехала в больницу. Наскоро обошла отделение и помчалась в мастерскую к Кентавру. Напрасно спешила. Дверь была заперта. В окнах темно. Меня не ждали. Вспоминая наши встречи с Кентавром, чаще всего короткие, я и сейчас не знаю, чего же в них было больше: счастливого безумия или разрывающей сердце обиды. Я пыталась избегать дальнейших встреч с Кентавром, не отвечала на телефонные звонки. Пару раз Кентавр пытался подкараулить меня у выхода из больницы, но я, завидя его, круто сворачивала в сторону и выходила из больничного двора через боковую, неизвестную ему калитку. Так продолжалось неделю, одну, другую. В один прекрасный день Кентавр прислал по почте приглашения на свою выставку, адресованные мне и Андрею.

− Ну что, Сабина, пойдём?

− Пойдём.

Мой отказ, решила я, показался бы Андрею подозрительным. В мастерской собралось уже довольно много народу, одни уже уходили, другие приходили на смену. Все посетители, казалось, были знакомы друг с другом, то тут, то там собирались группами и оживлённо беседовали. Мы с Андреем нерешительно остановились у порога.

− О, кого я вижу, дорогие мои доктора! – Кентавр поспешно направился к нам и сгрёб нас в объятия. Многие из присутствующих с любопытством обернулись.

− Мои хирурги, – представил нас Кентавр, – Сабина Георгиевна Веллер и Андрей Анатольевич Мелихов. Обязан им до конца жизни. Познакомься, Леся, – обернулся он к стоящей позади молодой женщине в наброшенной на плечи цветастой шали.

− Моя жена. Мои доктора.

− Спасибо вам большое, – Леся, улыбаясь, протянула руку сначала мне, потом Андрею. Рука у неё была горячая и сильная, и пожатие было энергичным. И вся она была крупная, широкая в кости, круглоголовая, круглолицая, с румянцем во всю щёку. Чёрные волосы зачёсаны на прямой пробор в тугой узел. И глаза тоже круглые, карие, с мягким, застенчивым взглядом. Улыбнувшись нам ещё раз, она тотчас отошла в сторону.

− Прошу вас, проходите, смотрите, – пригласил нас Кентавр, и на миг в его брошенном на меня взгляде мелькнуло злобное торжество, впрочем, он тут же отвёл глаза. – Вот там на столе у дверей книга отзывов. Буду счастлив, если вы черкнёте несколько слов, и сочту за честь.

− Перестаньте ерничать, – не выдержала я, и, взяв Андрея под руку, прошла вглубь комнаты осматривать картины.

Ни я, ни Андрей не разбирались в живописи. Наша оценка картин основывалась только на впечатлении. Но и впечатления у нас разнились. Мне понравились некоторые акварели, особенно одна – осенний дождливый вечер, уличные огни тускло светятся сквозь туман, мокрые листья прилипли к черному асфальту, редкие прохожие с раскрытыми зонтиками, спешащие домой, с портфелями и хозяйственными сумками в руках. Андрею больше понравились картины, написанные маслом. Он засмотрелся на сражающихся на ринге боксёров. Тяжёлые мускулы, лоснящиеся от пота тела, неистовствующая толпа зрителей, все на одно лицо, смазанные черты, бросаются в глаза только орущие рты.

− Кажется, неплохо. Как ты думаешь?

Но я замерла перед другой. Большое полотно, в метр с лишним высотой с изображением голой женщины. Она сидит вполоборота, обхватив руками колено. Я не могла оторвать взгляда от её полного смуглого тела, упругой горячей кожи. Здоровое цветущее женское чувственное тело. Я смотрела на её круглую головку с гладко зачёсанными чёрными волосами, собранными на затылке в тяжёлый узел, на её полные сочные губы, словно припухшие от поцелуев, на широкие крупные бёдра. Мне казалось, что я чувствую, с каким восхищением, с какой страстью скользил по ним взгляд художника. Да ведь это Леся, несомненно она, его жена. Жена Кентавра, с которой он ложится каждую ночь в постель. Я словно видела воочию, как он обнимает это так ярко и любовно выписанное тело, и чувствовала такую нестерпимую физическую боль в горле, как будто его стиснула чья-то рука. Я заставила себя отойти от этой картины. Иначе умру тут же на глазах у всех этих людей. Больше всего мне захотелось убежать, спрятаться. Я ненавидела Кентавра, а мое тело горело, изнывало при воспоминании о его ласках, и умирала от ревности, воображая его ласки, расточаемые другой.

− Ты что так побледнела? – услышала я участливый голос Андрея. – Тебе нехорошо?

− Душно и накурено, я хочу уйти.

− Тогда одну минуту, я взгляну ещё на пару его работ. Тут есть интересная графика.

Я перелистала страницы с отзывами посетителей. Писали о стиле, цвете, манере. Бог с ним, я не ценитель. Я написала, что меня удивило разнообразие стилей: прозрачные акварели и тяжёлые мясистые масляные мазки. Мы с Андреем ушли.

− Ну, что ж признаю, твой Кентавр не без таланта. Я мало в этом смыслю, но всё же чувствую.

− Почему мой? – возмутилась я. – Ладно, не провожай. Тебе в другую сторону. До завтра.

Я подходила к своему дому, когда кто-то сзади крепко обхватил меня за плечи. Я испуганно дёрнулась, обернулась – Кентавр.

− Дура! Какая же ты всё-таки дура! – Обнимая, он уводил меня прочь от моего дома, в тёмный скверик, на скамейку. – Ты зачем меня мучаешь? Для чего? Зачем прячешься? Кому от этого легче? Мы только теряем дорогое время. Разве не видишь, что я схожу по тебе с ума.

Он говорил всё это, посадив меня к себе на колени, стиснув меня своими лапищами, прижимая меня к своей сильной широкой лошадиной груди и накрыв меня полами своей куртки. А я плакала навзрыд, как ребёнок, прижав мокрое лицо к меховой подкладке.

− Ты разве не понимаешь, нет, ты не можешь не понимать, что я люблю тебя, дуру. Я тебя обожаю. Слышишь меня? Обожаю. И не смей убегать, не смей. Никогда и никуда. Потому что я всё равно догоню тебя. Понятно?

Позднее, при следующей встрече, он заметил:

− Кстати, твоё замечание о разных стилях моих картин верно, но это не достоинство, а скорее мой недостаток. Я люблю пробовать себя в разной манере, но это неправильно. У каждого художника должен быть свой стиль, по которому его узнают. А разбрасываясь, как я, он теряет себя, свою самобытность, оригинальность, теряет своё лицо. Но вот никак не могу себя заставить сосредоточиться на чём-то определённом.

− Ты и на мне не сосредотачиваешься, – ввернула я.

− Не понял.

− Ты назначаешь мне свиданье и не появляешься.

− Бог ты мой! Какое это имеет значение? Не пришёл, значит что-то помешало. Нечего строить разные домыслы и трагедии и из-за ерунды портить себе и мне жизнь.

− А твоя жена? – как-то спросила я, – что будет, если она узнает?

Кентавр нахмурился. – Послушай, Сабина. Мы не будем вмешивать в наши отношения ни мою жену, ни твоего мужа. Леся – есть Леся. Эта сторона моей жизни для тебя закрыта. И я ничего не желаю слышать о твоём муже. Договорились?

Но я всё-таки не отставала.

− А я? Какое место в твоей жизни отведено мне?

− Ты? Ты одна из граней моей жизни, если хочешь знать. Нужная мне грань, которую я обожаю. Но не вся моя жизнь. У меня есть моё творчество, ты его не заслонишь, моя жена, от неё меня никто не оторвёт. Да и у тебя есть твоя работа, твоя семья, на которую я не посягну. Нам хорошо вдвоём, я люблю тебя, ты любишь меня. Наши встречи приносят нам радость, не так ли? Это наш с тобой общий сегмент жизни. Какое время он продлится? Сегодня мы не знаем. Но он не вечен. Да и что вечно? Ну, в общем, так: довольно философии. Нечего тратить на это время.

− Это цинично, – сказала я

Кентавр пожал плечами. – Называй, как хочешь. Ты спросила, я ответил. И довольно об этом.

− Ладно, – согласилась я. Нет, мысленно говорила я, нет. Я заставлю тебя страдать. Я сломаю тебя. Ты не сможешь забыть меня, ты не захочешь меня потерять. И тогда ты пожалеешь о своих словах. Пожалеешь.

− Кстати, – спросил меня как-то Кентавр, – что ты там нашла у меня в лёгком?

Я похолодела: что он знает?

− Разве я не говорила тебе? Мы удалили кисту.

− Да, верно, ты говорила. Но зачем ты вызвала меня на проверку?

− Так положено. Проверка после операции. – Я старалась говорить как можно беззаботней. Он не должен ничего знать. Зачем ему жить с этой правдой? В самом деле, что я могу ему предложить? В то время мы не знали, как лечить этот вид опухоли. Оставалась только надежда, что операция его излечила.

Больше к этому вопросу Кентавр не возвращался.

Несколько раз Кентавр пытался меня рисовать, но каждый раз со вздохом отодвигал полотно. – Не то, не то. Самое главное от меня ускользает.

− Знаю, что ускользает, – мысленно злорадствовала я, – я вынашиваю месть, о которой ты не догадываешься.

Вернувшись из плаванья на корабле, я снова дала себе слою не встречаться с Кентавром. Я не появлялась в его мастерской. Не отвечала на его звонки. И умирала от желания его увидеть. Всё это со стороны походило на детскую игру в кошки-мышки. С той разницей, что мы оба страдали. Каждый по-своему. Я – от ревности и тоски, он – наверное, от уязвлённого самолюбия.

Были вечера, когда я нарочно проходила мимо дома, где была расположена его мастерская, в надежде на случайную встречу. Был день, когда я встретилась с ним лицом к лицу в Пассаже. Кентавр был с женой, я – с Мариной. Мы поздоровались. Леся намеревалась было остановиться, но Кентавр шагнул в сторону, я поспешно увлекла прочь Марину. Вспоминая об этом позднее, мы оба признались, что вели себя нелепо.

В дни Ноябрьских праздников в больнице устраивался традиционный вечер. Мы собирались в так называемом «Красном уголке» – зале, где проводились учебные лекции, вечера самодеятельности и больничные вечеринки. Столы были накрыты, каждый принёс что-то приготовленное дома, обычные русские блюда: селёдка, варёная картошка, квашеная капуста, соленья, сыр, колбаса, пирожки с мясом. Я – своё коронное блюдо: жаркое из кролика. Аптека выдала разведенный спирт. Кто-то принёс проигрыватель с пластинками. Я по такому случаю побывала в парикмахерской и явилась в новой причёске, которая, казалось, мне шла. Я выбрала для этого вечера открытое чёрное бархатное платье, облегающее фигуру и едва прикрывающее колени.

− Мама, это не солидно, – окинула меня критическим взглядом Марина, – ты же не девочка, и к тому же доктор.

Что поделаешь, и мне, когда я была подростком, тридцатипятилетняя женщина казалась старухой.

− Сабиночка, королева! – приветствовал меня Бух-Бух. – Я приглашаю Вас на танго.

Бух-Бух, несмотря на тучность, танцевал отлично, а я обожала танцевать, особенно с хорошим партнёром. После первых же шагов мы оказались в центре внимания. Каждое наше па награждалось аплодисментами. Бух-Бух вертел и крутил меня как юлу, а я изгибалась дугой, почти касаясь затылком пола. И когда под конец я в шпагате опустилась на пол, обхватив рукой колонну его ноги, все дружно, как было тогда принято, начали скандировать: Мо–ло–дцы. Бух-Бух со старомодной церемонностью поцеловал мне руку: королева. Андрей отозвал меня в сторону.

