1

ИРИНА РОДНЯНСКАЯ ● ПУШКИНСКАЯ ПРЕМИЯ ● РЕЧЬ ● ИНТЕРВЬЮ

26 мая этого года была вручена Пушкинская премия Ирине Бенционовне Роднянской, автору многочисленных критических статей, одному из редких экспертов по определению «чистой красоты» в искусстве слова, экспертов, чей узкий круг призван расширять сферу нашего понимания «неразвлекательной» литературы высокого класса. Журнал Гостиная сердечно поздравляет Ирину Бенционовну с этой славной наградой за её многолетний и многоплановый труд, за те глубины, которые она и вскрывает и олновременно привносит своими работами. В этом выпуске мы публикуем речь Ирины Бенционовны по случаю вручения премии, а также её автобиографическое эссе и интервью, сделанное с ней «Русским журналом».

РЕЧЬ ПО СЛУЧАЮ ПОЛУЧЕНИЯ ПУШКИНСКОЙ ПРЕМИИ

26-го МАЯ 2010 ГОДА

Пушкин

Конечно, прежде всего – моя благодарность учредителям и устроителям этой замечательной премии, а также тем, кто, присуждая ее, остановил свой выбор и на мне.

Обычно удостоенные говорят в таких случаях, что это событие стало для них сюрпризом. Для меня тут неожиданность в квадрате. Я не писатель, не поэт, не пушкинист и вообще, строго говоря, не филолог или литературовед, хотя в филологию, историю русской литературы и философии, даже в стиховедение совершала спорадические вылазки. Я и журнальный критик не вполне, хотя по преимуществу все же таковой.

Стараясь найти свое место в границах премии с таким славным именем, я, разумеется, в энный раз перечитала суждения о критике умнейшего человека России, – эта государева аттестация сохраняется за Пушкиным для нас – по крайней мере, для меня – по сей день. Меня полностью устраивает вот это его простое, почти простодушное, определение: «Критика – наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусств и литературы». И далее: «Она основана на совершенном знании правил, коими руководствуется художник или писатель в своих произведениях, на глубоком изучении образцов и на деятельном наблюдении современных замечательных явлений». Так вот, не берусь судить об остальном, но до последнего условия я явно не дотягиваю, мои журнальные наблюдения за движением современной литературы были недостаточно «деятельными», то есть обозревательски не слишком усердными и периодичными.

И все же. Единственным интересом и задачей того, что я писала, было открывать истинную красоту и, значит, правду в свежих произведениях словесности, выделяя их из среды тех, что блещут ложными красотами и вольно или невольно лгут против истины, эстетической, жизненной и духовной.

Здесь, как и в вере, по слову Достоевского, доказать ничего нельзя, но убедиться возможно. Однако должен быть некто, помогающий убедиться, убеждающий читателя и силой своего собственного впечатления, и, повторю за Александром Сергеевичем, пониманием правил, которым следует художник, и знанием высших образцов, с которыми тот может быть сопоставлен. Своим словом помочь другим убедиться в том же, что чувствую и постигаю я сама, – таким критиком старалась я быть. И если это получает сегодня добрую оценку, выходит, старалась не совсем напрасно.

И еще – из пушкинских мыслей. У него есть любопытное замечание о тех, пишущих «для малого числа», кто «с любовию изучив новое творение, изрекают ему суд и, таким образом, творение, не подлежащее суду публики, получает в ее мнении цену и место, ему принадлежащие». Пушкин, с присущей ему точностью, ведет здесь речь о необходимой авторитетности экспертного сообщества. Авторитет же этой неформальной инстанции сейчас под большой угрозой. Едва теплясь в премиальных процессах и в поневоле маргинализирующихся толстых журналах, она, инстанция эта, оказывает все меньшее влияние на публику, захваченную богатой культурой развлечений, богатой и в буквальном смысле.

Но честь и достоинство этого узкого сообщества всем нам необходимо сохранять, пусть отчасти ощущая себя в некоем гетто. В такое гетто я, как говорится, «ради идеи» перешла работать, в надежде на то, что уже не только как автор, но и как редактор приму участие в завершении уникального для любой национальной литературы издания – в составлении 6-го тома «Словаря русских писателей». И что же? Краткую свою речь в этой связи завершу анекдотической кодой. Не продлясь и года, работа над этим, заключительным, томом остановилась. Нет денег, денег нет! Ни у одного из профильных министерств или общественных фондов! Еще раз потревожу Пушкина. С величайшим вниманием он относился к справочным изданиям куда меньшего размаха – к Словарю православных святых или ключу к «Истории государства Российского». Если бы он знал, что сейчас идет речь всего о трех млн. рублей – о сумме, которую, с пересчетом на тогдашний курс, он мог спустить за карточным столом, он был бы неприятно изумлен. Dixi.

ПРОЖИТИЕ ЖИЗНИ

 

Советский подданный был научен, что любой документ начинается с графы «ФИО».

Так вот: я – Роднянская Ирина Бенционовна. Происхождения своей фамилии не знаю, но, как-то путешествуя по Тверской земле, прочитала на стенде в старинной Старице, что льноводческий совхоз Роднянский выполнил план на 101%. Может, мигрируя из Польши или Литвы через эти места, мои предки и добрались до местечка Сураж, откуда родом отец. Новое имя Бенцион, согласно семейным рассказам, мальчику дали после выздоровления от смертельно опасной болезни (таков был обычай), и в переводе оно означает: «сын Сиона». Так что я, в некотором роде, «внучка Сиона», что на сегодняшний день меня вполне устраивает («Ненавидящие Сиона, посрамитеся от Господа!»).

Отец был врачом, эндокринологом, мать – вокалистом, преподавателем пения. Дед по матери – народовольцем (в той же группе, что и Вера Фигнер), проведшим на каторге и в ссылке десять лет (потом, разочаровавшись в революции, ненадолго увлекся сионистскими идеями). А освобожден он был, приговоренный к двадцати годам несвободы, благодаря амнистии Николая II при его восшествии на престол, – и тогда-то повстречал свою будущую жену, «идейную» фельдшерицу (ездила на холерные эпидемии и получила почетную грамоту от полтавского губернатора). Выходит, царю-мученику я косвенным образом обязана своим появлением на свет, – о чем помню не шутя.

Родилась в Харькове в 1935 году, по адресу, врезавшемуся в память: Пушкинская улица, дом 49а (не переименована ли под флагом украинизации?). Кто такой Пушкин, я узнала трех лет от роду, если не раньше, так как бабушка любила читать мне бой Руслана с головой (семья, чисто еврейская по крови, была вполне ассимилирована в русскую культуру). В три с половиной года дед выучил меня чтению, но тут, в 1938-м, его арестовали (как почти весь дом политкаторжан, в котором мы жили) и быстренько расстреляли («ежовщина»!). Всеми подробностями такого рода хочу продемонстрировать, что меня от рождения и даже до него крепко вписали в отечественную историю, и она мне остро небезралична.

Имя Гитлера мне тоже пришлось скоро услышать: помнится, в двадцатых числах июня понятного года иду по Сумской улице промеж пирамидальных тополей, держась за материнскую руку, и спрашиваю; «Мама, а кто такой Гитлер?» Из Харькова семьи работников папиного Института эндокринологии были эвакуированы очень рано, так что я не вкусила бомбежек. Где мобилизованный отец, долго не знали, но, как оказалось, институт превратили в эвакогоспиталь и направили в г. Сталинск (ныне Новокузнецк Кемеровской области), куда женская часть семьи в конце концов добралась и где я провела детские дворовые и первый школьный годы.

В 1944 году отца демобилизовали и отправили в Черновцы на организацию мединститута; там, на рiднiй Украiнi, а точней – на Буковине, я закончила школу. Я рвалась прочь из этого прелестного австровенгерско-румынско-гуцульско-еврейского городка, воображая его мещанским, а все окружение – нестерпимо пошлым, и, с благословения родителей, отправилась искать счастья в Москву. До 8-го класса я мечтала о профессии химика, начитавшись научно-популярной литературы об открытии новых элементов; но потом увлеклась русской классикой и чтением Белинского и вознамерилась стать литературным критиком.

В 1952 году подала документы на философский факультет Московского университета (там в учебной программе были, наряду с гуманитарными, естественные и точные науки, а мне не хотелось с ними расставаться), но, со своей серебряной медалькой, провалилась на беспощадном (с учетом моего пятого пункта) собеседовании и оказалась в Московском библиотечном институте. (Кстати, туда, под Химки, во время кампании против «космополитов» были «сосланы» многие замечательные преподаватели, как не воскликнуть, что всё к лучшему!) Попутно еще замечу, что мои попытки продолжить образование в других учебных учреждениях с тех пор пресекались раза три; но, успев к тому времени разочароваться в коммунистическом государстве как таковом – а ведь четырнадцати лет в комсомол вступала с энтузиазмом! – государственный антисемитизм я стала воспринимать просто как одну из его, государства этого, второстепенных граней, и травмирована была не слишком.

… Март 1953-го – особая тема. Движимая звериным любопытством и не испытывая ни малейшей скорби, я вдвоем с подругой-однокашницей пыталась пробиться в Колонный зал, мы искали обходные пути, прыгали с крыши какого-то дворового двухэтажного строения, но, к счастью, были прочно остановлены в районе Трубной (двух девочек из нашего института, более прытких, задавило насмерть).

