Михаил ДЫНКИН. Дверь

* * *

Говорит малькам рыба корюшка:
“У приматов Бог вроде кореша,
а у нас – карась с рылом окуня,
километр в длину или около.
Плавники красны, хвост сияющий.
Бог сквозь наши сны проплывающий.
Имманентен он, трансцендентен ли –
не друзья мы с ним, а свидетели,
но чего, чему – вот где ёрш зарыт.
Эй, в шестом ряду, кто там ёрзает?”

Мир стоит себе на семи волнах,
а над ним плывёт золотистый сом,
белый жемчуг дней у него в усах,
он плывёт, плывёт и впадает в сон.
И становится на Земле темно.
И приматы жгут в темноте костры.
И приходит Бог пожалеть их, но
в тине глаз его только сны.

 

* * *

Плавника спинного парусом
рыба вспарывает сны.
“Диалоги ваши — паузы
в монологе тишины”, —

говорит приматам рыба та.
Только кто её поймёт?
И какая в этом выгода,
если вот он, перемёт.

Трое в лодке шутят, лыбятся,
не желают замолчать.
Уплывай отсюда, рыбица,
чем приматов поучать.

Не помочь тебе приятелю,
заглотившему крючок.
Был приветлив, элегантен он,
не какой-нибудь качок.

Мирно плавал в старой гавани,
никого не обижал.
А и был бы хулиганом он,
хулиганов тоже жаль.

Наизнанку что ли вывернуть
эти гибельные сны?
Отчего так трудно вынырнуть
из предсмертной тишины?

Бредит пленник, извивается,
натыкаясь на борта.
И в глаза его вливается
мировая пустота.

 

* * *

Человек с работы возвращается.
Пьёт на кухне кофе с молоком.
Он давно с собой не совмещается
и сто лет с собою незнаком.

В зеркало посмотрит: “Это кто вообще?
Никаких предметов именных.
Говорят, бывают люди-овощи —
узники реальностей иных.

А бывают звери люди, видел сам,
эти мигом в овощ превратят.
Люди-звери на меня обидятся,
ежели услышать захотят,

но они любого зверя хуже. Я
так замёрз, что кажется, вспотел…”
Между тем приходит время ужинать,
пить лекарства, плакать в темноте.

Каждый день случается подобное,
повторяясь в точности почти.
Изучи инструкцию подробную,
а назавтра заново прочти.

Между мещанином и феноменом,
серый волк ли, огненный томат,
человек похож на НЛО, но он
не летает больше, говорят.

 

КОЩЕЙ

Я был свидетелем чудес,
происходящих поминутно,
как если бы в волшебный лес
вошёл однажды встретить утро
и заблудился в том лесу,
в глубокой чаще непролазной,
где осень носит на носу
очки, забрызганные красным.
Я не сдавался, шёл и шёл,
заложник муторного квеста.
А где-то в городе большом
ждала меня моя невеста.
Ждала, сидела у окна,
но как-то раз решила: “К чёрту!” —
и соблазнила колдуна,
и вышла замуж по расчёту.

Плечами мёртвыми пожму:
“Бывает всякое на свете.
Колдун нашёл себе жену.
Ей невдомёк, что он бессмертен”.
Лежу под чеховским ружьём,
смотрю на них без интереса,
иглой отравленной сражён
на самом выходе из леса.

 

* * *

Кот не понимает человека,
но живёт с ним, раз уж так срослось.
Человек же морщится, калека,
хорошо хоть держится за трость,
правую от пола отрывая,
левую… Вдох-выдох, снова вдох.
Человек кота не понимает,
но с питомцем легче, видит Бог,
коротать оставшееся время,
в чёрную заглядывать дыру.
Человек сородичам не верит.
Кот котов гоняет по двору…
Сядут рядом ночь лакать из чашки,
ветчину разделят пополам.
Два угрюмца, две совпавших части
целого, невидимого нам.