− Что случилось? – испугалась я, увидев его мрачное лицо.

− Выйди, – сердито сказал он. – Тебя там уже ждут.

− Кто меня ждет? – Но он только отмахнулся:

− Сама знаешь.

У выхода стоял Кентавр.

Я часто думала, почему у меня не складывались ровные отношения с Кентавром? Ведь нас обоих неудержимо тянуло друг к другу. Никогда физическая близость с мужчиной не доставляла мне такого счастья, какое я испытывала с Кентавром. И я знала, что он желал меня так же неистово. И всё же редко наши встречи не заканчивались если не ссорой, то горечью обиды, по крайней мере, для меня. Может быть, я требовала к себе больше внимания, чем Кентавр способен был оказать, была слишком нетерпелива. Кентавр по природе своей был одиночкой (это я поняла уже позднее), он не выносил длительного общения с кем бы то ни было. Теперь я понимаю, что, прощаясь со мной после нашего, хоть и короткого, свидания, он испытывал облегчение. Но тогда его прощальное: «Ну, беги, тебе пора» вызывало в моей душе бурю возмущения и протеста.

– Я тебе надоела? Ты уже хочешь от меня избавиться?

– Не глупи, Сабина. Но что правда – то правда, мне действительно хочется побыть одному.

Я уходила, хлопая дверью. Я давала себе слово больше не приходить. Но стоило ему встать на моём пути, преградить мне дорогу, положить свои лапищи, тяжёлые, как копыта, на мои плечи, как я обмякала и теряла силы к сопротивлению. Куда девалось моё самолюбие? А впрочем, дело было именно в нём. В самолюбии и упрямстве. Я всё надеялась со временем подчинить себе Кентавра. Добиться того, чтобы он не мог прожить без меня даже дня. Чтобы он нуждался во мне. Чтобы он просил, умолял, требовал моего разрыва с мужем. Чтобы он предлагал мне уехать с ним куда угодно: на Урал, в Сибирь, Заполярье, Узбекистан. Хотя я прекрасно понимала, что этой жертвы я никогда, ни за что бы не принесла. Я не разрушу свою семью, но хотела, чтобы он был готов разрушить свою. В этом и была двойственность моего поведения. Я пыталась подчинить себе Кентавра, укротить его, как укрощают ковбои носящихся по прериям диких мустангов. А Кентавр то подставлял охотно свою спину, то, едва почувствовав насилие над своей свободой, вставал на дыбы и сбрасывал меня на землю.

В тот ноябрьский вечер он вломился в больницу и потребовал от дежурного швейцара вытащить меня откуда бы то ни было, хотя бы из-под земли.

− Срочно, – заявил он, – без неё я не уйду.

С Кентавром я не встречалась с того дня, когда, уложив чемодан, покинула Ирпень в конце мая. Случайное столкновение в Пассаже было не в счёт.

Я уже почти примирилась с тем, что наши отношения закончились навсегда. Моя жизнь начала входить в свой прежний ритм. Неожиданное появление Кентавра застало меня врасплох. Остолбенев, я молча смотрела на него. Почему-то запомнилось, что на нём были коричневые вельветовые брюки, из-под расстёгнутой зелёной куртки виднелась клетчатая бумазейная рубашка. Мне показалось тогда, что он похудел. И ещё меня испугало его лицо, вернее, его сверкающий злобой взгляд и сжатые губы.

− Надень пальто, – процедил он, – и пойдем отсюда. Дорогой он не проронил ни слова, на все мои вопросы только косил бешеным взглядом, и грубо, до боли, сжимая моё предплечье, тянул меня за собой.

− Ну, – сказала я, когда мы переступили порог его мастерской, – можешь ты, наконец, объяснить своё дурацкое поведение?

− Моё поведение? – взорвался он. – А, может быть, ты объяснишь своё? Ты отшвырнула меня, как надоевшую игрушку, не потрудившись сказать ни одного слова! Ты даже не соизволила ответить на мои звонки! Ты повела себя со мной, как барынька со своим холопом: потешилась, и ладно! И ты ещё требуешь от меня объяснений? Вот я смотрел, как ты танцевала со своим патроном, извивалась, как настоящая шлюха! Я ненавижу тебя. Ненавижу.

− Ненавидишь? Прекрасно! А я ненавижу тебя. Я шлюха, а ты трус. Да, да, жалкий трус! Как ты спешил избавиться от меня, когда я, дура, прилетела к тебе в Ирпень. Поджал хвост и даже побоялся проводить меня. И я ещё должна была с тобой объясняться? Я видеть тебя не желала! Не желала слышать твой голос, думать о тебе, вспоминать тебя! Зачем ты пришёл? Что тебе от меня надо? Какое твоё дело с кем я танцую и как? Кто ты мне? Какое у тебя право встревать в мою жизнь? Следи за своей женой, а меня оставь в покое. Слышишь, оставь меня в покое! Оставь…– Последние мои слова уже заглохли на его груди, когда он сгрёб меня своими ручищами, и я плакала, прижавшись мокрой щекой к его бумазейной рубашке.

– Я смотрел на тебя, – объяснял мне Кентавр, – и бесился от ревности. Женщина, которую я знаю от головы до кончиков пальцев на ногах, помню наизусть все родинки на её теле, эта женщина танцует, щека к щеке, с чужим мужиком! И он обнимает её за талию, прижимает её к своему толстому брюху. Я готов был убить его и тебя тоже, да я просто с ума сходил от ревности. И ты не должна сердиться, – объяснял он позднее, – ты же понимаешь, что и у тебя, и у меня есть обстоятельства, через которые нельзя переступить. У меня – жена, у тебя – муж и дочь. Мы можем разрушить наши жизни, но мы не можем, мы не должны разрушать жизнь наших близких. Нам надо постараться уберечь их, разве не так? Но наши чувства остаются прежними, и мы должны иметь свою долю счастья, пусть и тайного, пусть и короткого. Зачем же причинять страданья друг другу? Ну, скажи мне, зачем?

И наши встречи возобновились, моя жизнь снова раздвоилась. Что я ждала? На что я надеялась? Я, если быть честной с собой, знала, что никогда не решилась бы оставить свою семью, уйти от мужа, лишить мою дочь отца или матери, если она предпочтёт его мне. Зачем же я хотела этого от Кентавра? Почему я надеялась, что в один прекрасный день он сделает свой выбор? Ведь тогда я наверняка отвечу ему отказом. Вот тогда я бы сама уговаривала его не торопиться, продолжать всё как есть. Самолюбие, только самолюбие руководило мной. Сломать его равновесие, довести его до состояния, когда минута жизни без меня показалась бы ему невозможной. И зачем? Только для того, чтобы самой обрести спокойствие и удовлетворённость? Мне кажется, что Кентавр угадывал во мне это стремление, и это вызывало у него желание встать на дыбы. Чем бы закончились наши отношения? Наверное, рано или поздно неминуемым разрывом.

Но вмешались и другие события.

Однажды, вернувшись домой, я застала и мужа, и дочь в необычном возбуждении.

− Что случилось?

− Сядь, Сабина. Нам надо серьёзно поговорить.

− Да, мама, удели нам немного времени, – добавила Марина не без сарказма.

− Марина, – остановил её отец, – оставь нас: я хочу поговорить с мамой наедине. Ну вот так, – продолжал он, когда Марина вышла, нарочито хлопнув дверью. – Ну вот так: я собираюсь покинуть эту страну. Я еду в Израиль, и я думаю, что мотивы тебе более или менее ясны.

− Ничего не понимаю, – похолодела я. – О каких причинах ты говоришь?

− Не притворяйся, Сабина. Ты не можешь не знать о растущем антисемитизме. Тебя лично это, конечно, не касается, но я, как тебе известно, еврей.

− Но и тебя лично, мне кажется, это не касается. Ты самый известный в городе адвокат, ты пользуешься большим уважением и вообще…

− Сабина, ты уже давно не замечаешь, да и не интересуешься тем, что происходит со мной. Ты слишком далеко зашла в своём увлечении… Не возражай, пожалуйста, потому что это будет ложью, ты прекрасно знаешь о чём я говорю. Впрочем, это уже давно ни для кого не секрет. Если бы ты была более внимательна к тому, что происходит в нашей семье, ты бы знала, что у меня были и есть большие неприятности, более того, я вынужден оставить работу.

− У тебя неприятности? Но ты мне ничего не говорил.

– Говорить тебе? Ты давно живёшь дома, как чужая. Ни о чём не спрашивая и ничего не замечая. Я просто ждал, когда у тебя всё это кончится, и ты вернёшься на круги своя, но так и не дождался. Словом, это уже неважно. Мне пришлось принимать решение в одиночку. Впрочем, нет. Со мной была Марина. Наша дочь меня поддерживала. Она поддерживает меня во всём. Ты знаешь, что она решила указать в паспорте национальность «еврейка»?

− Нет.

− Вот видишь, тебе и это неизвестно. А, между прочим, это было очень важное и ответственное решение.

− Кто ей его подсказал? Ты?

− Нет, Сабина. Я бы никогда этого не сделал. Я не усложнял бы добровольно жизнь своей дочери, если бы она сама не уговаривала меня уехать. Ты, я надеюсь, слышала, сколько евреев уже уехало и собирается уехать? Или политика тебя уже не интересует? Твоя личная жизнь заслонила все остальные проблемы?

Я слушала мужа помертвев. Мне казалось, что я повисла в невесомости. Что я могла возразить? Я теряла мужа, теряла дочь, теряла почву под своими ногами.

− А я? – потерянно спросила я. – Что я должна делать?

− Твой выбор. Марина едет со мной. А ты поступай, как знаешь: или с нами, или оставайся. Даю тебе время на размышление. Но поторопись с ответом. До завтра.

Я молча поднялась и вышла из дому. Я шла к Кентавру в его мастерскую, сама не зная зачем. А к кому ещё я могла пойти? Мне хотелось, мне просто было необходимо услышать, что он мне скажет. Я не колебалась в выборе, перед которым меня поставил муж, хотя его решение и было для меня ошеломительным. Я не расстанусь с мужем, не расстанусь с дочкой, я виновата перед ними и вряд ли когда-либо смогу загладить свою вину. Но мне не терпелось услышать Кентавра. Как он воспримет эту неожиданную новость? Будет ли он огорошен? Расстроен? Возмущён? Станет ли уговаривать меня остаться?

Но он воспринял моё сообщение спокойно. Не то чтобы равнодушно, но спокойно. Он только спросил:

− Ты разве тоже еврейка?

− Конечно, – соврала я, – а ты не знал?

− Нет. Я думал, что Веллер – фамилия твоего мужа. Впрочем, это неважно. Решила ехать – езжай. Я бы тоже, наверное, так сделал на твоём месте.

В эту минуту появилась его жена. Надо отдать ей должное: увидев меня, она не выразила ни неудовольствия, ни удивления, наоборот, доброжелательно и приветливо со мной поздоровалась. Это я была в замешательстве и не знала, как объяснить своё неожиданное вторжение.

− Вот видишь, Леся, Сабина Георгиевна уезжает, – сказал Кентавр, – уезжает насовсем. Остаюсь я теперь без своего врача.

− Очень жаль, Сабина Георгиевна, – откликнулась Леся. – Как же он будет без Вас?

− Андрей Анатольевич меня заменит, – выдавила я из себя. – Ну, вот, собственно и всё, что я хотела сообщить. Прощайте.