Считала же я себя в студенческие годы отщепенкой, вторым Климом Самгиным (и написала огромную дипломную работу по этому роману Горького); но зачитывание в 1956 году, на последнем курсе, «закрытого» письма Хрущева о Сталине, излечило меня от этого самокопания. Сильное было впечатление: на сцене пыток Роберта Эйхе одна из слушательниц упала в обморок… Так что и я принадлежу, получается, к «детям ХХ съезда», но лояльной к послесталинскому строю с его «восстановлением ленинских норм» – не стала.

В Студенческом научном обществе нашего института начались мои литературно-критические опыты, среди них в 1954 или в 1955 году – доклад об «Оттепели» Ильи Эренбурга. Этот текст сыграл роль в дальнейшей моей судьбе: через доброжелательных посредников попал на глаза тогдашнему начальнику «Литературки» В. Косолапову, и тот, в оттепельной атмосфере, решился на мой дебют: заказал рецензию на свежую повесть Сергея Залыгина «Свидетели» (вот такая жизненная рифма: десятилетия спустя я стала по приглашению Сергея Павловича работать в «Новом мире»). С этого газетного подвала, с 1956 года, стал отсчитываться мой литературный стаж.

Дебют этот я встретила в упомянутом выше Сталинске (еще не лишенном своего знатного имени), куда, окончив институт со специальностью «библиотекарь-библиограф», попросилась работать «по распределению» (сказались ностальгические впечатления детства). На первый в жизни гонорар купила большой кусок ярко-синего штапеля и, завернувшись в него наподобие индийского сари, отправилась на новогодний маскарад в местный клуб.

Самым громким моим деянием на библиотечном поприще была организация читательской конференции по роману В. Дудинцева «Не хлебом единым» во Дворце культуры Кузнецкого металлургического комбината (КМК) совместно с его БРИЗом («Бюро рабочего изобретательства»). Впервые я присутствовала при таком мощном выплеске народного недовольства и общего радостно-возбужденного бесстрашия – до двух ночи, в старом Кузнецке, где в это время суток ходить было порядком опасно. И дивилась: неужто я – та самая синица, что подожгла море! (Слава Богу, что вкусив этот хмель, я все же впоследствии не «повелась» на него.) Заведующая Дворцом культуры, святая душа, за эту историю получила по партийной линии выговор «с занесением», но на меня даже не рассердилась и безуспешно уговаривала меня вступить в партию (я не настолько глупа, чтобы не понимать, что и среди коммунистов были праведники).

В Новокузнецке я провела два года вместо отработки положенных трех и после неудачной попытки попасть в аспирантуру Литинститута (уже была принята, но тут мое место по распоряжению начальства закрыли) решила зацепиться в столице, где единственно можно было бы продолжить литературно-журнальную работу. В активе у меня уже была опубликованная статья о Николае Заболоцком, и родители готовы были помогать мне материально. (Часто думаю о тех моих знакомцах, которые обладали никак не меньшими, чем я, гуманитарными способностями, но, не имея элементарной стартовой площадки, не смогли их реализовать; невольно возникает чувство вины.) Наконец, я прописалась у некой подмосковной старушки в качестве опекунши и честно выполняла свои обязанности, впрочем, ограниченные вождением ее в баню и добыванием московских продуктов.

В 1962 году я дебютировала в «Новом мире» длинной задиристой статьей, которую отметил А.Т. Твардовский и на основании которой «либералы» приняли меня в 1965 году в Союз писателей. Выдача членского билета точь-в-точь совпала с арестом Синявского и Даниэля, я – как новоиспеченный «член» – написала в их защиту открытое письмо попавшее, разумеется, за рубеж, – и мне за это ничего не было!!

Дальше, вплоть до «перестройки» шел бы скучный рассказ из жизни подсоветского журнального критика: печатали – не печатали, «пропускали» – «не пропускали» (к 1983-84 годам второе радикально возобладало над первым) – рассказ скучный, если бы не одно событие, вероятно, главное в моей взрослой жизни. А именно, в 1963 году я приняла Крещение и стала членом Русской Православной Церкви. К этому я пришла не только под особенным впечатлением от чтения Евангелия и не только под влиянием дружбы с мужем моей школьной приятельницы (ныне – о. Георгием Эдельштейном, с приходом под Костромой), но и благодаря книгам Генриха Бёлля, что называется, достигшим моего сердца. Впоследствии с их автором меня познакомил светлой памяти Лев Зиновьевич Копелев, и об этих встречах остались дорогие мне воспоминания. О Бёлле я написала книгу, но ее зарубил некто из начальствовавших тогда в издательстве «Художественная литература» – за «абстрактный гуманизм». «Вы начитались Ясперса», – почему-то умозаключил он (Ясперса я тогда не читала ни строчки) и в частном порядке добавил: «Я воевал с немцами, а Вы их любите». Бёлль действительно был для меня воплощением немцев, которых нельзя не любить… К этой книге я больше не возвращалась, ныне она устарела.

Приход ко Христу и Церкви – дело интимное; скажу только, что обновленный взгляд на мир открыл для меня как для интерпретатора иное измерение при анализе художественных созданий. Кроме того началось интенсивное знакомство с русской религиозной философией (по большей части через самиздат и тамиздат), отдельными фигурами которой я вскоре стала заниматься всерьез, что со временем пробилось в печать и в энциклопедические статьи. (Для литературной и философской энциклопедий я писала много и там обрела своих лучших друзей – борцов за свободную от господствующей идеологии мысль.)

В 1971 году умер отец, но мне как раз тогда удалось устроиться референтом в Институт научной информации по общественным наукам (ИНИОН), и работа там, вплоть до 1976 года, дала мне возможность познакомиться с зарубежными трудами по социологии и политической философии, что фактически равнялось некоему ценному этапу самообразования и в суждениях о литературе пригодилось весьма.

Но тут, после нескольких лет тягостного «непечатания» (разве что в инионовских изданиях ДСП – «для служебного пользовании»), начался перестроечный набор кадров (как в эпоху великих реформ Александра II, когда царь жаловался: «некем взять!»), и я попала в редакцию «Нового мира». Где с 1987 года проработала два с лишним десятилетия – припозднившееся счастливое время в моей жизни. Тогда же мне удалось издавать сборники накопившихся статей: в 1989 году в «Современнике» – «Художник в поисках истины» (постыдно лобовое название, но лучшего я придумать не сумела), в 1994 году в частном издательстве «Книжный сад» – «Литературное семилетие», в 2006 году в «Языках славянской культуры» – двухтомник «Движение литературы». Надеюсь кое-что из написанного в последнее время собрать в небольшую книжку «Мысли о поэзии в нулевые годы», а также вместе с единомысленным моим другом и соавтором философом Ренатой Гальцевой составить книгу из ее и моих работ «К портретам русских мыслителей».

…Я предполагала, что всю жизнь проживу под прессом оккупационного коммунистического режима (который точнее будет назвать «самооккупацией» ввиду соучастия в ней всех слоев и сословий), я не чаяла, что моей стране, вместо тягостной аббревиатуры, будет возвращено ее подлинное имя – Россия, что сказанное и сочиненное мною и моими коллегами по писательскому цеху не будет больше претыкаться о многоразличную идеологическую стражу. Удивительно, что я до всего этого дожила, что свершился девяносто первый год!

Перечитывая это растянувшееся «ФИО», сама изумляюсь: я, литератор, которого на сайте Пушкинской премии, кажется, квалифицируют как филолога (хотя, в сущности, я литературный критик с отдельными вылазками в классическую литературу и в философию), сочинила что-то вроде политической биографии. И это вместо того, чтобы рассказать о важнейших встречах именно на филологическом пути – скажем, с Сергеем Сергеевичем Аверинцевым или с ученым-стиховедом Александром Павловичем Квятковским, который вовлек меня в изучение русского стиха, а самой своей личностью передал эстафету от старших поколений русской интеллигенции.

Впрочем, этот странный автобиографический перекос мне диктует не «политика», а скорее метафизика и мистика Истории, внутри которой я жила и живу, снова чуя ее возможный слом.

Да, мне до слез жаль разъединения с моей великой «малой» родиной – Украиной, хотя я надеюсь, что в сюжете этой трагедии История еще не сказала последнего слова и что – уже за пределами моей жизни – все может обернуться по-другому. Да, неудовлетворительное окружающее побуждает многих из нас в очередной раз цитировать слова Пушкина из его знаменитого чернового письма к Чаадаеву от 19 октября 1836 года: «…я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя <…> это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние». НО (это «но» тоже ведь «пушкинское») в не меньшую тревогу приводит меня сегодняшняя полуапологетическая оглядка назад, в духовную тьму тоталитарной квазиимперии, – вместо терпеливого сращивания обрубленных связей с неподставной империей, Российской (при всех ее неоспоримых изъянах). Когда имя Сталина и имя Пушкина снова, как в 1937 году, тесно сопрягаются в помпезном, но более чем сомнительном телеопросе. Когда даже уважаемые люди готовы именовать возвращенный нам государственный бело-сине-красный флаг «бесиком» (российский «БоСяК», в отличие от французской «СоБаКи» – фамильярно и мило, не будем слишком серьезны в своем государственничестве, – но поругание уязвляет меня). Когда антилюдской цинизм пережитого страной террора списывается, охотно или с оговорками, на дальновидную державную необходимость.