 

* * *

Хорошо хоть кот у меня остался.
Вот мурлычет что-то себе под нос,
по гостиной движется в ритме танца
или ловит лапами блёстки звёзд,
выбегая в сад. Говорит: “Послушай,
как в вечернем небе летают души,
рассекая крыльями West und Ost”.

Полиглот мой кот, чародей и клоун,
но бывает, жалуюсь двойнику:
“Понимаешь, я ведь не знаю, кто он.
Веришь, видел давеча на боку —
на прекрасном белом боку кошачьем
три шестёрки маленьких. Это как?”
А двойник хохочет, когда не плачет,
вытирает руки о грязный фрак,
потому что руки его в крови, но
не пойму, чужая ли кровь, моя…
Я постился месяц, ходил к раввинам.
“Объясните, что со мной!” — умолял.
А как дождь затеял большую стирку,
сели с дублем, выпили по одной…

Кот нашёл в бомжатнике, взял за шкирку
и сказал: “Хозяин, пошли домой”.

 

В ПАРКЕ

Человек сидит себе и плачет
на скамейке в парке городском.
“Пьяница запойный, не иначе”, —
говорит писклявым голоском
кавалеру бойкая старушка.
Кавалер кивает: “Алкашня!”
Кучевая толстая подушка
боингом пробита. Малышня
возится в песочнице. Глазеют
галки на гуляющих, галдят.
Тычется в пружинистую землю
пёстрый табор листьев-доходяг.
Воскресенье. Золотая осень.
Радоваться надо, так ведь нет:
катятся предательские слёзы
по щекам мужчины средних лет.
Отвернётся дамочка брезгливо.
Полисмен попросит предъявить…
Сядет рядом тип с бутылкой пива,
сам с собою станет говорить.
Ни напиться, ни наговориться,
даже ветер сдулся и молчит.
Лишь стучит по дереву копытце
существа, чьё сердце не стучит.

 

* * *

Хвост пистолетом, как влитой
сижу на том и этом свете.
Вожусь с наглеющим котом,
швыряю ли слова на ветер.

Читаю книги, но о чём?
К себе испытываю жалость.
Невольно дёргаю плечом,
на просьбы близких раздражаясь.

А то задумаюсь, замру
и забываю — кто я, где я,
как будто в чёрную дыру
заглядываю, холодея.

Ликуют призраки: “Ты — наш! —
танцуют на рогах у Чёрта. —
Мир — сновидение, мираж,
мельканье атомов бессчётных”.

Так пусть сквозь атомный буран
к платформе с вывеской “Земная”
подходит поезд-ветеран,
дверные пасти разевая.

Спасибо, что не сберегли,
пустили внутрь без проездного,
в конце туннеля свет зажгли
и тут же выключили снова.

 

ДВЕРЬ

Я дверь толкнул. За дверью было пусто.
Ну разве зверь, похожий на мангуста,
молниеносно скрылся в темноте,
да мотылёк щеки моей коснулся
и в панике подальше отлетел.

Вот кем они меня вообразили?
Потусторонним хищником? Годзиллой?
Не знаю. Риторический вопрос.
Я дверь толкнул, дошёл до магазина.
За мною увязался тощий пёс,

весь в колтунах и дух какой-то серный…
Купил четвероногому консервы.
Себе — из-под прилавка — третий глаз.
И этим глазом лоб украсил серый —
Вселенную увидеть без прикрас.

Тут я и понял (а точнее — вспомнил),
что дело плохо, и услышал “пойман”,
внимая равнодушным голосам…
Глубоким вдохом лёгкие наполнил
и дверь толкнул. За дверью был я сам.

 

* * *

Лёд на реке всё медлит тронуться.
Садится солнце вечерять.
Каким “я” маленьким становится,
когда приходит умирать;

когда бормочет о бессмертии,
себе не веря самому,
когда оно с таким усердием
глотает горькую слюну.