− Прощайте, Сабина Георгиевна, – отозвался Кентавр.

− Спасибо Вам за всё, – добавила Леся.

Святая она, что ли? Это была моя последняя встреча с Кентавром. Он больше

ни разу не пытался со мной увидеться. Впрочем, в то время это было небезопасно.

Я вернулась домой. Вытащила бутылку вина, наполнила три бокала.

− Ну что ж, – сказала я, – решили – значит, решили. Давайте выпьем.

Вот и вся история. Впрочем, она имела продолжение.

Много лет спустя я оказалась в Нью-Йорке. Бродила по улице в Сохо, когда вдруг неожиданно услышала:

− Боже мой! Сабина! Глазам своим не верю! – Андрей.

− Андрей! Какими судьбами?

− В гостях. Видишь, как всё теперь стало просто: разъезжаем по всему миру. Ну а ты? Как ты?

Мы зашли в ближайшее кафе и говорили, поспешно и бестолково, пытаясь заполнить промежуток времени более двадцати лет: кто, где, чего, куда. И оба повторяли друг другу: «Ты выглядишь чудесно!», – хотя, что говорить, оба постарели. Между прочим, – хлопнул себя по лбу Андрей, – надеюсь, ты помнишь Кентавра?

И сердце моё оторвалось и покатилось куда-то.

− Ну?

− Сейчас здесь неподалёку его выставка. Я, кстати, туда и направлялся.

− А сам он? – едва сдерживая дрожь в голосе, спросила я. – Он тоже здесь?

− Да ты что? Ах, я забыл, ты же не знаешь… Кентавр умер. Лет десять назад. Я тогда ещё работал. Он лежал в нашей больнице. Рак есть рак, что там говорить.

Я промолчала.

− Ну так что? Пойдём, посмотрим?

И мы снова, как когда-то, отправились на выставку картин Кентавра. По случайной или неслучайной цепи событий, но прошлое догнало меня через многие годы.

Его картины разместились в одной комнате. Кое-что мне было уже знакомо: боксёры, под названием «Последний раунд», женщина в халате и бахилах – «Окончена операция», портрет голой Леси, теперь он так и назывался: «Жена», несколько акварелей, написанных, видно, уже позднее. Ещё один женский портрет, тоже обнажённой, но не жены, другой женщины, с лёгким тонким и сияюще белым телом на светлосером, серебристом фоне. Кто она? – думала я, – его очередное увлечение? Ревнивая боль сжимала мне горло. Как это было у него с ней? Как это закончилось?

Полная, смуглая круглолицая женщина прошла мимо меня, внимательно поглядела, даже приостановилась, но тут кто-то заговорил с ней и отвёл её в сторону. Леся. Конечно, она. Растолстевшая, поседевшая Леся. Я поспешно отошла в сторону: мне не хотелось с ней встречаться. И тут я увидела ещё одну картину.

Кентавр. Настоящий кентавр с лошадиным торсом и человеческой головой – головой моего Кентавра. Те же светло-голубые глаза прибалта, пшеничная грива, затянутая резинкой на затылке. Лицо его было повернуто к сидящей на его спине рыжеволосой наезднице в белых сапожках. Эти сапожки и нарочито рыжий цвет волос – эти два признака – указывали, кого имел в виду художник. Это была я. Я.

Но его лицо! Всё в нём: раздувшиеся ноздри, оскал рта выражали такое бешенство, что было ясно – ещё миг, и женщина будет сброшена на землю и, может быть, растоптана его копытами.

− Картина называется «Укрощение Кентавра», – услышала я голос Леси, подошедшей сюда с группой визитёров. Это последняя картина художника, написанная им незадолго до смерти.

Значит, он думал обо мне, – пронеслось в моей голове. Но как? Неужели с такой ненавистью?

− Ну и как? Удалось укротить кентавра? – спросил кто-то.

− А вы как думаете?– вопросом на вопрос ответила Леся и посмотрела на меня в упор.

− Нет, – сказала я, – думаю, не удалось.

Это история одной болезни и это история одной любви. Долгие годы я хранила её в своей душе, не осмеливаясь никому рассказать, а тем более написать о ней. Но теперь, на закате моей жизни, когда главного героя этой истории уже нет в живых, мой рассказ не причинит боли ни ему, ни моему уже покойному мужу. Да и по прошествии стольких лет мало кто ещё помнит меня в том городе, в той стране, где всё это происходило.

Я прозвала его Кентавром из-за его могучего телосложения и тяжёлой гривы волос. А его настоящее имя… Впрочем зачем? Пусть так и останется – Кентавр. Мне было тридцать пять лет. Я работала лёгочным хирургом в престижной городской больнице. У меня была благополучная жизнь: муж, дочка, комфортабельная квартира, влиятельные друзья. Я проводила зимние отпуска в Москве, где я могла видеть лучшие театральные премьеры, или на горнолыжных базах Теберды. Летние отпуска – на курортах Болгарии или Крыма, Кавказа или Прибалтики. Я привыкла к мужским комплиментам и завистливым взглядам моих сотрудниц.

– Я возненавидел тебя, – признался мне как-то Кентавр. – Я возненавидел тебя, как только ты появилась в палате. Холёная дамочка, с причёской от дорогого парикмахера. Ты была в белом халате, но я знал, что на тебе нет ни одной советской нитки. Ты вся в импорте из валютных магазинов. Я тебя возненавидел, потому что ты приехала на работу, не стоя в проходе переполненного троллейбуса, а в собственной «Ладе» или «Волге», и что утром ты нежилась в горячем душе, в облицованной итальянским кафелем ванной, а не бежала в резиновых сапогах в дворовой туалет. Потому что ты наносила косметику перед зеркалом в своей спальне, обставленной польским или немецким, или ещё чёрт знает каким, гарнитуром. Потому что, окончив работу, ты будешь лежать на тахте в гостиной с модным романом, а не толкаться в очередях за мясом или молоком. Потому что в воскресенье ты будешь играть в теннис. А то, что ты играешь в теннис, я увидел сразу по твоей фигуре. Я заметил и твою гибкую спину, и длинные стройные ноги с крепкими икрами. Спортсменка, лыжница, теннисистка, бегунья и, конечно, пловчиха. Что тебе наши болезни, боли, тревоги? Ты их стряхнёшь со своих загорелых плеч и окунёшься в свой, недоступный нам мир комфорта и развлечений. Ты прошла по палате в своих лакированных лодочках на высоких каблуках, словно собираясь на танцульки. Коротко осмотрела больных (правда, они все уже лежали здесь подолгу и были тебе знакомы), дала какие-то распоряжения сопровождавшей тебя сестре. Потом ты направилась к моей койке. Сейчас будешь меня расспрашивать о моих жалобах, которые тебе интересны, как мне вчерашняя погода, – я намеренно повернулся к стене и закрыл глаза.

− Пусть спит, – сказала ты, – я посмотрю его позже.

− Чёрта с два! – сказал я про себя, – сегодня я с тобой разговаривать не расположен. Буду спать до конца дня.

Красивая женщина Сабина Георгиевна,– сказал кто-то на соседней койке, когда ты вышла. Я обернулся.

− Не на мой вкус, – заметил я, – видать, избалованная бабёнка, из привилегированных. Или спит с начальством.

− Ну, это ты брось, парень! – загудела палата. – Ты нашу Сабину не знаешь, так и не трогай. Мы за неё тебе и врезать можем. Понял?

А тот, на соседней койке, пояснил: Сабина Георгиевна и хирург замечательный, и человек хороший.

Передо мной на экране был рентгеновский снимок Кентавра. Я смотрела на белое пятно на верхушке левого лёгкого. Небольшое уплотнение величиной с фасоль.

− Ага, наш новый больной, – Андрей, мой коллега хирург, нагнулся к экрану через моё плечо. – Он поступил вчера на моём дежурстве.

− Почему не положил к себе в палату? – проворчала я.

− Он мне не понравился, – рассмеялся Андрей. – Решил перебросить его к тебе. Может быть, ты своим обаянием его утихомиришь. Меня он, кажется, готов был убить.

− Боюсь, что меня тоже, – вздохнула я. – Очень неприятный парень. Так что спасибо тебе, удружил.

− Ну, ладно, Сабиночка, когда-нибудь отплатишь мне тем же. Ну, так что ты об этом думаешь? Гранулёма? Киста?

− Честно говоря, – сказала я, – мне это не нравится.

− Покажи его Бух-Буху, и дело с концом, – предложил Андрей.

− Покажу.

Бух-Бух было негласное прозвище нашего профессора консультанта, Михаила Ивановича Буханова, бездарного хирурга с медвежьей лапой и не очень-то грамотного врача. Но мужик невредный, незлой, достаточно ленивый, чтобы активно вмешиваться в нашу работу и потому нам особенно не мешал, а мы в случае чего могли прикрыться его именем: как ни говори, профессор Буханов – звучит солидно.

− Думаешь, я не почувствовала сразу, что ты меня возненавидел? – сказала я Кентавру.

− Ну а каково мне было? Я готовил на конкурс картину. Спешил закончить. Кроме того, ожидался приезд французских художников, с которыми я должен был встретиться. У моего дружка, мы вместе служили во флоте, свадьба, надо лететь в Петрозаводск через две недели. И на тебе! Вызывают после профосмотра: ложись в больницу. Вы что, ребята? Я здоров, как лошадь. Так нет, что-то нашли в лёгких на вашей дурацкой флюорографии. И вот, в один день обломалась жизнь. Поневоле взбесишься.

− Ну, положим, не лошадь! – засмеялась я, – ты – конь, дикий необъезженный конь, притворившийся человеком. Я буду называть тебя Кентавром.

− Называй, как хочешь. Кентавр так Кентавр. Я для тебя готов быть кем угодно. Можешь ездить на мне верхом, подставляю спину.

Но это было позднее, гораздо позднее. А тогда, в начале нашего знакомства, я переживала трудные дни.

− Курс антибиотиков, дети, – решил Бух-Бух, – и повторный рентген.

Кентавр уже неделю получал антибиотики, но возражать Бух-Буху было бесполезно.

− Дети, – говорил он в таких случаях, – или я, или вы. – Его крупная, круглая, гладко выбритая голова становилась тёмно-красной, как свекла.

− Вы, – спешили соглашаться мы, дети, – конечно, Вы, Михаил Иванович.

− Ну вот и хорошо, дети. Значит, так и запишем.

В один из этих дней мне выдалось трудное дежурство. Ночью привезли мальчика с ножевым ранением в грудь. Сломаны два ребра, ранено лёгкое, плевральная полость заполнена кровью, и самое страшное – задет перикард. Ночь я провела в операционной. Умирая от страха, я впервые в моей практике зашивала сердечную мышцу. Так ли я всё делаю? Хватит ли запаса крови? Хватит ли полиглюкина? Так мало средств было в нашем советском медицинском обеспечении! Уже под утро прибыл кардиохирург.

− Ну, Сабинушка, Вы у нас в больнице первая женщина, соперировавшая на сердце, поздравляю.

Мы перевезли больного в реанимационную. Бледный до желтизны, кислородная канюля в носу, ампула с кровью подключена к правой руке, аппарат для измерения давления к левой, дренажная трубка в плевральной полости, катетер в мочевом пузыре. Но жив! Слава Богу, пока жив. Я, как была, в операционном комбинезоне, бахилах спустилась в больничный двор, не села, а рухнула на скамейку, дрожащей рукой пыталась зажечь спичку. Кто-то рядом со мной щёлкнул зажигалкой.