Наше общество, включая сообщество литературное, не выдержавшее искушения свободой, – расколото. Оно не внемлет максиме, которую так любил повторять С.С. Аверинцев: «у дьявола две руки» – и ударяется либо в защиту бесстыдной вседозволенности, либо в апелляции к сталинскому «порядку». Утешает разве что вердикт Церкви, вынесенный, в частности, устами одного из ее выдающихся иерархов, владыки Илариона (Алфеева): «…Сталин был чудовищем, духовным уродом, который создал жуткую, античеловеческую систему управления страной, построенную на лжи, насилии и терроре. Он развязал геноцид против народа своей страны и несет личную ответственность за смерть миллионов безвинных людей. В этом плане Сталин вполне сопоставим с Гитлером. Оба они принесли в этот мир столько горя, что никакими военными или политическими успехами нельзя искупить их вину перед человечеством. Нет никакой существенной разницы между Бутовским полигоном и Бухенвальдом, между ГУЛАГом и гитлеровской системой лагерей смерти. И количество жертв сталинских репрессий вполне сопоставимо с нашими потерями в Великой Отечественной войне».

Думать-то мне в то недолгое время, пока я еще, как говорится, не выронила пера, хочется о художестве, о путях искусства, о «движении литературы». Но жизнь безжалостно отвлекает на другое…

Как бы там ни было, я сердечно благодарна тем, кто решил удостоить меня чисто литературной награды, осененной именем Пушкина, именем, которым мы все еще продолжаем «аукаться». Я совсем не ожидала такого, свалившегося на меня, сюрприза – и постараюсь не поколебать и не опозорить оценку, данную моей работе.

 

О КУМИРАХ, ДРУЗЬЯХ И ВСТРЕЧАХ

 

Интервью с Роднянской Ириной Бенционовной

 

вручение Пушкинской премии Ирине Роднянской

Русский журнал. Прежде всего хотелось бы Вас поздравить с получением высокой награды – Пушкинской премии. В связи с этим хотелось бы задать несколько вопросов, касающихся положения дел в гуманитарной и литературной сфере. Теперь уже стало общим местом воспоминание о прежних временах, когда концентрация среды происходила главным образом вокруг нескольких авторитетных фигур, кумиров. Другое общее место в сегодняшних разговорах – это понимание раздробленности. В каждом кружке, клубе, как говорят сейчас, свой язык, свои молитвы. И все же, на Ваш взгляд, на чем «стоим», чем живы? Что сохранит от распада?

 

Роднянская И.

Мне кажется, общепризнанных объединяющих фигур сейчас нет, притом их нет уже давно. Даже те, кто мог соответствовать этой роли – а теперь ушел в мир иной, – под конец своего поприща уже вызывали разноречивые реакции: и Лихачев, и Аверинцев, и сам Солженицын. Не они изменили своей миссии или задаче, а среда стала другой. Теперь приходится жить на свой страх и риск, не ища в гуманитарной сфере поводыря. Что касается художественных «авторитетов», то для меня остаются таковыми герои моих давних и продолжающихся поныне литературных занятий. На презентации книги Аллы Марченко об Ахматовой ко мне подошла некая дама и, имея в виду мою свежую статью об Андрее Битове, сказала: ну, знаете ли, неужели можно быть настолько верным этому Битову? Но вот действительно, те художники, за которых я ухватилась как критик еще тогда, когда они были не только не знамениты, но даже – ну, гонимы – это слишком сильное слово, если вспомнить советскую мерку, – но нежелательны и неуместны, – они так и остались для меня в каком-то смысле авторитетами. Это и поэты Александр Кушнер, полюбившийся по первым же тоненьким книжкам, и Олег Чухонцев, это и Андрей Битов, которого я считаю лучшим прозаиком – оставляя в стороне монументальную фигуру Солженицына – по крайней мере, последней трети минувшего века. Но и здесь точнее говорить о радости критика, нашедшего достойные точки приложения для своей рефлексии, чем об «авторитетах» и «кумирах». Что касается филологии, то, во-первых, «смерть-санитарка» (по жутковатому выражению Петра Палиевского) прибрала к себе в последнее время сразу много замечательных имен – от старейшины Елеазара Мелетинского до едва достигшего зрелости Максима Шапира. Во-вторых, филологическое сообщество крайне радикально разделилось в зависимости от набора методологий, полемизирующих – чтобы не сказать враждующих – между собой. Но для меня – не смеющей впрочем, именовать себя филологом, – на сегодня остается лидером и авторитетом Сергей Георгиевич Бочаров. Разумеется, такое «главенство» может и не признаваться за пределами горсти научных единомышленников, потому что в атомарном интеллектуальном континууме, как вы справедливо сказали, у каждого свой групповой авторитет, свой патрон, та или иная видная фигура, которая намагничивает свое окружение. Сейчас, повторю, время, когда каждый должен жить на свой страх и риск, самостоятельно разбираться в сложностях культурного и художественного мира, да и мира общественного и политического – искать свою дорогу. Время экзистенциальных решений, в том числе и в профессиональной области.

 

РЖ. Ирина Бенционовна, видите ли Вы в этой отдельной истории нашей среды какие-то точки опоры, точки отсчета, вехи «новой конфигурации»? Совпадают ли они с реальным календарем перестройки, к примеру?

Р.И. Процесс разъединения начался задолго до «перестройки». Уже в конце 70-х резко наметился раскол, которого не было, может быть, только в лагерях, где, скажем, Леонид Бородин, умел, видимо, находить общий язык с украинскими или эстонскими националистами, сидевшими с ним на одной зоне. Понятно, что их объединяло, хотя жаркие споры были и там. А на так называемой свободе вовсю наметилось противостояние новых почвенников и новых либералов, оно было достаточно резким, я и сама участвовала в дискуссиях, и была свидетелем этих, пока еще подцензурных, схваток. Я не примыкала ни к одному лагерю, и здесь для меня позиция Чухонцева и Битова была образцовой и отвечающей моему самоощущению. Этот раскол резко вышел наружу, как только гласность и свобода слова стали реальностью. Союз писателей, как известно, разделился таким образом, что между членами возникших новообразований практически нет общественных контактов. Что касается художественной картины, она гораздо сложнее. Здесь возникло множество направлений и школ, особенно в поэзии, но и в прозе тоже (их оригинальную классификацию дала не так давно критик Мария Ремизова в своей книге «Только текст»). Но эта новая пестрота не базируется на четком идеологическом противостоянии, даже когда дело доходит до журнальных драк. Новые веяния порядком деидеологизированы, и им на наши старые распри отчасти и наплевать. Но и на этом поле консолидацией тоже не пахнет, и я не знаю имени, символа, знака, стяга, под который бы встали сразу многие и разные люди. Да я и не чувствую, что искать такой стяг – своевременно.

РЖ. Если грубо говорить, что делили тогда и что делят сейчас?

Р.И. Пути России – вот что тогда стояло на повестке дня. Фактор коммунистического режима был только сопутствующим, фоновым в этих спорах. Кто-то при этом не шел на компромиссы с режимом, и такие люди были и на легальной поверхности, и в андеграунде. Были и те, кто пытался использовать идеологический режим для защиты своей позиции. Так поступали «молодогвадейцы» («русская пария» вокруг журнала с соответствующим названием); так делал и их оппонент Александр Григорьевич Дементьев, который апеллировал к официально утвержденному «интернационализму» для борьбы с ними. Хотя эти прежние стычки все еще не утратили злободневности для меня и еще для кого-то, теперь, мне кажется, другая повестка дня: делят в первую очередь влияние, известность, престиж и прочие осязательные вещи. Разумеется, споры религиозно-общественные, политико-публицистические теплятся то там, то сям. Но если говорить о художественном пространстве, то, по-моему, поколенческие столкновения тут гораздо рельефнее и красочнее «идейных» в привычном смысле этого слова. Например, бывшие «сорокалетние» в поэзии резко отличаются от тридцати-, а теперь уже двадцатилетних – это совершенно разные поэтики, оспаривающие друг друга до несовместимости. А в подоплеке этого публичного передела литературного пространства – немалая забота о славе: сетевой, фестивальной, премиальной… К тенденциям в нашей словесности я отношусь скорее пессимистически. Это отношение я так или иначе выразила в статье, которая вышла в № 1 «Вопросов литературы» за текущий год. Она называется «Пророки конца эона», и в ней есть такое соображение, что, если раньше эксперт в области искусств выступал в роли человека, который отделяет пшеницу от плевелов, то теперь он больше похож на старателя, который промывает огромную кучу песка, чтобы найти золотые крупинки, – а это несколько другая роль. Может быть, тут беда моя в том, что я, критик-журналист, не мечу в систематические обозреватели, а пишу о том, что задело, и в этом есть доля дилетантизма. Возможно, из-за этого я пропускаю что-то чрезвычайно важное, и мои впечатления страдают аберрацией. Но, с другой стороны, может, не надо выпить всю бочку вина, чтобы распробовать его вкус.

