Владислав КИТИК. Негласный законник. Рассказ
Оглянувшись на детство, я опять попадаю в свой дворик, со стенами цвета мамалыги, со ржавым контуром крыш, вырезающим из неба квадратик синевы, как в песне о синем платочке. Он соединялся с улицей полутемным подъездом, через который сквозняк приносил то запах моря, то смачные ароматы Нового базара, ─ в зависимости от ветра. Если он дул сильнее, то поднимал пузырями вывешенные для просушки простыни, пододеяльники, наволочки белые, как облака.
Двор был буквально разлинован веревками. На них ласточкиными хвостами прищепок держалось выстиранное белье. В конце 50-х эти вещи были домашним достоянием и, имея такую ценность, делались соблазном для мелкого жулья. А поскольку развешивали стирку сразу из несколько квартир, хозяйки во избежание пропажи поочередно сменяли друг друга, как часовые.
─ Все, Клава, тикай. Мне караулить, ─ вздохнула баба Маня, резонно охнув: «Була сила, доки мати носила». И грузно седла на табурет.
─ Маня, не спи. И оставь читать газету. Ты знаешь, что к Тамарке вернулся ее хахаль и поселился у нее.
─Ну и что с того? Ей дорваться до мужика, как мартыну до мыла.
─ До мыла?! А ты знаешь, кто ее Сема? Урка! Отсидел и вернулся. Вот и не зевай.
Баба Маня перекрестилась, грозно сдвинула брови, впечаталась в табурет, скрестив под перекладиной босые ноги в шлепанцах. И приготовилась давать отпор.
─Тетечка Манечка, а вот вам наше здрасьте, ─ подкрался сзади паренек с широченной арбузной улыбкой. ─ На посту, как пограничник Карацупа?
─ Ты чего ж, племянничек, испугал? Тьфу тебе под ноги!
Он жил на Канатной и только что приехал на трамвае №23, дребезжащем, как посудная лавка. В руках у него был сверток, из которого разносился тончайший запах молодой вяленой рыбы.
─ Мама вам просила передать посылочку из Вилково. И еще сказать кое-что по секрету. Идемте на минутку в дом.
Уйти было нельзя. Но вяленый дунайский рыбец заслуживал чести. А любопытство было сильнее сторожевой бдительности: ведь чего не знаешь, туда и тянет. Маня оглядела двор. Лениво развалились коты, в щелях на гранитном крыльце мирно зеленел спорыш. Солнце прочертило на стене ломаной линией тень от крыши. Под тяжестью сырого белья веревки провисали, и их подпирали длинными деревянными шестами с прорезью на верхнем торце. Эти палки тихо покачивались, как мачты парусного флота.
Минут через пятнадцать баба Маня вышла и завопила, как пожарная сирена: «Украли! Падлы! Жлобы! Фулиганье!»
На крик всунулись головы из всех окон, верхних и нижних, и по двору раскатился многоэтажный мат.
─ Маня, дура. Ты куда смотрела! ─ женщины выбежали во двор. Кто в папильотках, кто в мокрых фартуках, в цветастых халатах в розочку, запахнутых наспех на животе. Ополоумевшая от страха и досады Маня, вытаращив глаза, тяжело дышала и показывала пальцем на окна Тамары: «Ее, ее, лахудру спросите. Вора пригрела. Он и украл».
Дознание длилось недолго, аргумент был веским и принят на ура. Тетки, подбоченились, их губы скандально искривились, и они яростно стали требовать выхода гадины-Тамарки на правый общественный суд. Та огрызалась, как могла, перевесившись с подоконника, но, не рискуя выйти лицом к лицу с соседками. Кто-то из женщин кричал, что надо ей повырвать патлы, кто-то грозил, что донесет домуправу. Клава, у которой пропала накрахмаленная, как брачная память, простыня кардинально предлагала: «Просто утопить тварь. И все тут до копейки!»
Неизвестно, чем бы закончилось бабье вече, если бы на пороге не появился Семен.