− Закуривайте, доктор. – Кентавр.

− Вот, значит, какой ценой спасается человеческая жизнь, сказал он вполголоса и удалился.

Много месяцев спустя я увидела его картину. Женщина в белых кальсонах и рубашке, белой врачебной шапочке, плотно закрывающей волосы, марлевая маска сдвинута на подбородок. Тёмные крути под невидящими глазами, пересохшие губы, как-то нелепо, уродливо расставленные ноги, зачехлённые в бахилы. Подпись: «Закончена операция»

− Неужели я так страшно выглядела?

− Ты выглядела ещё страшнее. Но с этой минуты я тебя полюбил.

С этого дня мы стали друзьями. Кентавр рассказывал мне о своей жизни. Родился в Сибири, где-то в глухомани. В семье ссыльных латышей. Рано остался сиротой. Учился в ремесленном училище. Служил в армии. Взяли во флот: куда же ещё с таким ростом? Сначала на Дальневосточном, потом на Черноморском. Рисовать любил с детства. Никто не учил. По наитию. Мальчишкой рисовал на чём попало: на стенах, тротуарах, заборах. Крал в магазинах цветные карандаши, потом кисточки и краски. И во флоте рисовал: оформлял матросскую стенгазету, рисовал своих ребят. Как-то его заметил один из командиров, попросил нарисовать портрет своей жены. И тут пошло. Посыпались заказы. Впервые появилась монета. Ну а потом уже дорога в Художественную Академию. Армия дала рекомендацию.

− Когда выпишите меня из вашей больницы, я приглашу Вас в свою мастерскую. А, если разрешите, напишу Ваш портрет. Разрешите?

− Почему бы нет? А как Вы собираетесь меня изобразить? В белом халате? Со стетоскопом?

− Можно и так, – уклончиво сказал Кентавр, – а можно иначе.

− Что ты так возишься со своим Кентавром? – заметил как-то Андрей.

− Вожусь, потому что это интересный больной, и мне ещё неясен диагноз. На самом деле, мне был интересен Кентавр. Я находила любой повод, чтобы лишний раз поговорить с ним. Я умышленно задерживалась на работе до позднего вечера. То якобы лишний раз посмотреть кого-то из больных, то записать истории болезни. И Кентавр непременно стучал в дверь моего кабинета, и в открывшемся проёме показывалась его гривастая голова. – Доктор, можно?

И с каждым разом наши беседы становились всё доверительней. И, более того, – интимнее.

− Я соскучился, – говорил Кентавр, когда я приходила в отделение после выходных дней.

− Я тоже, – как-то брякнула я и покраснела.

− Вы покраснели, Сабина Георгиевна, но это даже хорошо. Это так по-женски.

− Мне положено быть здесь врачом, а не женщиной.

− Женщина должна быть женщиной в любой ипостаси. Я вот всё хочу понять, какого цвета Ваши волосы?

− Я шатенка.

− Нет. Ваши волосы иногда цвета шоколада, а на свету цвета гречишного мёда. Но в них, как в мехе, есть подпалина и притом рыжая. И на лице у Вас лёгкая россыпь рыжих веснушек.

− Зачем Вы меня так рассматриваете? – спросила я, ещё больше заливаясь краской.

− Во-первых, потому что я художник, во-вторых, потому что Вы красивая женщина, и Вы это прекрасно знаете, в-третьих, потому что я буду Вас писать, и я уже знаю – как.

Мы заходим слишком далеко, – говорила я себе. Он наглеет. Надо остановиться, провести преграду. Это неприлично. Это не профессионально. Но я уже не могла заставить себя остановиться. Как оттолкнуть его? Это значит обидеть, снова ожесточить. И я продолжала идти по проволоке этого вроде бы бессознательного, двусмысленного флирта. И обмирала от взгляда его светлых северных глаз, ласкового, настойчивого, лукавого, требовательного мужского взгляда. Я смотрела на его высокую фигуру прибалта, на светлые, почти белые волнистые волосы, необычной для мужчин того времени длины ниже плеч, и сама себе не хотела признаться, что я чувствовала к этому человеку. Моё отношение к нему раздваивалось: я нервничала из-за него, как из-за доверенного мне больного, и меня влекло к нему, как к мужчине. Влекло с такой неудержимой силой, которой я в себе даже не подозревала. Я – такая независимая, такая недоступная, такая рассудочная.

− Нет, – сказал Кентавр (это уже было в его студии), – на самом деле ты рыжая. Признаться, мне никогда не нравились рыжие женщины, а вот надо же, влюбился в рыжую. Ты рыжая женщина, способная в один миг послать свою жизнь в тартарары. Ты рыжая, огненная женщина, такой я тебя вижу и такой буду тебя писать: в красном и золотом, в красках костра, пожара и любви.

− А ты не думаешь, что костёр может погаснуть? – спросила я, желая его поддразнить.,

− Конечно, — невозмутимо ответил Кентавр. – И костёр погаснет, и любовь наша пройдёт. Но твой портрет, который я напишу, останется и будет жить своей жизнью.

Вот как! Я почувствовала, как мои глаза переполняются слезами, и они вот-вот перельются через край и потекут по щекам. Я отвернулась и выбежала из его мастерской. Недоставало, чтобы он увидел меня плачущей. Я была уязвлена, оскорблена и зла на саму себя. Дождалась, что твой Кентавр ударил тебя копытом. – И поделом тебе, дура, – твердила я себе – он не дорожит нашими отношениями, он знает, что они будут недолговечны. И это его нисколько не тревожит, я только модель для его картины. И вдруг другая мысль пронзила меня: да ведь он сам недолговечен. Господи, так о чём я? И я заплакала, но уже не о себе, а от жалости, острой, как боль, жалости к нему. Я вернулась в студию. Кентавр убирал в сторону приготовленный было холст. Увидел меня, недоумённо пожал плечами: что, мол, с тобой происходит?

− Погоди,– остановила его я, – давай начнём. Не будем терять время.

Кентавр много раз начинал и бросал работу над моим портретом. Он так и остался незаконченным, когда мы расстались.

− Дети, сказал Бух-Бух, – это туберкулёз. Отдавайте больного фтизиатрам. Давайте так и запишем.

− Михаил Иванович, – взмолилась я, – может быть, сделаем ещё одну контрольную томограмму.

Голый скальп Бух-Буха начал краснеть. Андрей поспешил мне на выручку.

− Хорошо, Михаил Иванович. Конечно, Михаил Иванович. Сабина имела в виду передать фтизиатрам все свежие материалы, включая и последний рентген.

− Ну и лады, – успокоился Бух-Бух. – Как я сказал, оформляйте перевод.

Я отправилась к Кентавру.

− Завтра у Вас томограмма.

− Сабина Георгиевна, – неожиданно резко ответил Кентавр, – не надо меня так сильно любить. Сколько можно меня обследовать?

Я обомлела. Любить? Да как он смеет!

− Дело в том, – как можно официальней сказала я, – что Вас переводят в другое отделение, – и поспешила уйти, не дав ему опомниться.

В этот вечер я не стала задерживаться, а отправилась домой, как только освободилась. Моя дочь, Марина, выбежала ко мне навстречу.

− Ура! Мамочка сегодня рано. Мамочка, ты сможешь проверить мои уроки? Совсем немного, только одно задание.

− Ну, конечно, родная.

Меня уже терзали угрызения совести: как мало внимания я стала уделять своей дочке.

− А потом пойдём в кино, хорошо?

− Куда захочешь, – обняла я Марину, – куда прикажете, моя прекрасная леди.

Больше никогда, никогда, – твердила я в этот вечер, – не буду заниматься Вами, Кентавр, в нерабочее время. И не волнуйтесь, у меня есть кого любить, кроме Вас.

Утром, поднимаясь по больничной лестнице, я наткнулась на поджидающего меня Кентавра.

− Сабина Георгиевна, на минутку. – Он был явно встревожен. – Куда меня от Вас переводят? И зачем?

− Потом поговорим. – Я постаралась чтобы мой голос звучал как можно более сухо, но меня уже окатила волна жалости: Господи, от кого только не зависит судьба больного.

− Ну вот, Андрей, смотри, – я поставила на экран новый срез томограмм. – Что скажешь?

− Не знаю, Сабина. Может быть, и вправду туберкулома…

− Андрей, какая туберкулома! Однородный очаг, ни одной крошки обызвествления. И вот, погляди, – я показала на тонкие маленькие лучики, отходящие от очага. – Андрей, ты не можешь не видеть, это опухоль. Я даю голову на отсечение, это рак.

− Сабина, ты отдаёшь себе отчёт, чем это грозит? Бух-Бух не так уж безвреден.

− Мы не имеем права ждать. Его надо оперировать.

− Сабина, это невозможно.

− Андрей, я не люблю громких фраз о клятве Гиппократа и прочих клише. Но в данном случае речь идёт о профессиональной честности. Об элементарной добросовестности. И что против этого Бух-Бух? Отвечаю за больного я, и только я.

− Значит, ты будешь его оперировать?

− И ты тоже.

− Сабина!

− Это будет в отместку за то, что ты положил его на своём дежурстве в мою палату.

В этот же вечер я сказала Кентавру:

− У Вас, как Вы знаете, есть небольшой очажок в лёгком. Это может быть старая инфекция, может быть киста.

О своём диагнозе я умолчала. На Западе врачи привыкли говорить больному правду, как бы страшна она ни была, а в тогдашнем Советском Союзе, по крайней мере, в моё время, мы считали нужным щадить психику больного. Плели всё что угодно, лишь бы не открыть ему настоящий диагноз. «Святая ложь» – так мы это называли. Словом, я не произнесла слово «рак». Но сказала, что считаю нужным этот очаг удалить.

− Кто будет меня оперировать?

− Андрей Анатольевич и я.

− Нет, – ответил Кентавр, – Вы и Андрей Анатольевич.

− Вы согласны на операцию?

Кентавр наклонился так, что он буквально навис надо мной.

− Сабина, – тихо сказал он, впервые назвав меня по имени, – если Вы мне прикажете прыгнуть с четвёртого этажа, я сделаю это не задумавшись. А уж операция… О чём говорить?

− Вот гляжу на тебя, – сказал Кентавр, – и думаю: эта женщина видела меня изнутри, она держала в руке моё сердце.

Мы лежали на траве, под ветвями расцветшей заневестившейся яблони, и над нами медленно проплывали плотные кудряшки облаков, словно локоны после снятых бигуди. Это был счастливый месяц, который мы проводили под Киевом, в Ирпене. Кентавр – в доме отдыха, а я дикарём, снимая комнату на близлежащей даче. Собственно говоря, мы не сговаривались проводить это лето вместе. Кентавр уехал отдыхать к тёще, жившей где-то неподалеку, кажется, в Ворзеле, она же и достала ему путёвку в Ирпень. Я получила от него коротенькое письмецо: гуляю, рисую, иногда немного думаю. Пока твой Кентавр.

Я поджидала его, сидя на чемодане у дверей столовой. Должен же когда-нибудь закончиться их обед.

− Сабина! Что случилось? – обомлел от неожиданности Кентавр.

− Ничего. Всё в порядке. Я приехала, чтобы продлить твоё «пока». Перестань ржать, – сухо сказала я согнувшемуся от хохота Кентавру, – и помоги мне снять комнату.

− Ты и вправду рыжая, – Кентавр взъерошил мои волосы своей тяжёлой широкой ладонью. – Я нарисую тебя в этом жёлтом сарафане под яблоневой вуалью, с белым цветком в руках. И волосы у тебя будут совершенно рыжие. Вот так.