То сожалеет об упущенном,
отбросив скомканную тень,
то вцепится когтями в сущее
и остаётся без когтей.

А лёд блестит, коварный, мартовский.
В порту заводик курит план.
Закатный луч упёрся в радужку
и разломился пополам…

“Я” пролетает над молельнею,
затем спускается в метро —
узреть не свет в конце туннеля, а
его чернильное нутро.

 

* * *

Я вижу, вижу: ты ещё жива.
Найти бы тело, чтоб в него вселиться.
А что земля под нами сожжена,
так это просто войско ассирийцев
на дискотеку давеча прошло
и между делом всё опустошило.
Плечами пожимаешь: “Не смешно.
И я, прости, покамест не решила
остаться ли взаправду”, — говоришь.
И духи с голубями вперемешку
сигают с наклоняющихся крыш
в подставленную дворником тележку.
И небо превращается в лису;
в зубах — наседка гаснущего света…

Мне кажется, я не перенесу
внезапного прозрения — всё это
сны, только сны.
Я задыхаюсь в “я”;
зачем оно и где его границы,
когда, тараня спутанную явь,
влетают в окна сны-самоубийцы?

 

* * *

Я стишки забросил в дальний угол,
чтобы паутиной заросли.
И смотрю, как тополиной вьюгой
пеленают свежий труп весны;

как её увозят в катафалке,
вынырнувшем из ночных небес,
как хоронят дивную весталку
на сезонном кладбище чудес.

Я курю на маленькой веранде,
никому не нужный человек.
Превращайтесь, старые тетради,
в невесомый тополиный снег.

Засыпайте город карантинный,
тёмную затеявший игру,
или зарастайте паутиной,
покрывайтесь плесенью в углу.

Затянусь последний раз и хватит.
Вот и всё. Усталые дворы
валятся на смутные кровати
в облаках голодной мошкары.

На тропинке конь лежит педальный,
чуть поодаль — серая стена.
“До свиданья, друг мой, до свиданья”, —
мальчик выцарапывает на.

 

* * *

Говорит малькам рыба корюшка:
“У приматов Бог вроде кореша,
а у нас – карась с рылом окуня,
километр в длину или около.
Плавники красны, хвост сияющий.
Бог сквозь наши сны проплывающий.
Имманентен он, трансцендентен ли –
не друзья мы с ним, а свидетели,
но чего, чему – вот где ёрш зарыт.
Эй, в шестом ряду, кто там ёрзает?”

Мир стоит себе на семи волнах,
а над ним плывёт золотистый сом,
белый жемчуг дней у него в усах,
он плывёт, плывёт и впадает в сон.
И становится на Земле темно.
И приматы жгут в темноте костры.
И приходит Бог пожалеть их, но
в тине глаз его только сны.

 

* * *

Плавника спинного парусом
рыба вспарывает сны.
“Диалоги ваши — паузы
в монологе тишины”, —

говорит приматам рыба та.
Только кто её поймёт?
И какая в этом выгода,
если вот он, перемёт.

Трое в лодке шутят, лыбятся,
не желают замолчать.
Уплывай отсюда, рыбица,
чем приматов поучать.

Не помочь тебе приятелю,
заглотившему крючок.
Был приветлив, элегантен он,
не какой-нибудь качок.

Мирно плавал в старой гавани,
никого не обижал.
А и был бы хулиганом он,
хулиганов тоже жаль.

Наизнанку что ли вывернуть
эти гибельные сны?
Отчего так трудно вынырнуть
из предсмертной тишины?

Бредит пленник, извивается,
натыкаясь на борта.
И в глаза его вливается
мировая пустота.

 

* * *

Человек с работы возвращается.
Пьёт на кухне кофе с молоком.
Он давно с собой не совмещается
и сто лет с собою незнаком.

В зеркало посмотрит: “Это кто вообще?
Никаких предметов именных.
Говорят, бывают люди-овощи —
узники реальностей иных.