РЖ. Но все же современный литературный ландшафт довольно пестрый…

Р.И. Ну и что же? Скажем, если заглянуть в интересную статью Льва Данилкина, который в № 1 «Нового мира» обозревает прозу минувшего десятилетия, то там названо имен примерно 500. И я многих из тех, кого он называет, знаю, а некоторых читала с особым вниманием. Так вот, я бы из этих 500 оставила бы для своей личной коллекции три-четыре имени. Так что образ старателя, рад крупицам, для меня остается актуальным.

 

РЖ.Хочу вас спросить еще о тех собеседниках, которые были для Вас важны? Вот вы упоминали Аверинцева, упоминали о Генрихе Бёлле, не сейчас в разговоре, но в своей биографии на сайте Пушкинской премии.

Р.И. Да, действительно, такие собеседники были. Мне очень повезло, что в молодости я сразу нашла друзей в литературе, они же друзья «по жизни». Уже в начале 60-х я оказалась вхожа в редакцию литературы и искусства Большой Советской Энциклопедии, где работала тогда Ирина Александровна Питляр, взявшая меня под свое покровительство и начавшая заказывать мне статьи для «Краткой литературной энциклопедии». О ком я только не бралась туда писать: и об Андрее Вознесенском, и о Вере Инбер, и о Леониде Мартынове… Там я познакомилась с замечательным энтузиастом энциклопедического дела, прекрасным филологом и борцом за правдивость научно-общественных оценок Николаем Пантелеймоновичем Розиным (сейчас он болен и отошел от дел). При чрезвычайных обстоятельствах (надо было срочно вернуть запретную тогда распечатку романа А. Кёстлера, драматически потерянную мной) он познакомил меня с сотрудником философской редакции БСЭ Ренатой Александровной Гальцевой, которая разрешила это затруднение, проявив отчаянную храбрость, – мы с той поры сделались друзьями, а вскоре и соавторами в области русской философии и ряда литературных тем. Благодаря ей я познакомилась с Сергеем Аверинцевым, которого, тогда совсем еще молодого ученого, она внедрила в число авторов энциклопедии, игнорируя шипенье насчет того, что она приводит каких-то неведомых людей с улицы. И вот однажды Аверинцев в энциклопедическом коридоре вдруг остановил меня и, сразу же обратившись на «ты», по- школьнически, это было для него характерно, сказал: знаешь, а мне понравилась твоя статья «Олицетворение». И мы быстро стали хорошими знакомыми, а постепенно, смею сказать, – друзьями. Я, конечно, слушала его поразительные лекции в Московском университете, когда он под видом ранней средневековой эстетики читал фактически курс богословия и истории Церкви, впрочем, и об эстетике не забывая. Помню тонкую и длинную фигуру сына известного философа, юного Валентина Асмуса, ныне маститого иерея и профессора, который жался, прислонившись к стенке, потому что и стоячих мест не хватало, и внимал Сереже. Мы много общались и перезванивались с Сереем Сергеевичем , но я, к сожалению не записывала эти беседы Вот, Ренате Гальцевой удалось многое записать, и она опубликовала в «Знамени» свои разговоры с ним и другие интересные воспоминания тех лет.

РЖ. А что касается Бёлля…

Р.И. Еще одна моя подруга, однокашница, однажды посоветовала мне прочитать роман Бёлля «И не сказал ни единого слова», и я сразу поняла, что это – моё. Стала ловить каждый новый перевод. Литературное знакомство с Бёллем совпало в моей жизни как раз с тем временем, когда я приближалась к тому, чтобы стать христианкой. Бёлль был вехой на этом пути. И конечно, как критику мне сразу же захотелось о нем писать, хотя я так и не выучила немецкий язык, разве что могла со словарем сличить какие-то места в переводах. (По-английски я свободно читаю, а с немецким худо.) Тем не менее, я взялась за статью о нем, которая долго отцеживалась редакционной цензурой, несмотря на поддержку Льва Гинзбурга и других сведущих людей, и в конце концов была опубликована в «Вопросах литературы» в общипанном виде. Вслед за этим «Худлит» заключил со мной договор на книжку о писателе (так и не «пропущенную»). И получилось, что именно тогда, когда я книжку заканчивала, Бёлль в очередной – кажется во второй – раз приехал в СССР. Он тесно сдружился с Львом Копелевым, а я уже была с Львом Зиновьевичем знакома. Тогда людей разных возрастов, поколений нередко объединяло противостояние режиму, прессу, поэтому возникали такие неожиданные общения, какие сейчас трудно себе представить. Копелев прочитал мою книгу в рукописи, и ему захотелось познакомить меня с Бёллем.

РЖ. А при каких обстоятельствах произошла встреча?

Р.И. Знакомство произошло не в присутствии Копелева. Было это в гостинице «Минск», сейчас мне грустно из-за ее сноса: не станет моей маленькой личной святыни. Генрих Бёлль сам назначил встречу в этой гостинице, заказал столик. Я позвала с собой двух приятельниц, которые говорили по-английски несравненно свободнее, чем я. Это были всем теперь известная Наталья Трауберг и Юлия Ушакова, англист а ныне – преподаватель богословия в Воронежской духовной семинарии. Мы пришли втроем и долго говорили с ним обо всем на свете, Наталья Леонидовна даже пыталась обсудить с ним как с нравственным авторитетом чью-то любовную коллизии (Да он подлинным авторитетом для нас, для меня и был, если вспомнить Ваш первый вопрос.) Все это было очень смешно и замечательно. Характерно, что агента КГБ, занявшего позицию за соседним столиком, заметил именно он, с его опытом жизни при диктатуре, а не мы, болтушки. Было еще несколько встреч. Но, в конце концов, мы немножко поссорились, если, говоря о великом писателе, я решусь употребить такое выражение. Он в поисках социальной справедливости стал симпатизантом террористической группы Баадера – Майнхоф, один из его сыновей оказался замешан в неприятной истории, связанной с их деятельностью; Бёлль терпеть не мог свое правительство христианских демократов (ХДС). На его возросшей тяге к радикализму мы и разошлись, потому что российским радикализмом, большевизмом я была сыта по горло. Но когда я узнала о его смерти, помню: шла по улице и плакала, стараясь никому не попадаться на глаза.

Один раз в жизни я видела вблизи Ахматову. Но это была короткая встреча, упоминать о которой, может, и не стоит. В ее «будку», в Комарово, привела нас ее хорошая приятельница Галина Корнилова, прозаик. И мы провели там несколько часов. Она произвела сильное впечатление. У меня было предубеждение, что я иду на поклон, так сказать, к королеве, выполняя некий ритуал. Когда мы побыли некоторое время в ее обществе, это предубеждение рассеялось – ее харизма была подлинной. Если же говорить о литературных дружбах в моем поколении, то они обычно завязывались после, а не до того как я о ком-то из этих людей писала. То есть сначала был «только текст», а потом – иногда – дружба или приязненное знакомство.

РЖ. Как начинался для Вас «Новый мир»?

 

Р.И. «Новый мир» для меня как для критика начался в ранние 60-е. Я после нескольких рецензий дебютировала в нем большой статьей «О беллетристике и “строгом” искусстве», и она имела некий резонанс. Меня даже стали считать типичным «новомирским критиком». Потом возникли разногласия и перерыв в отношениях. Но с наступлением «перестройки» Сергей Павлович Залыгин позвал Чухонцева и меня в «свой» «Новый мир», и мы решили прийти на помощь новому главному редактору этак на год. Чухонцев задержался поменьше, но, чем я, но тоже надолго, до конца редакционной деятельности Сергея Павловича. А я застряла вообще на 21 год. Ушла же без каких бы то ни было конфликтов – просто потому, что и мне пора было изменить жизнь, и там обновление какое-то должно было наступить. Получается, что у меня две альма-матер: издательство «Российская энциклопедия» и «Новый мир».

Ж. Традиционный вопрос: над чем вы сейчас работаете или собираетесь работать?

 

Р.И. В первую очередь, я все еще журнальный критик. Когда мне говорят: а не напишете ли о том-то и о том-то? – я вместо того, чтобы думать о подведении итогов, сразу, что называется, ведусь на эти соблазны и опять утопаю в повседневной работе к сроку. Так, в «Новом мире» мне предложили написать о современной духовной поэзии. Отказаться не захотелось. Кое-кому из важных для меня авторов я «задолжала» по внутреннему счету: так о превосходном и недооцененном прозаике Юрии Малецком неплохо было бы в обозримое время написать серьезную монографическую статью. А что касается «итоговых» планов, то нам с Ренатой Гальцевой давно пора собрать книгу «К портретам русских мыслителей». Потому что и ею, и мною, и вместе, и порознь написано уже много о С.Н. Булгакове, о Н.А. Бердяеве и в особенности – о Владимире Соловьеве. Это ведь, наряду с актуальной критикой и вылазками в область русской классики, тоже главное направление моих интересов и увлечений. Возможна еще небольшая книжечка о поэзии то, что сочинилось уже после выхода в свет в 2006 году моего двухтомника «Движение литературы». Дальше я не загадываю.26 мая этого года была вручена Пушкинская премия Ирине Бенционовне Роднянской, автору многочисленных критических статей, одному из редких экспертов по определению «чистой красоты» в искусстве слова, экспертов, чей узкий круг призван расширять сферу нашего понимания «неразвлекательной» литературы высокого класса. Журнал Гостиная сердечно поздравляет Ирину Бенционовну с этой славной наградой за её многолетний и многоплановый труд, за те глубины, которые она и вскрывает и олновременно привносит своими работами. В этом выпуске мы публикуем речь Ирины Бенционовны по случаю вручения премии, а также её автобиографическое эссе и интервью, сделанное с ней «Русским журналом».