− У тебя такая широкая кисть, – сказала я, перебирая его пальцы, такая сильная рука, а пальцы, на удивление, деликатные, длинные, даже изящные, как у пианиста.

− Моя мать была пианисткой, давала концерты в Рижской филармонии. Я, правда, никогда не слышал, как она играла. В деревне под Минусинском, как ты понимаешь, роялей не было. А у тебя в роду не было монголов?

− Это ещё почему?

− Скулы у тебя широкие, азиатские. И кожа смуглая. И вся ты, как янтарная безделушка. А глаза жёлтые, как у волка.

− Скулы, наверное, наследство Чингизхана. А глаза у меня зелёные.

− Жёлтые, жёлтые, да ещё с коричневыми крапинками, как индюшачьи яйца.

− Для того ли я сюда приехала, чтоб ты сравнивал меня с безделушкой, волком, индюшкой и ещё чёрт знает с чем?

− Вовсе нет. Я сравниваю тебя с искрой, с бегущим огоньком, из которого вот-вот вспыхнет пламя. Я просто любуюсь тобой, твоим треугольным скуластым личиком, твоей шевелюрой с рыжей подпалиной, неизвестно откуда взявшимися черными бровями и ресницами в полщеки. Я любуюсь тобой как художник своей моделью и как мужчина своей желанной женщиной.

− Пока?

− Пока. Всё течёт, всё меняется. И ничего нет вечного в этом бренном мире. Но пока давай будем счастливыми. Будем?

Тогда мне казалось, что я впервые узнала, что такое счастье. А ведь я была уже не очень молода, почти семнадцать лет замужем, и моей дочери уже скоро должно было исполниться шестнадцать лет.

В тот день раннего лета мы лежали на траве под яблоневым навесом, и Кентавр целовал моё лицо, плечи и руки.

− Думаешь, мне легко было сюда вырваться?– пробормотала я. Мне и правда было нелегко.

− Я взял три билета на теплоход «Нахимов», – объявил за обедом муж. – Ты, я и Марина. Проведём отпуск вместе.

− Плывите вдвоём,– возразила я, – я не поеду.

− Можно ли поинтересоваться, почему? – Окаменевшее лицо мужа предвещало взрыв.

− Потому что я хочу отдохнуть в деревне.

− Иными словами, ты хочешь отделиться от семьи. Только на летний отпуск или насовсем?

Нападение – лучший способ защиты. Я забарабанила по столу кулаками.

− Имею я право при моих перегрузках провести время так, как я хочу? В тишине, в спокойствии, слушая только петухов и лягушек? Да или нет? Да или нет?

− Хорошо, – сказал муж и поднялся из-за стола. – С петухами, так с петухами.

− И ещё с лягушками, – добавила Марина, – это даже замечательно. И вышла вслед за отцом.

Я уехала через два дня. Ни муж, ни дочь со мной не попрощались. Я не рассказала об этом Кентавру. Я просто заметила: это было нелегко. Кентавр промолчал и только пожал плечами: мол, это было твое решение, я тебя не звал. Он взглянул на часы и поспешно поднялся. Стряхнул прилипшие к джинсам травинки, оправил рубашку, пригладил пшеничную гриву:

− Мне пора, иначе я опоздаю на обед.

Я подумала: наше свиданье, наша любовь и эти короткие совместные каникулы, этот счастливый случай, который вряд ли ещё повторится – всё меркнет перед грошовым обедом. Разве нельзя им пренебречь, а вместо этого пообедать в ресторане или купить какие-нибудь продукты в магазине и устроить пикник? Нет, такие мысли не пришли ему в голову. Нет. Он лишь галантно поцеловал мне на прощанье руку, державшую когда-то его сердце.

Мы оперировали Кентавра вместе с Андреем. Я разрезала удалённый очаг величиной с арахис. На разрезе ткань его казалась белой слизистой массой.

− Что там?– спросил Андрей, – Казеоз?

− Нет.

Мы отправили удалённый очаг на экспресс-биопсию. Через несколько минут пришёл ответ: альвеолярный рак.

− Ну, Сабина, – сказал Андрей, – целуем рончики. Иногда он щеголял польским языком: во время Второй мировой войны часть, в которой он служил, была размещена какое-то время в Польше.

− Мы удаляем долю, Андрей. Больной должен знать, что у него удалена киста.

Кентавр перенес операцию удивительно легко. Лёгкое раздышалось и расправилось быстро и без всяких осложнений. Теперь он был послушен, спокоен и приветлив. А я вертелась вокруг него больше, чем требовало его состояние и лечение.

− Сабина, – как-то по-дружески заметил мне Андрей, – не давай пищи для сплетен.

Но мне было уже безразлично, что думает обо мне персонал. Я с нетерпеньем спешила на работу, приходя раньше обычного времени. Прежде чем начать свой рабочий день, я должна была встретить его радостную улыбку и услышать:

− Доброе утро, дорогой доктор, а я уже соскучился.

Это был мой утренний допинг. И я не уходила домой, не заглянув к нему на прощанье.

Вечерами, когда в отделении наступало затишье, а я записывала истории болезни, он, как обычно, приоткрывал дверь со своим «доктор, можно?» и часто бросал мне на стол маленькие шутливые рисунки: себя в виде кентавра, опустившегося на колени передо мной в костюме цирковой укротительницы с хлыстом в руке. Или меня, летящую по коридору на высоченных, как ходули, каблуках, со стрекозиными крыльями за плечами и бегущего следом за мной Андрея с сачком для ловли бабочек.

− Твой Кентавр наглеет, – проворчал Андрей, – передай ему, что я и не думаю за тобой гоняться.

− Гоняется, гоняется, – настаивал Кентавр. – Вы летаете по отделению, как настоящая стрекоза. Что-то сделали тут, что-то приказали там. Поглядеть со стороны: Вы не работаете, а развлекаетесь. А между тем Вы делаете всё, что надо, только не занимаетесь мелочами и не напускаете на себя важного вида. Вот именно это мне в Вас нравится. И я покраснела, услышав это слово – «нравится».

− Молодец, – нагло улыбнулся Кентавр, – Вы не разлучились краснеть. Мне нравится это тоже.

− Послушайте, – вспыхнула я, – я прихожу сюда вас лечить, а не стараться кому-то понравиться.

Но Кентавр не унимался:

− Лечите, лечите, никто Вам не мешает, – продолжал он меня дразнить, – но нравиться кому-то Вы не можете помешать.

Я часто приносила ему книги или журналы. Дома мы выписывали «Иностранную Литературу» и «Юность». Но Кентавр не был ревностным читателем. Однажды мы, вернее, я, заговорили о Солженицыне. В то время из-под полы передавали друг другу самиздат, и я рассказывала ему о «Круге первом». Кентавр только сердито отмахнулся:

− Что там ваш Солженицын! В тех краях, где я жил, люди рассказывали такое, что ему и не снилось.

Мы с Андреем долго совещались, как сообщить Бух-Буху о проделанной операции. Но к нашему удивлению, он отнесся к этому довольно благосклонно:

− Соперировали, дети? Ну и лады.

К концу месяца Кентавр выписался из больницы. О своём настоящем диагнозе он не узнал.

Кентавр отправился обедать. Я всё ещё стояла под яблоней и смотрела ему вслед: неужели даже не обернётся? Нет, так и не оглянулся.

Я вернулась в свою комнату и начала складывать чемодан – уеду сегодня же, решила. Едва успела захлопнуть крышку, как голова Кентавра показалась в окне.

Моё сердце подпрыгнуло. Вернулся!

− Уезжаешь? – спросил Кентавр. – Это даже хорошо. Кто-то успел насвистеть про нас моей тёще. И она явилась с ревизией. К тому же и жена прилетает. Так что всё к лучшему.

Всё к лучшему! Всё к лучшему. Прерванный отпуск, и это называется всё к лучшему, – повторяла я, лёжа на вагонной полке. Я вернусь домой раньше намеченного срока и смогу поплыть со своей семьёй на пароходе. Кентавр спокойно отдохнёт со своей женой. Всё к лучшему. Я выброшу его из своей жизни, из своей памяти, из сердца. Да зачем он мне нужен, на самом деле? Всё к лучшему. И вообще… Я вернулась домой.

− Я передумала. Еду с вами. Марина захлопала в ладоши.

Мой дочь! (Я любила так её называть). А я чуть не предала её. Муж, взглянув исподлобья, только сухо заметил:

− Тебе придётся поторопиться, мы вылетаем завтра утром.

Когда Кентавр выписался из больницы, жизнь вошла в обычное русло. Поступали и выписывались больные, шли операции. В воскресные дни мы катались с дочкой на лыжах. Мы бегали с ней на концерты в Филармонию. И я почти не вспоминала о своём бывшем беспокойном пациенте, как вдруг он возник снова, в конце рабочего дня, ожидая меня у ворот больничного сада. Был ранний март, снег ещё не таял, но вечер был уже по-весеннему светел, и в воздухе носилось обещание весны. В эту зиму я носила серую каракульчовую шубку и белые сапожки на меху.

− О, какая картина, прямо просится в раму, – закричал Кентавр, – очаровательная женщина, серая шубка, огненные волосы, на фоне вечерней зари. Она идёт вдоль снежной аллеи, – продолжал он, – оставляя за собой легкие следы от белых сапожек, как юная королева из волшебной сказки. Цветы Её Величеству! – И с этими словами он протянул мне букет голубых подснежников.

− Боже мой! – изумилась я, – цветы! Откуда?

− Из сказки, откуда им и положено быть. Королева, я только бедный художник. Всё мое богатство – это мои картины. Я приглашаю Вас в свою мастерскую. Любая картина, которая Вам понравится, Ваша.

И он взял меня об руку. Взял крепко, властно, прижав мою руку к своей груди. И у меня забилось сердце, как у глупой зелёной девчонки, к которой впервые приблизился мужчина.

Я высокая женщина, но он возвышался надо мной, как великан, и мне приходилось задирать голову, чтобы взглянуть на его лицо. Странно, в бытность его в больнице я не замечала такой разницы в росте. Правда, тогда он чаще лежал или сидел передо мной. На нём была зелёная подбитая цигейкой куртка с капюшоном, отброшенным за спину, его светловолосая грива зачёсана назад и связана тесёмкой. На его причёску неодобрительно оглядывались прохожие.

− Накиньте на голову капюшон, – сказала я – Вы простудитесь.

Кентавр остановился и, взяв меня за плечи, повернул к себе лицом:

− Сабина, перестаньте быть врачом. Сегодня Вы моя гостья и моя дама. А я уже не Ваш больной. Я мужчина, который вознамерился за Вами ухаживать. Скорее всего, сегодня я объяснюсь Вам в любви.

Я плыла со своим мужем и дочкой на теплоходе из Одессы в Сухуми. «Нахимов» в то время казался чудом техники и комфорта. Мы нежились в каюте первого класса, мы гуляли по набережной Ялты и Сочи, плавали в Чёрном море. Вечерами мы цедили коктейли и шампанское. В то время в обиходе было словечко – кайф. И мы действительно кайфовали, пользуясь привилегиями, доступными далеко не всем. И всё это время я и была, и не была со своей семьёй. Вернее, я была с ними физически, но была отделена от них толстой оболочкой своих мыслей и воспоминаний. Перебирая все дни наших мучительных встреч с Кентавром, я всё время пыталась понять, как и почему я попала во власть этого человека? Как получилось, что я, вначале вершившая его судьбу, вдруг полностью подчинилась его воле. Я вспоминала наш разговор о Пигмалионе и Галатее.

