Василий НАЦЕНТОВ. Серый снег

Холодное лето. Муссона слепой шепоток.
Как будто бы голубь по жёрдочке,
время идёт,
по звонкому и золотому всё убывает.
Мы тихие гости, земная невеста моя,
и здесь, на краю нашей родины, что нам,
как русское горе, огромная злая земля,
где нет утешения жёнам.

         
* * *
О том, что кончается лето, наверное, рано:
в другую, в запретную нежность, в отчаянье, в сторону Свана –
проходит, как тень, по комнатной глубине,
оставляя следы на дальней глухой стене:
фотография висела долго-долго
и цвет обоев под ней синий-синий.
Августовская ночь лучше сентябрьской.
Тепло и не так одиноко.
Слышно, как листья желтеют, как возятся в травах жуки.
Весь август –
нежность (взрослой) твоей руки.

 

* * *

Пока мы говорим…
Гораций (Фет)

Осень. Закат. Свет золотой прячешь ты, Азия горная,
как бы в карман, в складку хребта, как дорогое кольцо.
Вот бы и нам, радость моя, женщина вечная, гордая,
взять и залечь в сырость и тишь, солнечных слушать скворцов.
Что говорить, это любовь, это случайность и вымысел,
это последняя воля твоих диких тянь-шаньских лесов.
Мак, василистник, кизильник, шафран, кто тебя, милая, выносил?
Здесь, на краю, шорох и снег, шёпот чужих голосов.
Память одна третьего дня, третьей мучительной ночи:
сохнущий в сумерках веточек хруст, почек слепая возня.
Асклепиадов нетронутый стих долог, но жизни короче –
александрийцы, надменны и злы, больше не примут меня.
Это конец? Нет, холода. Буду вино очищать и мне
боги простят дерзость мою и остальное пройдёт.
Я улечу. Только скажи. Слышишь, ревёт на прощание
аэрофлотовский, белый, как свет, белый, как смерть, самолёт.

 

* * *
Как ни крути, а что-то теперь другое:
воздух, дыхание времени, всё такое.
Сам – длинный, как дождевая линия,
стал другим.
Только круги (на воде), круги.
Парк осенний под утро такой прямой:
вытягиваются ветки вдоль туловища:
к зиме, к земле,
как бы к себе домой.
Неловко тревожить. Обходишь.
Плехановская. Проспект революции. Просыпающийся Воронеж.
И идёшь под октябрьский чудной снежок
за шажком шажок.

 

* * *
Ночное стекло. Серый-серый снежок.
Фонари. Такси – отсюда не видно –
похоже, “Убер” –
проезжает мимо, трубит, как в пастуший рожок.
Назавтра никто не умер.
Остальное – юность и первый бред.
Его навсегда запомнишь, возьмёшь с собою.
Сумерки. Сумки. Бледный вокзальный свет.
Женщина молодая с закушенною губою.
Уедешь и не простишься.
Что ж ты стоишь теперь? Где это было?
Воронеж? Ульяновск? Тверь?
Всё – расплавилось, как в огне:
это было в чужой стране.
Засыпай, снежок, дороги и города.
Этого не было никогда.
Всё – огромный пустой вокзал
и часы, застывшие, как слеза, –
блюдце, с которого всё слизал,
всё, что было.

 

Холодное лето. Муссона слепой шепоток.
Как будто бы голубь по жёрдочке,
время идёт,
по звонкому и золотому всё убывает.
Мы тихие гости, земная невеста моя,
и здесь, на краю нашей родины, что нам,
как русское горе, огромная злая земля,
где нет утешения жёнам.

         
* * *
О том, что кончается лето, наверное, рано:
в другую, в запретную нежность, в отчаянье, в сторону Свана –
проходит, как тень, по комнатной глубине,
оставляя следы на дальней глухой стене:
фотография висела долго-долго
и цвет обоев под ней синий-синий.
Августовская ночь лучше сентябрьской.
Тепло и не так одиноко.
Слышно, как листья желтеют, как возятся в травах жуки.
Весь август –
нежность (взрослой) твоей руки.

 

* * *

Пока мы говорим…
Гораций (Фет)

Осень. Закат. Свет золотой прячешь ты, Азия горная,
как бы в карман, в складку хребта, как дорогое кольцо.
Вот бы и нам, радость моя, женщина вечная, гордая,
взять и залечь в сырость и тишь, солнечных слушать скворцов.
Что говорить, это любовь, это случайность и вымысел,
это последняя воля твоих диких тянь-шаньских лесов.
Мак, василистник, кизильник, шафран, кто тебя, милая, выносил?
Здесь, на краю, шорох и снег, шёпот чужих голосов.
Память одна третьего дня, третьей мучительной ночи:
сохнущий в сумерках веточек хруст, почек слепая возня.
Асклепиадов нетронутый стих долог, но жизни короче –
александрийцы, надменны и злы, больше не примут меня.
Это конец? Нет, холода. Буду вино очищать и мне
боги простят дерзость мою и остальное пройдёт.
Я улечу. Только скажи. Слышишь, ревёт на прощание
аэрофлотовский, белый, как свет, белый, как смерть, самолёт.

 

* * *
Как ни крути, а что-то теперь другое:
воздух, дыхание времени, всё такое.
Сам – длинный, как дождевая линия,
стал другим.
Только круги (на воде), круги.
Парк осенний под утро такой прямой:
вытягиваются ветки вдоль туловища:
к зиме, к земле,
как бы к себе домой.
Неловко тревожить. Обходишь.
Плехановская. Проспект революции. Просыпающийся Воронеж.
И идёшь под октябрьский чудной снежок
за шажком шажок.

 

* * *
Ночное стекло. Серый-серый снежок.
Фонари. Такси – отсюда не видно –
похоже, “Убер” –
проезжает мимо, трубит, как в пастуший рожок.
Назавтра никто не умер.
Остальное – юность и первый бред.
Его навсегда запомнишь, возьмёшь с собою.
Сумерки. Сумки. Бледный вокзальный свет.
Женщина молодая с закушенною губою.
Уедешь и не простишься.
Что ж ты стоишь теперь? Где это было?
Воронеж? Ульяновск? Тверь?
Всё – расплавилось, как в огне:
это было в чужой стране.
Засыпай, снежок, дороги и города.
Этого не было никогда.
Всё – огромный пустой вокзал
и часы, застывшие, как слеза, –
блюдце, с которого всё слизал,
всё, что было.