РЕЧЬ ПО СЛУЧАЮ ПОЛУЧЕНИЯ ПУШКИНСКОЙ ПРЕМИИ

26-го МАЯ 2010 ГОДА

Пушкин

Конечно, прежде всего – моя благодарность учредителям и устроителям этой замечательной премии, а также тем, кто, присуждая ее, остановил свой выбор и на мне.

Обычно удостоенные говорят в таких случаях, что это событие стало для них сюрпризом. Для меня тут неожиданность в квадрате. Я не писатель, не поэт, не пушкинист и вообще, строго говоря, не филолог или литературовед, хотя в филологию, историю русской литературы и философии, даже в стиховедение совершала спорадические вылазки. Я и журнальный критик не вполне, хотя по преимуществу все же таковой.

Стараясь найти свое место в границах премии с таким славным именем, я, разумеется, в энный раз перечитала суждения о критике умнейшего человека России, – эта государева аттестация сохраняется за Пушкиным для нас – по крайней мере, для меня – по сей день. Меня полностью устраивает вот это его простое, почти простодушное, определение: «Критика – наука открывать красоты и недостатки в произведениях искусств и литературы». И далее: «Она основана на совершенном знании правил, коими руководствуется художник или писатель в своих произведениях, на глубоком изучении образцов и на деятельном наблюдении современных замечательных явлений». Так вот, не берусь судить об остальном, но до последнего условия я явно не дотягиваю, мои журнальные наблюдения за движением современной литературы были недостаточно «деятельными», то есть обозревательски не слишком усердными и периодичными.

И все же. Единственным интересом и задачей того, что я писала, было открывать истинную красоту и, значит, правду в свежих произведениях словесности, выделяя их из среды тех, что блещут ложными красотами и вольно или невольно лгут против истины, эстетической, жизненной и духовной.

Здесь, как и в вере, по слову Достоевского, доказать ничего нельзя, но убедиться возможно. Однако должен быть некто, помогающий убедиться, убеждающий читателя и силой своего собственного впечатления, и, повторю за Александром Сергеевичем, пониманием правил, которым следует художник, и знанием высших образцов, с которыми тот может быть сопоставлен. Своим словом помочь другим убедиться в том же, что чувствую и постигаю я сама, – таким критиком старалась я быть. И если это получает сегодня добрую оценку, выходит, старалась не совсем напрасно.

И еще – из пушкинских мыслей. У него есть любопытное замечание о тех, пишущих «для малого числа», кто «с любовию изучив новое творение, изрекают ему суд и, таким образом, творение, не подлежащее суду публики, получает в ее мнении цену и место, ему принадлежащие». Пушкин, с присущей ему точностью, ведет здесь речь о необходимой авторитетности экспертного сообщества. Авторитет же этой неформальной инстанции сейчас под большой угрозой. Едва теплясь в премиальных процессах и в поневоле маргинализирующихся толстых журналах, она, инстанция эта, оказывает все меньшее влияние на публику, захваченную богатой культурой развлечений, богатой и в буквальном смысле.

Но честь и достоинство этого узкого сообщества всем нам необходимо сохранять, пусть отчасти ощущая себя в некоем гетто. В такое гетто я, как говорится, «ради идеи» перешла работать, в надежде на то, что уже не только как автор, но и как редактор приму участие в завершении уникального для любой национальной литературы издания – в составлении 6-го тома «Словаря русских писателей». И что же? Краткую свою речь в этой связи завершу анекдотической кодой. Не продлясь и года, работа над этим, заключительным, томом остановилась. Нет денег, денег нет! Ни у одного из профильных министерств или общественных фондов! Еще раз потревожу Пушкина. С величайшим вниманием он относился к справочным изданиям куда меньшего размаха – к Словарю православных святых или ключу к «Истории государства Российского». Если бы он знал, что сейчас идет речь всего о трех млн. рублей – о сумме, которую, с пересчетом на тогдашний курс, он мог спустить за карточным столом, он был бы неприятно изумлен. Dixi.

ПРОЖИТИЕ ЖИЗНИ

 

Советский подданный был научен, что любой документ начинается с графы «ФИО».

Так вот: я – Роднянская Ирина Бенционовна. Происхождения своей фамилии не знаю, но, как-то путешествуя по Тверской земле, прочитала на стенде в старинной Старице, что льноводческий совхоз Роднянский выполнил план на 101%. Может, мигрируя из Польши или Литвы через эти места, мои предки и добрались до местечка Сураж, откуда родом отец. Новое имя Бенцион, согласно семейным рассказам, мальчику дали после выздоровления от смертельно опасной болезни (таков был обычай), и в переводе оно означает: «сын Сиона». Так что я, в некотором роде, «внучка Сиона», что на сегодняшний день меня вполне устраивает («Ненавидящие Сиона, посрамитеся от Господа!»).

Отец был врачом, эндокринологом, мать – вокалистом, преподавателем пения. Дед по матери – народовольцем (в той же группе, что и Вера Фигнер), проведшим на каторге и в ссылке десять лет (потом, разочаровавшись в революции, ненадолго увлекся сионистскими идеями). А освобожден он был, приговоренный к двадцати годам несвободы, благодаря амнистии Николая II при его восшествии на престол, – и тогда-то повстречал свою будущую жену, «идейную» фельдшерицу (ездила на холерные эпидемии и получила почетную грамоту от полтавского губернатора). Выходит, царю-мученику я косвенным образом обязана своим появлением на свет, – о чем помню не шутя.

Родилась в Харькове в 1935 году, по адресу, врезавшемуся в память: Пушкинская улица, дом 49а (не переименована ли под флагом украинизации?). Кто такой Пушкин, я узнала трех лет от роду, если не раньше, так как бабушка любила читать мне бой Руслана с головой (семья, чисто еврейская по крови, была вполне ассимилирована в русскую культуру). В три с половиной года дед выучил меня чтению, но тут, в 1938-м, его арестовали (как почти весь дом политкаторжан, в котором мы жили) и быстренько расстреляли («ежовщина»!). Всеми подробностями такого рода хочу продемонстрировать, что меня от рождения и даже до него крепко вписали в отечественную историю, и она мне остро небезралична.

Имя Гитлера мне тоже пришлось скоро услышать: помнится, в двадцатых числах июня понятного года иду по Сумской улице промеж пирамидальных тополей, держась за материнскую руку, и спрашиваю; «Мама, а кто такой Гитлер?» Из Харькова семьи работников папиного Института эндокринологии были эвакуированы очень рано, так что я не вкусила бомбежек. Где мобилизованный отец, долго не знали, но, как оказалось, институт превратили в эвакогоспиталь и направили в г. Сталинск (ныне Новокузнецк Кемеровской области), куда женская часть семьи в конце концов добралась и где я провела детские дворовые и первый школьный годы.

В 1944 году отца демобилизовали и отправили в Черновцы на организацию мединститута; там, на рiднiй Украiнi, а точней – на Буковине, я закончила школу. Я рвалась прочь из этого прелестного австровенгерско-румынско-гуцульско-еврейского городка, воображая его мещанским, а все окружение – нестерпимо пошлым, и, с благословения родителей, отправилась искать счастья в Москву. До 8-го класса я мечтала о профессии химика, начитавшись научно-популярной литературы об открытии новых элементов; но потом увлеклась русской классикой и чтением Белинского и вознамерилась стать литературным критиком.

В 1952 году подала документы на философский факультет Московского университета (там в учебной программе были, наряду с гуманитарными, естественные и точные науки, а мне не хотелось с ними расставаться), но, со своей серебряной медалькой, провалилась на беспощадном (с учетом моего пятого пункта) собеседовании и оказалась в Московском библиотечном институте. (Кстати, туда, под Химки, во время кампании против «космополитов» были «сосланы» многие замечательные преподаватели, как не воскликнуть, что всё к лучшему!) Попутно еще замечу, что мои попытки продолжить образование в других учебных учреждениях с тех пор пресекались раза три; но, успев к тому времени разочароваться в коммунистическом государстве как таковом – а ведь четырнадцати лет в комсомол вступала с энтузиазмом! – государственный антисемитизм я стала воспринимать просто как одну из его, государства этого, второстепенных граней, и травмирована была не слишком.

… Март 1953-го – особая тема. Движимая звериным любопытством и не испытывая ни малейшей скорби, я вдвоем с подругой-однокашницей пыталась пробиться в Колонный зал, мы искали обходные пути, прыгали с крыши какого-то дворового двухэтажного строения, но, к счастью, были прочно остановлены в районе Трубной (двух девочек из нашего института, более прытких, задавило насмерть).