− Как ты думаешь, – спросила я, – не пожалела ли Галатея, что превратилась в женщину?

Кентавр не был охотником до философских рассуждений.

− С чего бы это? – спросил он, впрочем, без особого интереса.

− Ну хотя бы потому, что, как всякая женщина, она рано или поздно перестала быть для него совершенством. Она начала стареть, полнеть. Он, как скульптор, создавший бессмертную красоту, начал сожалеть, что жизнь разрушила прежнюю, созданную им, гармонию. Может быть, Галатея, как женщина, ему надоела, скорее всего, она начала его раздражать.

− Ну и фантазии у тебя, – отмахнулся Кентавр, – он в это время был занят работой над картиной, какой-то фантастической игрой красок и изломанных линий, смысла которых я не понимала. Между тем мой вопрос был задан не без умысла. Мне часто казалось, что я как бы сошла с пьедестала. Я утратила свою недоступность, опустившись до обычного адюльтера, наверное, не первого и не последнего в его жизни.

− Мама, – вдруг услышала я голос Марины, – ты не уйдёшь от нас к этому человеку?

− Мариша, – изумилась я, – ты о чём?

− Послушай, мама, не разговаривай со мной, как с ребёнком и не притворяйся. Я уже не маленькая и многое понимаю.

Я внимательно взглянула на Марину. Мы загорали на палубе, вытянувшись на шезлонгах. Марина в итальянском красном нейлоновом купальнике, обтягивающем её уже развивающуюся грудь и точёные бёдра. Я словно впервые увидела её загоревшие и уже не детские долговязые, а стройные длинные женские ноги. Мой дочь! Она уже не подросток, а девушка. Она уже менструирует, она уже, наверное, влюбляется, она, может быть, даже целуется в подъезде с каким-нибудь мальчишкой. Что я знаю?

− Марина, – сказала, стараясь придать спокойствие звучанию своего голоса, – я не собираюсь и никогда не собиралась ни к кому уходить.

− Ты уже уходила! – закричала Марина и даже топнула босой ступнёй по палубной доске. – Ты уезжала к нему и вернулась. И я вправе знать: ты вернулась насовсем или нет?

− Я никуда не уходила, – твёрдо сказала я. Не стану же я обсуждать с дочерью свою личную жизнь. Может быть, когда-нибудь позднее, но не сейчас.

− И что бы ни случилось, – добавила я, – я никогда с тобой не расстанусь.

− Нет, – наклонилась ко мне Марина и пристально поглядела на меня своими длинными египетскими глазами, унаследованными от отца, вернее, от отцовских генов. Такие глаза были у его матери, моей покойной, ненавидевшей меня, свекрови.

− Нет. Расстанешься. Потому что, так и знай, я не буду с тобой. Я останусь с папой.

Она поднялась с шезлонга и ушла от меня, размахивая пёстрым махровым полотенцем, которое я привезла ей из Германии. Высокая стройная девушка с крепкими плечами пловчихи, тонкой талией и длинными загорелыми ногами. Несколько мужчин провожали её взглядом: юная особь, вступающая в ряды соблазнительниц. Девочка, что она знает о любви! Платоническую элегию пушкинских стихов, романтические переживания тургеневских героинь. Что она знает о тёмной магии страстей, о безудержном влечении плоти, затмении рассудка! Что я сама знала об этом, пока не перешагнула порог студии, куда привёл меня Кентавр в тот мартовский вечер, с которого и начался амок моей любви. Я никогда не рассказывала об этом своей дочери, даже тогда, когда она уже была замужней женщиной и матерью трёх моих внуков.

Я остановилась на пороге студии в нерешимости: как мне себя вести? Как случайная гостья, интересующаяся живописью?

Может быть, мне положено выступить в роли мецената и купить одну или две картины? Я отказалась снять шубку:

− Я ненадолго, и притом здесь, кажется, холодно.

− Да, правда, – Кентавр немедленно включил мощный электрический камин. – Вот так. Теперь можно. – И он властно, безоговорочно расстегнул мою шубу и принялся раздевать меня, как ребёнка после прогулки. Снял шубу, снял с головы меховую шапочку, подхватил меня на руки и усадил в кресло, сам же, опустившись на колени, стянул с моих ног сапоги и подержал в широких сильных ладонях мои холодные ступни. И вот так, всё ещё на коленях, не отнимая от моих ног своих горячих ладоней, сказал:

− Я, кажется, предупредил Вас о своём намерении объясниться Вам в любви?

− Я думала, Вы пригласили меня посмотреть Ваши картины, – пролепетала я, пытаясь скрыть охватившее меня волнение.

− Ну, это потом,– обхватив мои ноги, сказал Кентавр, – а сейчас, сию минуту я признаюсь Вам в любви, и, более того, я собираюсь добиться и добьюсь взаимности. Смотрите мне в глаза, не отводите взгляда. Признайтесь, что и Вы ко мне не безразличны. А я люблю Вас, люблю. Вы моя женщина. Я люблю и хочу Вас.

Я чувствовала жгучие токи, бегущие от его рук к моим ногам и разбегающиеся по моему телу. Мне казалось, меня охватывает внутренняя дрожь, а он, между тем уже нетерпеливо расстёгивал мою блузку, и его горячие руки гладили, ласкали, сжимали моё тело. Моя одежда: юбка, колготки, лифчик слетали с меня, как лепестки с цветка, и отбрасывались куда-то в сторону, и я знала, что у меня не хватит ни выдержки, ни желания сопротивляться его рукам, бешеному огню в его глазах. Напротив, я уже сама нетерпеливо тянулась к его объятьям, к его сумасшедшим поцелуям, и сама целовала его, как сумасшедшая. Я даже не подозревала, что я способна отдаваться мужчине с безудержностью вакханки и бесстыдством зверя.

Я вернулась домой поздно ночью. Я не решилась войти в спальню и, не раздеваясь, прикорнула на диване в гостиной. Я всё ещё ощущала поцелуи, которыми он покрывал моё тело. Моя кожа горела, каждый нерв во мне трепетал. И я ни о чём не могла думать, кроме как о предстоящем свидании. Завтра. Нет уже сегодня. Вечером. В его студии. Как мы условились. Он будет меня ждать. Я, видимо, уснула, и во сне меня снова обнимал Кентавр, и я чувствовала тепло его ладони на своей щеке. Я открыла глаза. Комната была залита светом, солнечный луч грел мою щеку. В кухне звенела посуда, видно, мой муж готовил себе завтрак. Пусть. Я снова закрыла глаза. Я не была готова к нашему с ним противостоянию. Дождусь, пока он уйдёт на работу. Когда я снова проснулась, передо мной стояла Марина.

− Папа не велел тебя будить. Он сказал, что ты вернулась очень поздно с работы. У тебя был тяжёлый больной?

− Да. Но всё благополучно. Пойду приводить себя в порядок.

Уже выйдя из ванной, я спохватилась:

− А ты почему не в школе?

− Я заболела. У меня была вчера высокая температура. Папа звонил в больницу, но не мог к тебе дозвониться.

Я позвонила Андрею.

− Ты что, с ума сошла, мать? Где ты пропадала? Тебя весь вечер разыскивал твой муж. Я сказал, что тебя, наверное, вызвали в район на срочную операцию. Но больше врать не буду, так что работай поаккуратнее.

− Андрей, – я постаралась переключить разговор,– у меня заболела дочка. Я побуду дома. Посмотри за меня больных. Если что-нибудь срочное, звони.

− Ладно уж, – вздохнул Андрей, – замаливай свои грехи. Обойдёмся без тебя.

Я замаливала грехи, пробыв с Мариной целый день дома, но к вечеру уехала в больницу. Наскоро обошла отделение и помчалась в мастерскую к Кентавру. Напрасно спешила. Дверь была заперта. В окнах темно. Меня не ждали. Вспоминая наши встречи с Кентавром, чаще всего короткие, я и сейчас не знаю, чего же в них было больше: счастливого безумия или разрывающей сердце обиды. Я пыталась избегать дальнейших встреч с Кентавром, не отвечала на телефонные звонки. Пару раз Кентавр пытался подкараулить меня у выхода из больницы, но я, завидя его, круто сворачивала в сторону и выходила из больничного двора через боковую, неизвестную ему калитку. Так продолжалось неделю, одну, другую. В один прекрасный день Кентавр прислал по почте приглашения на свою выставку, адресованные мне и Андрею.

− Ну что, Сабина, пойдём?

− Пойдём.

Мой отказ, решила я, показался бы Андрею подозрительным. В мастерской собралось уже довольно много народу, одни уже уходили, другие приходили на смену. Все посетители, казалось, были знакомы друг с другом, то тут, то там собирались группами и оживлённо беседовали. Мы с Андреем нерешительно остановились у порога.

− О, кого я вижу, дорогие мои доктора! – Кентавр поспешно направился к нам и сгрёб нас в объятия. Многие из присутствующих с любопытством обернулись.

− Мои хирурги, – представил нас Кентавр, – Сабина Георгиевна Веллер и Андрей Анатольевич Мелихов. Обязан им до конца жизни. Познакомься, Леся, – обернулся он к стоящей позади молодой женщине в наброшенной на плечи цветастой шали.

− Моя жена. Мои доктора.

− Спасибо вам большое, – Леся, улыбаясь, протянула руку сначала мне, потом Андрею. Рука у неё была горячая и сильная, и пожатие было энергичным. И вся она была крупная, широкая в кости, круглоголовая, круглолицая, с румянцем во всю щёку. Чёрные волосы зачёсаны на прямой пробор в тугой узел. И глаза тоже круглые, карие, с мягким, застенчивым взглядом. Улыбнувшись нам ещё раз, она тотчас отошла в сторону.

− Прошу вас, проходите, смотрите, – пригласил нас Кентавр, и на миг в его брошенном на меня взгляде мелькнуло злобное торжество, впрочем, он тут же отвёл глаза. – Вот там на столе у дверей книга отзывов. Буду счастлив, если вы черкнёте несколько слов, и сочту за честь.

− Перестаньте ерничать, – не выдержала я, и, взяв Андрея под руку, прошла вглубь комнаты осматривать картины.

Ни я, ни Андрей не разбирались в живописи. Наша оценка картин основывалась только на впечатлении. Но и впечатления у нас разнились. Мне понравились некоторые акварели, особенно одна – осенний дождливый вечер, уличные огни тускло светятся сквозь туман, мокрые листья прилипли к черному асфальту, редкие прохожие с раскрытыми зонтиками, спешащие домой, с портфелями и хозяйственными сумками в руках. Андрею больше понравились картины, написанные маслом. Он засмотрелся на сражающихся на ринге боксёров. Тяжёлые мускулы, лоснящиеся от пота тела, неистовствующая толпа зрителей, все на одно лицо, смазанные черты, бросаются в глаза только орущие рты.

− Кажется, неплохо. Как ты думаешь?

Но я замерла перед другой. Большое полотно, в метр с лишним высотой с изображением голой женщины. Она сидит вполоборота, обхватив руками колено. Я не могла оторвать взгляда от её полного смуглого тела, упругой горячей кожи. Здоровое цветущее женское чувственное тело. Я смотрела на её круглую головку с гладко зачёсанными чёрными волосами, собранными на затылке в тяжёлый узел, на её полные сочные губы, словно припухшие от поцелуев, на широкие крупные бёдра. Мне казалось, что я чувствую, с каким восхищением, с какой страстью скользил по ним взгляд художника. Да ведь это Леся, несомненно она, его жена. Жена Кентавра, с которой он ложится каждую ночь в постель. Я словно видела воочию, как он обнимает это так ярко и любовно выписанное тело, и чувствовала такую нестерпимую физическую боль в горле, как будто его стиснула чья-то рука. Я заставила себя отойти от этой картины. Иначе умру тут же на глазах у всех этих людей. Больше всего мне захотелось убежать, спрятаться. Я ненавидела Кентавра, а мое тело горело, изнывало при воспоминании о его ласках, и умирала от ревности, воображая его ласки, расточаемые другой.

