1

Сергей ПАГЫН. О любви и о смерти

Ничего не будет за порогом –
только озарённая дорога,
ввечеру омытая дождём,
да закат холодный и далёкий…
И всё смотришь напоследок с койки
ты в дверной незыблемый проём.

И полынь ползёт к твоей постели,
пахнет пылью и овражной прелью,
и цветёт багульник в полумгле…
В тишине распахнутой и волглой
ты и сам становишься дорогой
с дождевой водою в колее.

 

* * *

«А рубаху мне ты не ту надел…» —
говорит ему покойный отец.
Дом во сне его невозможно бел,
на столе разложен чабрец —

на газете старой, и пахнет им
так, что сыну впору глотать слезу.
И стоит в передней пастуший дым,
тишину держа на весу.

А потом — темнеет, и дверь скрипит,
и отцовы меркнут во тьме слова…
Лишь в углу у шкафа горит…болит
белизна холщового рукава.

Подмосковные вечера

Осенняя веранда. На столе
стоит графин с вином недобродившим.
И сумерки ступают по земле,
чуть задержавшись у широкой вишни.
Но здесь светло…
И все мои со мной,
и на руках отцовских полусонный
я слушаю, как тянет гость хмельной
о вечерах далёких подмосковных,
о чудной речке в лунном серебре…

Но вот уже как будто я на тризне…
Ни шороха в саду и во дворе –
всё замерло
до следующей жизни.

На качелях

Стоит лишь об одном – о любви и о смерти…
Но смотри – на дощечках проносятся дети
в небесах несказанных своих:
полон воздуха рот и мурашки по коже,
и от ветра слеза…

Впрочем, это ведь тоже
о любви и о смерти — о них…

 

* * *

От леденца порез на языке…
Как долго длится сладостное жженье!
И фантик, шевелящийся в руке, —
нечаянное детства возвращенье…

Округлый свет ворочаешь во рту –
его откроешь, и наполнен ветром,
и ранку остужаешь на ходу,
с холма спускаясь
негасимым летом.

 

* * *

Чернеет дерево сухое,
в пространство брошенная тень
иного дерева –
живое,
в прозрачный спрятанное день,
укрыто в воздухе глубоком,
оно мне видится порой:
струится небо по волокнам,
и свет становится корой.

В перелеске

Здесь листья медленные кружат,
и совмещаются порой
кустарника седого ужас
и ветки сломанной покой.

Что видит тёрн под небом низким,
что снится мёртвому суку?

До запредельного так близко,
а прикоснуться не могу.

 

* * *
Земная смерть, растущая из трав,
из мёрзлой глины, из воды грунтовой.
Но снег кружится, власть её поправ,
кружится снег – безумствующий, новый.

Прекрасный снег… Сливаются в одно
вся жизнь и смерть,
и всё теперь иное.
И страшно мне… Лишь светится окно –
дрожащее,
последнее,
родное.

 

* * *
Ну вот – ты чистым стал листом
и истолчённою водою.
И мир, как тёмный добрый сом,
плывёт к тебе и над тобою.

Ни сна, ни памяти, ни дна,
лишь тихий снег, сухой шиповник,
растущий в заводи окна,
натёрший ветвь о подоконник.

И чтоб родиться, нужен звук –
скрип двери,
вздох печной соломы
и неба медленного стук
о крышу сумрачного дома.

 

* * *
Мы рушимся, но мы ещё стоим,
источены надеждой и тревогой.
В дверной проём распахнутый глядим
на травами заросшую дорогу.

Так в августе стоит прохладный сад,
он цел ещё, но лист кружит в паденье,
и заглушает пение цикад
неспешное шуршанье обрушенья.

Но время есть, ещё, пожалуй, есть
найти в скворечне глиняную птицу —
свистульку дочки,
и под вишней сесть,
и засвистеть,
и тихо засветиться.

 

Ничего не будет за порогом –
только озарённая дорога,
ввечеру омытая дождём,
да закат холодный и далёкий…
И всё смотришь напоследок с койки
ты в дверной незыблемый проём.

И полынь ползёт к твоей постели,
пахнет пылью и овражной прелью,
и цветёт багульник в полумгле…
В тишине распахнутой и волглой
ты и сам становишься дорогой
с дождевой водою в колее.

 

* * *

«А рубаху мне ты не ту надел…» —
говорит ему покойный отец.
Дом во сне его невозможно бел,
на столе разложен чабрец —

на газете старой, и пахнет им
так, что сыну впору глотать слезу.
И стоит в передней пастуший дым,
тишину держа на весу.

А потом — темнеет, и дверь скрипит,
и отцовы меркнут во тьме слова…
Лишь в углу у шкафа горит…болит
белизна холщового рукава.

Подмосковные вечера

Осенняя веранда. На столе
стоит графин с вином недобродившим.
И сумерки ступают по земле,
чуть задержавшись у широкой вишни.
Но здесь светло…
И все мои со мной,
и на руках отцовских полусонный
я слушаю, как тянет гость хмельной
о вечерах далёких подмосковных,
о чудной речке в лунном серебре…

Но вот уже как будто я на тризне…
Ни шороха в саду и во дворе –
всё замерло
до следующей жизни.

На качелях

Стоит лишь об одном – о любви и о смерти…
Но смотри – на дощечках проносятся дети
в небесах несказанных своих:
полон воздуха рот и мурашки по коже,
и от ветра слеза…

Впрочем, это ведь тоже
о любви и о смерти — о них…

 

* * *

От леденца порез на языке…
Как долго длится сладостное жженье!
И фантик, шевелящийся в руке, —
нечаянное детства возвращенье…

Округлый свет ворочаешь во рту –
его откроешь, и наполнен ветром,
и ранку остужаешь на ходу,
с холма спускаясь
негасимым летом.

 

* * *

Чернеет дерево сухое,
в пространство брошенная тень
иного дерева –
живое,
в прозрачный спрятанное день,
укрыто в воздухе глубоком,
оно мне видится порой:
струится небо по волокнам,
и свет становится корой.

В перелеске

Здесь листья медленные кружат,
и совмещаются порой
кустарника седого ужас
и ветки сломанной покой.

Что видит тёрн под небом низким,
что снится мёртвому суку?

До запредельного так близко,
а прикоснуться не могу.

 

* * *
Земная смерть, растущая из трав,
из мёрзлой глины, из воды грунтовой.
Но снег кружится, власть её поправ,
кружится снег – безумствующий, новый.

Прекрасный снег… Сливаются в одно
вся жизнь и смерть,
и всё теперь иное.
И страшно мне… Лишь светится окно –
дрожащее,
последнее,
родное.

 

* * *
Ну вот – ты чистым стал листом
и истолчённою водою.
И мир, как тёмный добрый сом,
плывёт к тебе и над тобою.

Ни сна, ни памяти, ни дна,
лишь тихий снег, сухой шиповник,
растущий в заводи окна,
натёрший ветвь о подоконник.

И чтоб родиться, нужен звук –
скрип двери,
вздох печной соломы
и неба медленного стук
о крышу сумрачного дома.

 

* * *
Мы рушимся, но мы ещё стоим,
источены надеждой и тревогой.
В дверной проём распахнутый глядим
на травами заросшую дорогу.

Так в августе стоит прохладный сад,
он цел ещё, но лист кружит в паденье,
и заглушает пение цикад
неспешное шуршанье обрушенья.

Но время есть, ещё, пожалуй, есть
найти в скворечне глиняную птицу —
свистульку дочки,
и под вишней сесть,
и засвистеть,
и тихо засветиться.