Считала же я себя в студенческие годы отщепенкой, вторым Климом Самгиным (и написала огромную дипломную работу по этому роману Горького); но зачитывание в 1956 году, на последнем курсе, «закрытого» письма Хрущева о Сталине, излечило меня от этого самокопания. Сильное было впечатление: на сцене пыток Роберта Эйхе одна из слушательниц упала в обморок… Так что и я принадлежу, получается, к «детям ХХ съезда», но лояльной к послесталинскому строю с его «восстановлением ленинских норм» – не стала.

В Студенческом научном обществе нашего института начались мои литературно-критические опыты, среди них в 1954 или в 1955 году – доклад об «Оттепели» Ильи Эренбурга. Этот текст сыграл роль в дальнейшей моей судьбе: через доброжелательных посредников попал на глаза тогдашнему начальнику «Литературки» В. Косолапову, и тот, в оттепельной атмосфере, решился на мой дебют: заказал рецензию на свежую повесть Сергея Залыгина «Свидетели» (вот такая жизненная рифма: десятилетия спустя я стала по приглашению Сергея Павловича работать в «Новом мире»). С этого газетного подвала, с 1956 года, стал отсчитываться мой литературный стаж.

Дебют этот я встретила в упомянутом выше Сталинске (еще не лишенном своего знатного имени), куда, окончив институт со специальностью «библиотекарь-библиограф», попросилась работать «по распределению» (сказались ностальгические впечатления детства). На первый в жизни гонорар купила большой кусок ярко-синего штапеля и, завернувшись в него наподобие индийского сари, отправилась на новогодний маскарад в местный клуб.

Самым громким моим деянием на библиотечном поприще была организация читательской конференции по роману В. Дудинцева «Не хлебом единым» во Дворце культуры Кузнецкого металлургического комбината (КМК) совместно с его БРИЗом («Бюро рабочего изобретательства»). Впервые я присутствовала при таком мощном выплеске народного недовольства и общего радостно-возбужденного бесстрашия – до двух ночи, в старом Кузнецке, где в это время суток ходить было порядком опасно. И дивилась: неужто я – та самая синица, что подожгла море! (Слава Богу, что вкусив этот хмель, я все же впоследствии не «повелась» на него.) Заведующая Дворцом культуры, святая душа, за эту историю получила по партийной линии выговор «с занесением», но на меня даже не рассердилась и безуспешно уговаривала меня вступить в партию (я не настолько глупа, чтобы не понимать, что и среди коммунистов были праведники).

В Новокузнецке я провела два года вместо отработки положенных трех и после неудачной попытки попасть в аспирантуру Литинститута (уже была принята, но тут мое место по распоряжению начальства закрыли) решила зацепиться в столице, где единственно можно было бы продолжить литературно-журнальную работу. В активе у меня уже была опубликованная статья о Николае Заболоцком, и родители готовы были помогать мне материально. (Часто думаю о тех моих знакомцах, которые обладали никак не меньшими, чем я, гуманитарными способностями, но, не имея элементарной стартовой площадки, не смогли их реализовать; невольно возникает чувство вины.) Наконец, я прописалась у некой подмосковной старушки в качестве опекунши и честно выполняла свои обязанности, впрочем, ограниченные вождением ее в баню и добыванием московских продуктов.

В 1962 году я дебютировала в «Новом мире» длинной задиристой статьей, которую отметил А.Т. Твардовский и на основании которой «либералы» приняли меня в 1965 году в Союз писателей. Выдача членского билета точь-в-точь совпала с арестом Синявского и Даниэля, я – как новоиспеченный «член» – написала в их защиту открытое письмо попавшее, разумеется, за рубеж, – и мне за это ничего не было!!

Дальше, вплоть до «перестройки» шел бы скучный рассказ из жизни подсоветского журнального критика: печатали – не печатали, «пропускали» – «не пропускали» (к 1983-84 годам второе радикально возобладало над первым) – рассказ скучный, если бы не одно событие, вероятно, главное в моей взрослой жизни. А именно, в 1963 году я приняла Крещение и стала членом Русской Православной Церкви. К этому я пришла не только под особенным впечатлением от чтения Евангелия и не только под влиянием дружбы с мужем моей школьной приятельницы (ныне – о. Георгием Эдельштейном, с приходом под Костромой), но и благодаря книгам Генриха Бёлля, что называется, достигшим моего сердца. Впоследствии с их автором меня познакомил светлой памяти Лев Зиновьевич Копелев, и об этих встречах остались дорогие мне воспоминания. О Бёлле я написала книгу, но ее зарубил некто из начальствовавших тогда в издательстве «Художественная литература» – за «абстрактный гуманизм». «Вы начитались Ясперса», – почему-то умозаключил он (Ясперса я тогда не читала ни строчки) и в частном порядке добавил: «Я воевал с немцами, а Вы их любите». Бёлль действительно был для меня воплощением немцев, которых нельзя не любить… К этой книге я больше не возвращалась, ныне она устарела.

Приход ко Христу и Церкви – дело интимное; скажу только, что обновленный взгляд на мир открыл для меня как для интерпретатора иное измерение при анализе художественных созданий. Кроме того началось интенсивное знакомство с русской религиозной философией (по большей части через самиздат и тамиздат), отдельными фигурами которой я вскоре стала заниматься всерьез, что со временем пробилось в печать и в энциклопедические статьи. (Для литературной и философской энциклопедий я писала много и там обрела своих лучших друзей – борцов за свободную от господствующей идеологии мысль.)

В 1971 году умер отец, но мне как раз тогда удалось устроиться референтом в Институт научной информации по общественным наукам (ИНИОН), и работа там, вплоть до 1976 года, дала мне возможность познакомиться с зарубежными трудами по социологии и политической философии, что фактически равнялось некоему ценному этапу самообразования и в суждениях о литературе пригодилось весьма.

Но тут, после нескольких лет тягостного «непечатания» (разве что в инионовских изданиях ДСП – «для служебного пользовании»), начался перестроечный набор кадров (как в эпоху великих реформ Александра II, когда царь жаловался: «некем взять!»), и я попала в редакцию «Нового мира». Где с 1987 года проработала два с лишним десятилетия – припозднившееся счастливое время в моей жизни. Тогда же мне удалось издавать сборники накопившихся статей: в 1989 году в «Современнике» – «Художник в поисках истины» (постыдно лобовое название, но лучшего я придумать не сумела), в 1994 году в частном издательстве «Книжный сад» – «Литературное семилетие», в 2006 году в «Языках славянской культуры» – двухтомник «Движение литературы». Надеюсь кое-что из написанного в последнее время собрать в небольшую книжку «Мысли о поэзии в нулевые годы», а также вместе с единомысленным моим другом и соавтором философом Ренатой Гальцевой составить книгу из ее и моих работ «К портретам русских мыслителей».

…Я предполагала, что всю жизнь проживу под прессом оккупационного коммунистического режима (который точнее будет назвать «самооккупацией» ввиду соучастия в ней всех слоев и сословий), я не чаяла, что моей стране, вместо тягостной аббревиатуры, будет возвращено ее подлинное имя – Россия, что сказанное и сочиненное мною и моими коллегами по писательскому цеху не будет больше претыкаться о многоразличную идеологическую стражу. Удивительно, что я до всего этого дожила, что свершился девяносто первый год!

Перечитывая это растянувшееся «ФИО», сама изумляюсь: я, литератор, которого на сайте Пушкинской премии, кажется, квалифицируют как филолога (хотя, в сущности, я литературный критик с отдельными вылазками в классическую литературу и в философию), сочинила что-то вроде политической биографии. И это вместо того, чтобы рассказать о важнейших встречах именно на филологическом пути – скажем, с Сергеем Сергеевичем Аверинцевым или с ученым-стиховедом Александром Павловичем Квятковским, который вовлек меня в изучение русского стиха, а самой своей личностью передал эстафету от старших поколений русской интеллигенции.

Впрочем, этот странный автобиографический перекос мне диктует не «политика», а скорее метафизика и мистика Истории, внутри которой я жила и живу, снова чуя ее возможный слом.

Да, мне до слез жаль разъединения с моей великой «малой» родиной – Украиной, хотя я надеюсь, что в сюжете этой трагедии История еще не сказала последнего слова и что – уже за пределами моей жизни – все может обернуться по-другому. Да, неудовлетворительное окружающее побуждает многих из нас в очередной раз цитировать слова Пушкина из его знаменитого чернового письма к Чаадаеву от 19 октября 1836 года: «…я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя <…> это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние». НО (это «но» тоже ведь «пушкинское») в не меньшую тревогу приводит меня сегодняшняя полуапологетическая оглядка назад, в духовную тьму тоталитарной квазиимперии, – вместо терпеливого сращивания обрубленных связей с неподставной империей, Российской (при всех ее неоспоримых изъянах). Когда имя Сталина и имя Пушкина снова, как в 1937 году, тесно сопрягаются в помпезном, но более чем сомнительном телеопросе. Когда даже уважаемые люди готовы именовать возвращенный нам государственный бело-сине-красный флаг «бесиком» (российский «БоСяК», в отличие от французской «СоБаКи» – фамильярно и мило, не будем слишком серьезны в своем государственничестве, – но поругание уязвляет меня). Когда антилюдской цинизм пережитого страной террора списывается, охотно или с оговорками, на дальновидную державную необходимость.