− Ты что так побледнела? – услышала я участливый голос Андрея. – Тебе нехорошо?

− Душно и накурено, я хочу уйти.

− Тогда одну минуту, я взгляну ещё на пару его работ. Тут есть интересная графика.

Я перелистала страницы с отзывами посетителей. Писали о стиле, цвете, манере. Бог с ним, я не ценитель. Я написала, что меня удивило разнообразие стилей: прозрачные акварели и тяжёлые мясистые масляные мазки. Мы с Андреем ушли.

− Ну, что ж признаю, твой Кентавр не без таланта. Я мало в этом смыслю, но всё же чувствую.

− Почему мой? – возмутилась я. – Ладно, не провожай. Тебе в другую сторону. До завтра.

Я подходила к своему дому, когда кто-то сзади крепко обхватил меня за плечи. Я испуганно дёрнулась, обернулась – Кентавр.

− Дура! Какая же ты всё-таки дура! – Обнимая, он уводил меня прочь от моего дома, в тёмный скверик, на скамейку. – Ты зачем меня мучаешь? Для чего? Зачем прячешься? Кому от этого легче? Мы только теряем дорогое время. Разве не видишь, что я схожу по тебе с ума.

Он говорил всё это, посадив меня к себе на колени, стиснув меня своими лапищами, прижимая меня к своей сильной широкой лошадиной груди и накрыв меня полами своей куртки. А я плакала навзрыд, как ребёнок, прижав мокрое лицо к меховой подкладке.

− Ты разве не понимаешь, нет, ты не можешь не понимать, что я люблю тебя, дуру. Я тебя обожаю. Слышишь меня? Обожаю. И не смей убегать, не смей. Никогда и никуда. Потому что я всё равно догоню тебя. Понятно?

Позднее, при следующей встрече, он заметил:

− Кстати, твоё замечание о разных стилях моих картин верно, но это не достоинство, а скорее мой недостаток. Я люблю пробовать себя в разной манере, но это неправильно. У каждого художника должен быть свой стиль, по которому его узнают. А разбрасываясь, как я, он теряет себя, свою самобытность, оригинальность, теряет своё лицо. Но вот никак не могу себя заставить сосредоточиться на чём-то определённом.

− Ты и на мне не сосредотачиваешься, – ввернула я.

− Не понял.

− Ты назначаешь мне свиданье и не появляешься.

− Бог ты мой! Какое это имеет значение? Не пришёл, значит что-то помешало. Нечего строить разные домыслы и трагедии и из-за ерунды портить себе и мне жизнь.

− А твоя жена? – как-то спросила я, – что будет, если она узнает?

Кентавр нахмурился. – Послушай, Сабина. Мы не будем вмешивать в наши отношения ни мою жену, ни твоего мужа. Леся – есть Леся. Эта сторона моей жизни для тебя закрыта. И я ничего не желаю слышать о твоём муже. Договорились?

Но я всё-таки не отставала.

− А я? Какое место в твоей жизни отведено мне?

− Ты? Ты одна из граней моей жизни, если хочешь знать. Нужная мне грань, которую я обожаю. Но не вся моя жизнь. У меня есть моё творчество, ты его не заслонишь, моя жена, от неё меня никто не оторвёт. Да и у тебя есть твоя работа, твоя семья, на которую я не посягну. Нам хорошо вдвоём, я люблю тебя, ты любишь меня. Наши встречи приносят нам радость, не так ли? Это наш с тобой общий сегмент жизни. Какое время он продлится? Сегодня мы не знаем. Но он не вечен. Да и что вечно? Ну, в общем, так: довольно философии. Нечего тратить на это время.

− Это цинично, – сказала я

Кентавр пожал плечами. – Называй, как хочешь. Ты спросила, я ответил. И довольно об этом.

− Ладно, – согласилась я. Нет, мысленно говорила я, нет. Я заставлю тебя страдать. Я сломаю тебя. Ты не сможешь забыть меня, ты не захочешь меня потерять. И тогда ты пожалеешь о своих словах. Пожалеешь.

− Кстати, – спросил меня как-то Кентавр, – что ты там нашла у меня в лёгком?

Я похолодела: что он знает?

− Разве я не говорила тебе? Мы удалили кисту.

− Да, верно, ты говорила. Но зачем ты вызвала меня на проверку?

− Так положено. Проверка после операции. – Я старалась говорить как можно беззаботней. Он не должен ничего знать. Зачем ему жить с этой правдой? В самом деле, что я могу ему предложить? В то время мы не знали, как лечить этот вид опухоли. Оставалась только надежда, что операция его излечила.

Больше к этому вопросу Кентавр не возвращался.

Несколько раз Кентавр пытался меня рисовать, но каждый раз со вздохом отодвигал полотно. – Не то, не то. Самое главное от меня ускользает.

− Знаю, что ускользает, – мысленно злорадствовала я, – я вынашиваю месть, о которой ты не догадываешься.

Вернувшись из плаванья на корабле, я снова дала себе слою не встречаться с Кентавром. Я не появлялась в его мастерской. Не отвечала на его звонки. И умирала от желания его увидеть. Всё это со стороны походило на детскую игру в кошки-мышки. С той разницей, что мы оба страдали. Каждый по-своему. Я – от ревности и тоски, он – наверное, от уязвлённого самолюбия.

Были вечера, когда я нарочно проходила мимо дома, где была расположена его мастерская, в надежде на случайную встречу. Был день, когда я встретилась с ним лицом к лицу в Пассаже. Кентавр был с женой, я – с Мариной. Мы поздоровались. Леся намеревалась было остановиться, но Кентавр шагнул в сторону, я поспешно увлекла прочь Марину. Вспоминая об этом позднее, мы оба признались, что вели себя нелепо.

В дни Ноябрьских праздников в больнице устраивался традиционный вечер. Мы собирались в так называемом «Красном уголке» – зале, где проводились учебные лекции, вечера самодеятельности и больничные вечеринки. Столы были накрыты, каждый принёс что-то приготовленное дома, обычные русские блюда: селёдка, варёная картошка, квашеная капуста, соленья, сыр, колбаса, пирожки с мясом. Я – своё коронное блюдо: жаркое из кролика. Аптека выдала разведенный спирт. Кто-то принёс проигрыватель с пластинками. Я по такому случаю побывала в парикмахерской и явилась в новой причёске, которая, казалось, мне шла. Я выбрала для этого вечера открытое чёрное бархатное платье, облегающее фигуру и едва прикрывающее колени.

− Мама, это не солидно, – окинула меня критическим взглядом Марина, – ты же не девочка, и к тому же доктор.

Что поделаешь, и мне, когда я была подростком, тридцатипятилетняя женщина казалась старухой.

− Сабиночка, королева! – приветствовал меня Бух-Бух. – Я приглашаю Вас на танго.

Бух-Бух, несмотря на тучность, танцевал отлично, а я обожала танцевать, особенно с хорошим партнёром. После первых же шагов мы оказались в центре внимания. Каждое наше па награждалось аплодисментами. Бух-Бух вертел и крутил меня как юлу, а я изгибалась дугой, почти касаясь затылком пола. И когда под конец я в шпагате опустилась на пол, обхватив рукой колонну его ноги, все дружно, как было тогда принято, начали скандировать: Мо–ло–дцы. Бух-Бух со старомодной церемонностью поцеловал мне руку: королева. Андрей отозвал меня в сторону.

− Что случилось? – испугалась я, увидев его мрачное лицо.

− Выйди, – сердито сказал он. – Тебя там уже ждут.

− Кто меня ждет? – Но он только отмахнулся:

− Сама знаешь.

У выхода стоял Кентавр.

Я часто думала, почему у меня не складывались ровные отношения с Кентавром? Ведь нас обоих неудержимо тянуло друг к другу. Никогда физическая близость с мужчиной не доставляла мне такого счастья, какое я испытывала с Кентавром. И я знала, что он желал меня так же неистово. И всё же редко наши встречи не заканчивались если не ссорой, то горечью обиды, по крайней мере, для меня. Может быть, я требовала к себе больше внимания, чем Кентавр способен был оказать, была слишком нетерпелива. Кентавр по природе своей был одиночкой (это я поняла уже позднее), он не выносил длительного общения с кем бы то ни было. Теперь я понимаю, что, прощаясь со мной после нашего, хоть и короткого, свидания, он испытывал облегчение. Но тогда его прощальное: «Ну, беги, тебе пора» вызывало в моей душе бурю возмущения и протеста.

– Я тебе надоела? Ты уже хочешь от меня избавиться?

– Не глупи, Сабина. Но что правда – то правда, мне действительно хочется побыть одному.

Я уходила, хлопая дверью. Я давала себе слово больше не приходить. Но стоило ему встать на моём пути, преградить мне дорогу, положить свои лапищи, тяжёлые, как копыта, на мои плечи, как я обмякала и теряла силы к сопротивлению. Куда девалось моё самолюбие? А впрочем, дело было именно в нём. В самолюбии и упрямстве. Я всё надеялась со временем подчинить себе Кентавра. Добиться того, чтобы он не мог прожить без меня даже дня. Чтобы он нуждался во мне. Чтобы он просил, умолял, требовал моего разрыва с мужем. Чтобы он предлагал мне уехать с ним куда угодно: на Урал, в Сибирь, Заполярье, Узбекистан. Хотя я прекрасно понимала, что этой жертвы я никогда, ни за что бы не принесла. Я не разрушу свою семью, но хотела, чтобы он был готов разрушить свою. В этом и была двойственность моего поведения. Я пыталась подчинить себе Кентавра, укротить его, как укрощают ковбои носящихся по прериям диких мустангов. А Кентавр то подставлял охотно свою спину, то, едва почувствовав насилие над своей свободой, вставал на дыбы и сбрасывал меня на землю.

В тот ноябрьский вечер он вломился в больницу и потребовал от дежурного швейцара вытащить меня откуда бы то ни было, хотя бы из-под земли.

− Срочно, – заявил он, – без неё я не уйду.

С Кентавром я не встречалась с того дня, когда, уложив чемодан, покинула Ирпень в конце мая. Случайное столкновение в Пассаже было не в счёт.

Я уже почти примирилась с тем, что наши отношения закончились навсегда. Моя жизнь начала входить в свой прежний ритм. Неожиданное появление Кентавра застало меня врасплох. Остолбенев, я молча смотрела на него. Почему-то запомнилось, что на нём были коричневые вельветовые брюки, из-под расстёгнутой зелёной куртки виднелась клетчатая бумазейная рубашка. Мне показалось тогда, что он похудел. И ещё меня испугало его лицо, вернее, его сверкающий злобой взгляд и сжатые губы.

− Надень пальто, – процедил он, – и пойдем отсюда. Дорогой он не проронил ни слова, на все мои вопросы только косил бешеным взглядом, и грубо, до боли, сжимая моё предплечье, тянул меня за собой.

− Ну, – сказала я, когда мы переступили порог его мастерской, – можешь ты, наконец, объяснить своё дурацкое поведение?