А бывают звери люди, видел сам,
эти мигом в овощ превратят.
Люди-звери на меня обидятся,
ежели услышать захотят,

но они любого зверя хуже. Я
так замёрз, что кажется, вспотел…”
Между тем приходит время ужинать,
пить лекарства, плакать в темноте.

Каждый день случается подобное,
повторяясь в точности почти.
Изучи инструкцию подробную,
а назавтра заново прочти.

Между мещанином и феноменом,
серый волк ли, огненный томат,
человек похож на НЛО, но он
не летает больше, говорят.

 

КОЩЕЙ

Я был свидетелем чудес,
происходящих поминутно,
как если бы в волшебный лес
вошёл однажды встретить утро
и заблудился в том лесу,
в глубокой чаще непролазной,
где осень носит на носу
очки, забрызганные красным.
Я не сдавался, шёл и шёл,
заложник муторного квеста.
А где-то в городе большом
ждала меня моя невеста.
Ждала, сидела у окна,
но как-то раз решила: “К чёрту!” —
и соблазнила колдуна,
и вышла замуж по расчёту.

Плечами мёртвыми пожму:
“Бывает всякое на свете.
Колдун нашёл себе жену.
Ей невдомёк, что он бессмертен”.
Лежу под чеховским ружьём,
смотрю на них без интереса,
иглой отравленной сражён
на самом выходе из леса.

 

* * *

Кот не понимает человека,
но живёт с ним, раз уж так срослось.
Человек же морщится, калека,
хорошо хоть держится за трость,
правую от пола отрывая,
левую… Вдох-выдох, снова вдох.
Человек кота не понимает,
но с питомцем легче, видит Бог,
коротать оставшееся время,
в чёрную заглядывать дыру.
Человек сородичам не верит.
Кот котов гоняет по двору…
Сядут рядом ночь лакать из чашки,
ветчину разделят пополам.
Два угрюмца, две совпавших части
целого, невидимого нам.

 

* * *

Хорошо хоть кот у меня остался.
Вот мурлычет что-то себе под нос,
по гостиной движется в ритме танца
или ловит лапами блёстки звёзд,
выбегая в сад. Говорит: “Послушай,
как в вечернем небе летают души,
рассекая крыльями West und Ost”.

Полиглот мой кот, чародей и клоун,
но бывает, жалуюсь двойнику:
“Понимаешь, я ведь не знаю, кто он.
Веришь, видел давеча на боку —
на прекрасном белом боку кошачьем
три шестёрки маленьких. Это как?”
А двойник хохочет, когда не плачет,
вытирает руки о грязный фрак,
потому что руки его в крови, но
не пойму, чужая ли кровь, моя…
Я постился месяц, ходил к раввинам.
“Объясните, что со мной!” — умолял.
А как дождь затеял большую стирку,
сели с дублем, выпили по одной…

Кот нашёл в бомжатнике, взял за шкирку
и сказал: “Хозяин, пошли домой”.

 

В ПАРКЕ

Человек сидит себе и плачет
на скамейке в парке городском.
“Пьяница запойный, не иначе”, —
говорит писклявым голоском
кавалеру бойкая старушка.
Кавалер кивает: “Алкашня!”
Кучевая толстая подушка
боингом пробита. Малышня
возится в песочнице. Глазеют
галки на гуляющих, галдят.
Тычется в пружинистую землю
пёстрый табор листьев-доходяг.
Воскресенье. Золотая осень.
Радоваться надо, так ведь нет:
катятся предательские слёзы
по щекам мужчины средних лет.
Отвернётся дамочка брезгливо.
Полисмен попросит предъявить…
Сядет рядом тип с бутылкой пива,
сам с собою станет говорить.
Ни напиться, ни наговориться,
даже ветер сдулся и молчит.
Лишь стучит по дереву копытце
существа, чьё сердце не стучит.

 

* * *

Хвост пистолетом, как влитой
сижу на том и этом свете.
Вожусь с наглеющим котом,
швыряю ли слова на ветер.