Наше общество, включая сообщество литературное, не выдержавшее искушения свободой, – расколото. Оно не внемлет максиме, которую так любил повторять С.С. Аверинцев: «у дьявола две руки» – и ударяется либо в защиту бесстыдной вседозволенности, либо в апелляции к сталинскому «порядку». Утешает разве что вердикт Церкви, вынесенный, в частности, устами одного из ее выдающихся иерархов, владыки Илариона (Алфеева): «…Сталин был чудовищем, духовным уродом, который создал жуткую, античеловеческую систему управления страной, построенную на лжи, насилии и терроре. Он развязал геноцид против народа своей страны и несет личную ответственность за смерть миллионов безвинных людей. В этом плане Сталин вполне сопоставим с Гитлером. Оба они принесли в этот мир столько горя, что никакими военными или политическими успехами нельзя искупить их вину перед человечеством. Нет никакой существенной разницы между Бутовским полигоном и Бухенвальдом, между ГУЛАГом и гитлеровской системой лагерей смерти. И количество жертв сталинских репрессий вполне сопоставимо с нашими потерями в Великой Отечественной войне».

Думать-то мне в то недолгое время, пока я еще, как говорится, не выронила пера, хочется о художестве, о путях искусства, о «движении литературы». Но жизнь безжалостно отвлекает на другое…

Как бы там ни было, я сердечно благодарна тем, кто решил удостоить меня чисто литературной награды, осененной именем Пушкина, именем, которым мы все еще продолжаем «аукаться». Я совсем не ожидала такого, свалившегося на меня, сюрприза – и постараюсь не поколебать и не опозорить оценку, данную моей работе.

 

О КУМИРАХ, ДРУЗЬЯХ И ВСТРЕЧАХ

 

Интервью с Роднянской Ириной Бенционовной

 

вручение Пушкинской премии Ирине Роднянской

Русский журнал. Прежде всего хотелось бы Вас поздравить с получением высокой награды – Пушкинской премии. В связи с этим хотелось бы задать несколько вопросов, касающихся положения дел в гуманитарной и литературной сфере. Теперь уже стало общим местом воспоминание о прежних временах, когда концентрация среды происходила главным образом вокруг нескольких авторитетных фигур, кумиров. Другое общее место в сегодняшних разговорах – это понимание раздробленности. В каждом кружке, клубе, как говорят сейчас, свой язык, свои молитвы. И все же, на Ваш взгляд, на чем «стоим», чем живы? Что сохранит от распада?

 

Роднянская И.

Мне кажется, общепризнанных объединяющих фигур сейчас нет, притом их нет уже давно. Даже те, кто мог соответствовать этой роли – а теперь ушел в мир иной, – под конец своего поприща уже вызывали разноречивые реакции: и Лихачев, и Аверинцев, и сам Солженицын. Не они изменили своей миссии или задаче, а среда стала другой. Теперь приходится жить на свой страх и риск, не ища в гуманитарной сфере поводыря. Что касается художественных «авторитетов», то для меня остаются таковыми герои моих давних и продолжающихся поныне литературных занятий. На презентации книги Аллы Марченко об Ахматовой ко мне подошла некая дама и, имея в виду мою свежую статью об Андрее Битове, сказала: ну, знаете ли, неужели можно быть настолько верным этому Битову? Но вот действительно, те художники, за которых я ухватилась как критик еще тогда, когда они были не только не знамениты, но даже – ну, гонимы – это слишком сильное слово, если вспомнить советскую мерку, – но нежелательны и неуместны, – они так и остались для меня в каком-то смысле авторитетами. Это и поэты Александр Кушнер, полюбившийся по первым же тоненьким книжкам, и Олег Чухонцев, это и Андрей Битов, которого я считаю лучшим прозаиком – оставляя в стороне монументальную фигуру Солженицына – по крайней мере, последней трети минувшего века. Но и здесь точнее говорить о радости критика, нашедшего достойные точки приложения для своей рефлексии, чем об «авторитетах» и «кумирах». Что касается филологии, то, во-первых, «смерть-санитарка» (по жутковатому выражению Петра Палиевского) прибрала к себе в последнее время сразу много замечательных имен – от старейшины Елеазара Мелетинского до едва достигшего зрелости Максима Шапира. Во-вторых, филологическое сообщество крайне радикально разделилось в зависимости от набора методологий, полемизирующих – чтобы не сказать враждующих – между собой. Но для меня – не смеющей впрочем, именовать себя филологом, – на сегодня остается лидером и авторитетом Сергей Георгиевич Бочаров. Разумеется, такое «главенство» может и не признаваться за пределами горсти научных единомышленников, потому что в атомарном интеллектуальном континууме, как вы справедливо сказали, у каждого свой групповой авторитет, свой патрон, та или иная видная фигура, которая намагничивает свое окружение. Сейчас, повторю, время, когда каждый должен жить на свой страх и риск, самостоятельно разбираться в сложностях культурного и художественного мира, да и мира общественного и политического – искать свою дорогу. Время экзистенциальных решений, в том числе и в профессиональной области.

 

РЖ. Ирина Бенционовна, видите ли Вы в этой отдельной истории нашей среды какие-то точки опоры, точки отсчета, вехи «новой конфигурации»? Совпадают ли они с реальным календарем перестройки, к примеру?

Р.И. Процесс разъединения начался задолго до «перестройки». Уже в конце 70-х резко наметился раскол, которого не было, может быть, только в лагерях, где, скажем, Леонид Бородин, умел, видимо, находить общий язык с украинскими или эстонскими националистами, сидевшими с ним на одной зоне. Понятно, что их объединяло, хотя жаркие споры были и там. А на так называемой свободе вовсю наметилось противостояние новых почвенников и новых либералов, оно было достаточно резким, я и сама участвовала в дискуссиях, и была свидетелем этих, пока еще подцензурных, схваток. Я не примыкала ни к одному лагерю, и здесь для меня позиция Чухонцева и Битова была образцовой и отвечающей моему самоощущению. Этот раскол резко вышел наружу, как только гласность и свобода слова стали реальностью. Союз писателей, как известно, разделился таким образом, что между членами возникших новообразований практически нет общественных контактов. Что касается художественной картины, она гораздо сложнее. Здесь возникло множество направлений и школ, особенно в поэзии, но и в прозе тоже (их оригинальную классификацию дала не так давно критик Мария Ремизова в своей книге «Только текст»). Но эта новая пестрота не базируется на четком идеологическом противостоянии, даже когда дело доходит до журнальных драк. Новые веяния порядком деидеологизированы, и им на наши старые распри отчасти и наплевать. Но и на этом поле консолидацией тоже не пахнет, и я не знаю имени, символа, знака, стяга, под который бы встали сразу многие и разные люди. Да я и не чувствую, что искать такой стяг – своевременно.

РЖ. Если грубо говорить, что делили тогда и что делят сейчас?

Р.И. Пути России – вот что тогда стояло на повестке дня. Фактор коммунистического режима был только сопутствующим, фоновым в этих спорах. Кто-то при этом не шел на компромиссы с режимом, и такие люди были и на легальной поверхности, и в андеграунде. Были и те, кто пытался использовать идеологический режим для защиты своей позиции. Так поступали «молодогвадейцы» («русская пария» вокруг журнала с соответствующим названием); так делал и их оппонент Александр Григорьевич Дементьев, который апеллировал к официально утвержденному «интернационализму» для борьбы с ними. Хотя эти прежние стычки все еще не утратили злободневности для меня и еще для кого-то, теперь, мне кажется, другая повестка дня: делят в первую очередь влияние, известность, престиж и прочие осязательные вещи. Разумеется, споры религиозно-общественные, политико-публицистические теплятся то там, то сям. Но если говорить о художественном пространстве, то, по-моему, поколенческие столкновения тут гораздо рельефнее и красочнее «идейных» в привычном смысле этого слова. Например, бывшие «сорокалетние» в поэзии резко отличаются от тридцати-, а теперь уже двадцатилетних – это совершенно разные поэтики, оспаривающие друг друга до несовместимости. А в подоплеке этого публичного передела литературного пространства – немалая забота о славе: сетевой, фестивальной, премиальной… К тенденциям в нашей словесности я отношусь скорее пессимистически. Это отношение я так или иначе выразила в статье, которая вышла в № 1 «Вопросов литературы» за текущий год. Она называется «Пророки конца эона», и в ней есть такое соображение, что, если раньше эксперт в области искусств выступал в роли человека, который отделяет пшеницу от плевелов, то теперь он больше похож на старателя, который промывает огромную кучу песка, чтобы найти золотые крупинки, – а это несколько другая роль. Может быть, тут беда моя в том, что я, критик-журналист, не мечу в систематические обозреватели, а пишу о том, что задело, и в этом есть доля дилетантизма. Возможно, из-за этого я пропускаю что-то чрезвычайно важное, и мои впечатления страдают аберрацией. Но, с другой стороны, может, не надо выпить всю бочку вина, чтобы распробовать его вкус.