− Моё поведение? – взорвался он. – А, может быть, ты объяснишь своё? Ты отшвырнула меня, как надоевшую игрушку, не потрудившись сказать ни одного слова! Ты даже не соизволила ответить на мои звонки! Ты повела себя со мной, как барынька со своим холопом: потешилась, и ладно! И ты ещё требуешь от меня объяснений? Вот я смотрел, как ты танцевала со своим патроном, извивалась, как настоящая шлюха! Я ненавижу тебя. Ненавижу.

− Ненавидишь? Прекрасно! А я ненавижу тебя. Я шлюха, а ты трус. Да, да, жалкий трус! Как ты спешил избавиться от меня, когда я, дура, прилетела к тебе в Ирпень. Поджал хвост и даже побоялся проводить меня. И я ещё должна была с тобой объясняться? Я видеть тебя не желала! Не желала слышать твой голос, думать о тебе, вспоминать тебя! Зачем ты пришёл? Что тебе от меня надо? Какое твоё дело с кем я танцую и как? Кто ты мне? Какое у тебя право встревать в мою жизнь? Следи за своей женой, а меня оставь в покое. Слышишь, оставь меня в покое! Оставь…– Последние мои слова уже заглохли на его груди, когда он сгрёб меня своими ручищами, и я плакала, прижавшись мокрой щекой к его бумазейной рубашке.

– Я смотрел на тебя, – объяснял мне Кентавр, – и бесился от ревности. Женщина, которую я знаю от головы до кончиков пальцев на ногах, помню наизусть все родинки на её теле, эта женщина танцует, щека к щеке, с чужим мужиком! И он обнимает её за талию, прижимает её к своему толстому брюху. Я готов был убить его и тебя тоже, да я просто с ума сходил от ревности. И ты не должна сердиться, – объяснял он позднее, – ты же понимаешь, что и у тебя, и у меня есть обстоятельства, через которые нельзя переступить. У меня – жена, у тебя – муж и дочь. Мы можем разрушить наши жизни, но мы не можем, мы не должны разрушать жизнь наших близких. Нам надо постараться уберечь их, разве не так? Но наши чувства остаются прежними, и мы должны иметь свою долю счастья, пусть и тайного, пусть и короткого. Зачем же причинять страданья друг другу? Ну, скажи мне, зачем?

И наши встречи возобновились, моя жизнь снова раздвоилась. Что я ждала? На что я надеялась? Я, если быть честной с собой, знала, что никогда не решилась бы оставить свою семью, уйти от мужа, лишить мою дочь отца или матери, если она предпочтёт его мне. Зачем же я хотела этого от Кентавра? Почему я надеялась, что в один прекрасный день он сделает свой выбор? Ведь тогда я наверняка отвечу ему отказом. Вот тогда я бы сама уговаривала его не торопиться, продолжать всё как есть. Самолюбие, только самолюбие руководило мной. Сломать его равновесие, довести его до состояния, когда минута жизни без меня показалась бы ему невозможной. И зачем? Только для того, чтобы самой обрести спокойствие и удовлетворённость? Мне кажется, что Кентавр угадывал во мне это стремление, и это вызывало у него желание встать на дыбы. Чем бы закончились наши отношения? Наверное, рано или поздно неминуемым разрывом.

Но вмешались и другие события.

Однажды, вернувшись домой, я застала и мужа, и дочь в необычном возбуждении.

− Что случилось?

− Сядь, Сабина. Нам надо серьёзно поговорить.

− Да, мама, удели нам немного времени, – добавила Марина не без сарказма.

− Марина, – остановил её отец, – оставь нас: я хочу поговорить с мамой наедине. Ну вот так, – продолжал он, когда Марина вышла, нарочито хлопнув дверью. – Ну вот так: я собираюсь покинуть эту страну. Я еду в Израиль, и я думаю, что мотивы тебе более или менее ясны.

− Ничего не понимаю, – похолодела я. – О каких причинах ты говоришь?

− Не притворяйся, Сабина. Ты не можешь не знать о растущем антисемитизме. Тебя лично это, конечно, не касается, но я, как тебе известно, еврей.

− Но и тебя лично, мне кажется, это не касается. Ты самый известный в городе адвокат, ты пользуешься большим уважением и вообще…

− Сабина, ты уже давно не замечаешь, да и не интересуешься тем, что происходит со мной. Ты слишком далеко зашла в своём увлечении… Не возражай, пожалуйста, потому что это будет ложью, ты прекрасно знаешь о чём я говорю. Впрочем, это уже давно ни для кого не секрет. Если бы ты была более внимательна к тому, что происходит в нашей семье, ты бы знала, что у меня были и есть большие неприятности, более того, я вынужден оставить работу.

− У тебя неприятности? Но ты мне ничего не говорил.

– Говорить тебе? Ты давно живёшь дома, как чужая. Ни о чём не спрашивая и ничего не замечая. Я просто ждал, когда у тебя всё это кончится, и ты вернёшься на круги своя, но так и не дождался. Словом, это уже неважно. Мне пришлось принимать решение в одиночку. Впрочем, нет. Со мной была Марина. Наша дочь меня поддерживала. Она поддерживает меня во всём. Ты знаешь, что она решила указать в паспорте национальность «еврейка»?

− Нет.

− Вот видишь, тебе и это неизвестно. А, между прочим, это было очень важное и ответственное решение.

− Кто ей его подсказал? Ты?

− Нет, Сабина. Я бы никогда этого не сделал. Я не усложнял бы добровольно жизнь своей дочери, если бы она сама не уговаривала меня уехать. Ты, я надеюсь, слышала, сколько евреев уже уехало и собирается уехать? Или политика тебя уже не интересует? Твоя личная жизнь заслонила все остальные проблемы?

Я слушала мужа помертвев. Мне казалось, что я повисла в невесомости. Что я могла возразить? Я теряла мужа, теряла дочь, теряла почву под своими ногами.

− А я? – потерянно спросила я. – Что я должна делать?

− Твой выбор. Марина едет со мной. А ты поступай, как знаешь: или с нами, или оставайся. Даю тебе время на размышление. Но поторопись с ответом. До завтра.

Я молча поднялась и вышла из дому. Я шла к Кентавру в его мастерскую, сама не зная зачем. А к кому ещё я могла пойти? Мне хотелось, мне просто было необходимо услышать, что он мне скажет. Я не колебалась в выборе, перед которым меня поставил муж, хотя его решение и было для меня ошеломительным. Я не расстанусь с мужем, не расстанусь с дочкой, я виновата перед ними и вряд ли когда-либо смогу загладить свою вину. Но мне не терпелось услышать Кентавра. Как он воспримет эту неожиданную новость? Будет ли он огорошен? Расстроен? Возмущён? Станет ли уговаривать меня остаться?

Но он воспринял моё сообщение спокойно. Не то чтобы равнодушно, но спокойно. Он только спросил:

− Ты разве тоже еврейка?

− Конечно, – соврала я, – а ты не знал?

− Нет. Я думал, что Веллер – фамилия твоего мужа. Впрочем, это неважно. Решила ехать – езжай. Я бы тоже, наверное, так сделал на твоём месте.

В эту минуту появилась его жена. Надо отдать ей должное: увидев меня, она не выразила ни неудовольствия, ни удивления, наоборот, доброжелательно и приветливо со мной поздоровалась. Это я была в замешательстве и не знала, как объяснить своё неожиданное вторжение.

− Вот видишь, Леся, Сабина Георгиевна уезжает, – сказал Кентавр, – уезжает насовсем. Остаюсь я теперь без своего врача.

− Очень жаль, Сабина Георгиевна, – откликнулась Леся. – Как же он будет без Вас?

− Андрей Анатольевич меня заменит, – выдавила я из себя. – Ну, вот, собственно и всё, что я хотела сообщить. Прощайте.

− Прощайте, Сабина Георгиевна, – отозвался Кентавр.

− Спасибо Вам за всё, – добавила Леся.

Святая она, что ли? Это была моя последняя встреча с Кентавром. Он больше

ни разу не пытался со мной увидеться. Впрочем, в то время это было небезопасно.

Я вернулась домой. Вытащила бутылку вина, наполнила три бокала.

− Ну что ж, – сказала я, – решили – значит, решили. Давайте выпьем.

Вот и вся история. Впрочем, она имела продолжение.

Много лет спустя я оказалась в Нью-Йорке. Бродила по улице в Сохо, когда вдруг неожиданно услышала:

− Боже мой! Сабина! Глазам своим не верю! – Андрей.

− Андрей! Какими судьбами?

− В гостях. Видишь, как всё теперь стало просто: разъезжаем по всему миру. Ну а ты? Как ты?

Мы зашли в ближайшее кафе и говорили, поспешно и бестолково, пытаясь заполнить промежуток времени более двадцати лет: кто, где, чего, куда. И оба повторяли друг другу: «Ты выглядишь чудесно!», – хотя, что говорить, оба постарели. Между прочим, – хлопнул себя по лбу Андрей, – надеюсь, ты помнишь Кентавра?

И сердце моё оторвалось и покатилось куда-то.

− Ну?

− Сейчас здесь неподалёку его выставка. Я, кстати, туда и направлялся.

− А сам он? – едва сдерживая дрожь в голосе, спросила я. – Он тоже здесь?

− Да ты что? Ах, я забыл, ты же не знаешь… Кентавр умер. Лет десять назад. Я тогда ещё работал. Он лежал в нашей больнице. Рак есть рак, что там говорить.

Я промолчала.

− Ну так что? Пойдём, посмотрим?

И мы снова, как когда-то, отправились на выставку картин Кентавра. По случайной или неслучайной цепи событий, но прошлое догнало меня через многие годы.

Его картины разместились в одной комнате. Кое-что мне было уже знакомо: боксёры, под названием «Последний раунд», женщина в халате и бахилах – «Окончена операция», портрет голой Леси, теперь он так и назывался: «Жена», несколько акварелей, написанных, видно, уже позднее. Ещё один женский портрет, тоже обнажённой, но не жены, другой женщины, с лёгким тонким и сияюще белым телом на светлосером, серебристом фоне. Кто она? – думала я, – его очередное увлечение? Ревнивая боль сжимала мне горло. Как это было у него с ней? Как это закончилось?

Полная, смуглая круглолицая женщина прошла мимо меня, внимательно поглядела, даже приостановилась, но тут кто-то заговорил с ней и отвёл её в сторону. Леся. Конечно, она. Растолстевшая, поседевшая Леся. Я поспешно отошла в сторону: мне не хотелось с ней встречаться. И тут я увидела ещё одну картину.

Кентавр. Настоящий кентавр с лошадиным торсом и человеческой головой – головой моего Кентавра. Те же светло-голубые глаза прибалта, пшеничная грива, затянутая резинкой на затылке. Лицо его было повернуто к сидящей на его спине рыжеволосой наезднице в белых сапожках. Эти сапожки и нарочито рыжий цвет волос – эти два признака – указывали, кого имел в виду художник. Это была я. Я.

Но его лицо! Всё в нём: раздувшиеся ноздри, оскал рта выражали такое бешенство, что было ясно – ещё миг, и женщина будет сброшена на землю и, может быть, растоптана его копытами.

− Картина называется «Укрощение Кентавра», – услышала я голос Леси, подошедшей сюда с группой визитёров. Это последняя картина художника, написанная им незадолго до смерти.

Значит, он думал обо мне, – пронеслось в моей голове. Но как? Неужели с такой ненавистью?

− Ну и как? Удалось укротить кентавра? – спросил кто-то.

− А вы как думаете?– вопросом на вопрос ответила Леся и посмотрела на меня в упор.

− Нет, – сказала я, – думаю, не удалось.