Читаю книги, но о чём?
К себе испытываю жалость.
Невольно дёргаю плечом,
на просьбы близких раздражаясь.

А то задумаюсь, замру
и забываю — кто я, где я,
как будто в чёрную дыру
заглядываю, холодея.

Ликуют призраки: “Ты — наш! —
танцуют на рогах у Чёрта. —
Мир — сновидение, мираж,
мельканье атомов бессчётных”.

Так пусть сквозь атомный буран
к платформе с вывеской “Земная”
подходит поезд-ветеран,
дверные пасти разевая.

Спасибо, что не сберегли,
пустили внутрь без проездного,
в конце туннеля свет зажгли
и тут же выключили снова.

 

ДВЕРЬ

Я дверь толкнул. За дверью было пусто.
Ну разве зверь, похожий на мангуста,
молниеносно скрылся в темноте,
да мотылёк щеки моей коснулся
и в панике подальше отлетел.

Вот кем они меня вообразили?
Потусторонним хищником? Годзиллой?
Не знаю. Риторический вопрос.
Я дверь толкнул, дошёл до магазина.
За мною увязался тощий пёс,

весь в колтунах и дух какой-то серный…
Купил четвероногому консервы.
Себе — из-под прилавка — третий глаз.
И этим глазом лоб украсил серый —
Вселенную увидеть без прикрас.

Тут я и понял (а точнее — вспомнил),
что дело плохо, и услышал “пойман”,
внимая равнодушным голосам…
Глубоким вдохом лёгкие наполнил
и дверь толкнул. За дверью был я сам.

 

* * *

Лёд на реке всё медлит тронуться.
Садится солнце вечерять.
Каким “я” маленьким становится,
когда приходит умирать;

когда бормочет о бессмертии,
себе не веря самому,
когда оно с таким усердием
глотает горькую слюну.

То сожалеет об упущенном,
отбросив скомканную тень,
то вцепится когтями в сущее
и остаётся без когтей.

А лёд блестит, коварный, мартовский.
В порту заводик курит план.
Закатный луч упёрся в радужку
и разломился пополам…

“Я” пролетает над молельнею,
затем спускается в метро —
узреть не свет в конце туннеля, а
его чернильное нутро.

 

* * *

Я вижу, вижу: ты ещё жива.
Найти бы тело, чтоб в него вселиться.
А что земля под нами сожжена,
так это просто войско ассирийцев
на дискотеку давеча прошло
и между делом всё опустошило.
Плечами пожимаешь: “Не смешно.
И я, прости, покамест не решила
остаться ли взаправду”, — говоришь.
И духи с голубями вперемешку
сигают с наклоняющихся крыш
в подставленную дворником тележку.
И небо превращается в лису;
в зубах — наседка гаснущего света…

Мне кажется, я не перенесу
внезапного прозрения — всё это
сны, только сны.
Я задыхаюсь в “я”;
зачем оно и где его границы,
когда, тараня спутанную явь,
влетают в окна сны-самоубийцы?

 

* * *

Я стишки забросил в дальний угол,
чтобы паутиной заросли.
И смотрю, как тополиной вьюгой
пеленают свежий труп весны;

как её увозят в катафалке,
вынырнувшем из ночных небес,
как хоронят дивную весталку
на сезонном кладбище чудес.

Я курю на маленькой веранде,
никому не нужный человек.
Превращайтесь, старые тетради,
в невесомый тополиный снег.

Засыпайте город карантинный,
тёмную затеявший игру,
или зарастайте паутиной,
покрывайтесь плесенью в углу.

Затянусь последний раз и хватит.
Вот и всё. Усталые дворы
валятся на смутные кровати
в облаках голодной мошкары.

На тропинке конь лежит педальный,
чуть поодаль — серая стена.
“До свиданья, друг мой, до свиданья”, —
мальчик выцарапывает на.