РЖ. Но все же современный литературный ландшафт довольно пестрый…

Р.И. Ну и что же? Скажем, если заглянуть в интересную статью Льва Данилкина, который в № 1 «Нового мира» обозревает прозу минувшего десятилетия, то там названо имен примерно 500. И я многих из тех, кого он называет, знаю, а некоторых читала с особым вниманием. Так вот, я бы из этих 500 оставила бы для своей личной коллекции три-четыре имени. Так что образ старателя, рад крупицам, для меня остается актуальным.

 

РЖ.Хочу вас спросить еще о тех собеседниках, которые были для Вас важны? Вот вы упоминали Аверинцева, упоминали о Генрихе Бёлле, не сейчас в разговоре, но в своей биографии на сайте Пушкинской премии.

Р.И. Да, действительно, такие собеседники были. Мне очень повезло, что в молодости я сразу нашла друзей в литературе, они же друзья «по жизни». Уже в начале 60-х я оказалась вхожа в редакцию литературы и искусства Большой Советской Энциклопедии, где работала тогда Ирина Александровна Питляр, взявшая меня под свое покровительство и начавшая заказывать мне статьи для «Краткой литературной энциклопедии». О ком я только не бралась туда писать: и об Андрее Вознесенском, и о Вере Инбер, и о Леониде Мартынове… Там я познакомилась с замечательным энтузиастом энциклопедического дела, прекрасным филологом и борцом за правдивость научно-общественных оценок Николаем Пантелеймоновичем Розиным (сейчас он болен и отошел от дел). При чрезвычайных обстоятельствах (надо было срочно вернуть запретную тогда распечатку романа А. Кёстлера, драматически потерянную мной) он познакомил меня с сотрудником философской редакции БСЭ Ренатой Александровной Гальцевой, которая разрешила это затруднение, проявив отчаянную храбрость, – мы с той поры сделались друзьями, а вскоре и соавторами в области русской философии и ряда литературных тем. Благодаря ей я познакомилась с Сергеем Аверинцевым, которого, тогда совсем еще молодого ученого, она внедрила в число авторов энциклопедии, игнорируя шипенье насчет того, что она приводит каких-то неведомых людей с улицы. И вот однажды Аверинцев в энциклопедическом коридоре вдруг остановил меня и, сразу же обратившись на «ты», по- школьнически, это было для него характерно, сказал: знаешь, а мне понравилась твоя статья «Олицетворение». И мы быстро стали хорошими знакомыми, а постепенно, смею сказать, – друзьями. Я, конечно, слушала его поразительные лекции в Московском университете, когда он под видом ранней средневековой эстетики читал фактически курс богословия и истории Церкви, впрочем, и об эстетике не забывая. Помню тонкую и длинную фигуру сына известного философа, юного Валентина Асмуса, ныне маститого иерея и профессора, который жался, прислонившись к стенке, потому что и стоячих мест не хватало, и внимал Сереже. Мы много общались и перезванивались с Сереем Сергеевичем , но я, к сожалению не записывала эти беседы Вот, Ренате Гальцевой удалось многое записать, и она опубликовала в «Знамени» свои разговоры с ним и другие интересные воспоминания тех лет.

РЖ. А что касается Бёлля…

Р.И. Еще одна моя подруга, однокашница, однажды посоветовала мне прочитать роман Бёлля «И не сказал ни единого слова», и я сразу поняла, что это – моё. Стала ловить каждый новый перевод. Литературное знакомство с Бёллем совпало в моей жизни как раз с тем временем, когда я приближалась к тому, чтобы стать христианкой. Бёлль был вехой на этом пути. И конечно, как критику мне сразу же захотелось о нем писать, хотя я так и не выучила немецкий язык, разве что могла со словарем сличить какие-то места в переводах. (По-английски я свободно читаю, а с немецким худо.) Тем не менее, я взялась за статью о нем, которая долго отцеживалась редакционной цензурой, несмотря на поддержку Льва Гинзбурга и других сведущих людей, и в конце концов была опубликована в «Вопросах литературы» в общипанном виде. Вслед за этим «Худлит» заключил со мной договор на книжку о писателе (так и не «пропущенную»). И получилось, что именно тогда, когда я книжку заканчивала, Бёлль в очередной – кажется во второй – раз приехал в СССР. Он тесно сдружился с Львом Копелевым, а я уже была с Львом Зиновьевичем знакома. Тогда людей разных возрастов, поколений нередко объединяло противостояние режиму, прессу, поэтому возникали такие неожиданные общения, какие сейчас трудно себе представить. Копелев прочитал мою книгу в рукописи, и ему захотелось познакомить меня с Бёллем.

РЖ. А при каких обстоятельствах произошла встреча?

Р.И. Знакомство произошло не в присутствии Копелева. Было это в гостинице «Минск», сейчас мне грустно из-за ее сноса: не станет моей маленькой личной святыни. Генрих Бёлль сам назначил встречу в этой гостинице, заказал столик. Я позвала с собой двух приятельниц, которые говорили по-английски несравненно свободнее, чем я. Это были всем теперь известная Наталья Трауберг и Юлия Ушакова, англист а ныне – преподаватель богословия в Воронежской духовной семинарии. Мы пришли втроем и долго говорили с ним обо всем на свете, Наталья Леонидовна даже пыталась обсудить с ним как с нравственным авторитетом чью-то любовную коллизии (Да он подлинным авторитетом для нас, для меня и был, если вспомнить Ваш первый вопрос.) Все это было очень смешно и замечательно. Характерно, что агента КГБ, занявшего позицию за соседним столиком, заметил именно он, с его опытом жизни при диктатуре, а не мы, болтушки. Было еще несколько встреч. Но, в конце концов, мы немножко поссорились, если, говоря о великом писателе, я решусь употребить такое выражение. Он в поисках социальной справедливости стал симпатизантом террористической группы Баадера – Майнхоф, один из его сыновей оказался замешан в неприятной истории, связанной с их деятельностью; Бёлль терпеть не мог свое правительство христианских демократов (ХДС). На его возросшей тяге к радикализму мы и разошлись, потому что российским радикализмом, большевизмом я была сыта по горло. Но когда я узнала о его смерти, помню: шла по улице и плакала, стараясь никому не попадаться на глаза.

Один раз в жизни я видела вблизи Ахматову. Но это была короткая встреча, упоминать о которой, может, и не стоит. В ее «будку», в Комарово, привела нас ее хорошая приятельница Галина Корнилова, прозаик. И мы провели там несколько часов. Она произвела сильное впечатление. У меня было предубеждение, что я иду на поклон, так сказать, к королеве, выполняя некий ритуал. Когда мы побыли некоторое время в ее обществе, это предубеждение рассеялось – ее харизма была подлинной. Если же говорить о литературных дружбах в моем поколении, то они обычно завязывались после, а не до того как я о ком-то из этих людей писала. То есть сначала был «только текст», а потом – иногда – дружба или приязненное знакомство.

РЖ. Как начинался для Вас «Новый мир»?

 

Р.И. «Новый мир» для меня как для критика начался в ранние 60-е. Я после нескольких рецензий дебютировала в нем большой статьей «О беллетристике и “строгом” искусстве», и она имела некий резонанс. Меня даже стали считать типичным «новомирским критиком». Потом возникли разногласия и перерыв в отношениях. Но с наступлением «перестройки» Сергей Павлович Залыгин позвал Чухонцева и меня в «свой» «Новый мир», и мы решили прийти на помощь новому главному редактору этак на год. Чухонцев задержался поменьше, но, чем я, но тоже надолго, до конца редакционной деятельности Сергея Павловича. А я застряла вообще на 21 год. Ушла же без каких бы то ни было конфликтов – просто потому, что и мне пора было изменить жизнь, и там обновление какое-то должно было наступить. Получается, что у меня две альма-матер: издательство «Российская энциклопедия» и «Новый мир».

Ж. Традиционный вопрос: над чем вы сейчас работаете или собираетесь работать?

 

Р.И. В первую очередь, я все еще журнальный критик. Когда мне говорят: а не напишете ли о том-то и о том-то? – я вместо того, чтобы думать о подведении итогов, сразу, что называется, ведусь на эти соблазны и опять утопаю в повседневной работе к сроку. Так, в «Новом мире» мне предложили написать о современной духовной поэзии. Отказаться не захотелось. Кое-кому из важных для меня авторов я «задолжала» по внутреннему счету: так о превосходном и недооцененном прозаике Юрии Малецком неплохо было бы в обозримое время написать серьезную монографическую статью. А что касается «итоговых» планов, то нам с Ренатой Гальцевой давно пора собрать книгу «К портретам русских мыслителей». Потому что и ею, и мною, и вместе, и порознь написано уже много о С.Н. Булгакове, о Н.А. Бердяеве и в особенности – о Владимире Соловьеве. Это ведь, наряду с актуальной критикой и вылазками в область русской классики, тоже главное направление моих интересов и увлечений. Возможна еще небольшая книжечка о поэзии то, что сочинилось уже после выхода в свет в 2006 году моего двухтомника «Движение литературы». Дальше я не загадываю.