Синеватая майка открывала его плечи, на которых были вытатуированы звезды. Он стоял спокойный, улыбчиво щурился на свет и с удовольствием затягивался сигаретой, вставленной в граненый янтарный мундштук. Все притихли, как по команде. Сема был маршрутником и вертел углы. В переводе на нормальный язык это означало, что он по преступному промыслу был поездным вором и, курсируя по вагонам, изымал из пользования какого-нибудь разявы его чемодан. После этого он кутил с товарищами, где-то пропадал, а к Тамаре приходил отоспаться и получить то, чего невозможно украсть: ее женскую ласку.
─ Об чем шумим, дамочки? ─ промолвил он, по-хозяйски обозревая бабье ополчение.
─ Сёма, ну посмотри сам. Здесь же висела стирка. И где она теперь? Может, ты скажешь, что это за гастроли? ─ сдерживаясь изо всех сил, обрисовала ситуацию Клава.
─ Понятно, ─ с задумчивой злостью протянул Семен. И улыбнулся с какой-то непонятной суровой грустью, будто на мгновение проникся всей неумолимостью и горечью бытия. В лучах блеснули его стиснутые золотые зубы. ─ Значит, так: никуда не ходить, ментов не звать. Тамару не трогать. Через пару часов буду, и все порешим.
Он скрылся и вышел уже в новом кремовом пиджаке и лакированных туфлях. Взглядом он властно показал, что разберется с этим досадным конфузом, впился губами в янтарь своего мундштука и исчез за воротами.
─ И чего он сделает? ─ пробормотала Маня.
─ Сделает! ─ уверенно ответила, выйдя за ним следом, Тамара. Она закурила «Сальве» и бесстыже оставила на гильзе папиросы красный след от помады. А потом объяснила. Семен был не просто уголовник-рецидивист, а воровской авторитет. Такие звезды на плечах не делали, кто хотел, ─ в лагерях их нужно было еще заслужить. Эти же нательные знаки обязывали к жесткому соблюдению порядков блатного мира. А по закону там, где живет авторитет, кражи быть не может. Пропажа простыней была воспринята Семеном как дерзкое нарушение, и возвратить белье хозяйкам стало для него вопросом чести.
Часа через полтора грюкнули ворота, двое верзил затмили просвет. Впереди, посверкивая золотой улыбкой, шел Семен. Сзади плелся мужичок в кепке. Рукой с оторванным рукавом он, сгибаясь, еле удерживал нависший над плечами тяжелый кулмак. напичканный скомканной тканью. Глаз его был подбит и совсем затек, посиневшие губы распухли и нервно дрожали.
─ Ну, бекицер! ─ повернулся Семен к мужичку. Тот поспешно раскрыл кулмак, и из него вывалились простыни, пододеяльники, платки, полотенца, даже крепдешиновое платье.
─ Так тут не все наше, ─ в растерянности от такого изобилия сказали женщины.
─ Что смогли, то нашли! ─ Семен барским широким жестом пригласил разобрать вещи. ─ А во дворе больше даже пуговица не пропадет. Берите!
Он стоял чуть в стороне и хладнокровно смотрел на человеческую возню, как библейский Соломон. Он не ждал благодарности, не наслаждался наказанием. Просто вершил негласный суд, без милосердия и зла следуя этике блатной справедливости: виноват ─ ответь! На побитого бедолагу он глянул не то, чтобы с сочувствием, но ─ с пониманием предначертанности всего происходящего в жизни. Жалеть воришку ему было и не по чину. Прояви он жалость при двух свидетелях – потерял бы уважение и статус. Потом он устало вошел в дом с видом человека, совершившего должное.
Слово Семена оказалось незыблемым: с того дня на белье во дворе никто не зарился. И даже после, когда он попал в очередную отсидку, из которой не вернулся.
Потом менялись времена, нравы, идеологические установки. Много чего обещали с трибун и в отрепетированных парадных речах. Но такого строгого исполнения закона, пусть неписанного, такого твердого соблюдения своего слова встретить больше ни у кого не пришлось. Невысокий, с заурядной внешностью, с фартовой привычкой к риску и нелепым показным шиком этот антигерой нашего давнего времени вызывал невольное уважение. Когда я извлекаю эти дни из архивов памяти, во дворе вздымается на ветру влажное подсиненное белье, бабы сочувственно смотрят, как неожиданно долго журится по своему Семену пышногрудая красавица Тамарка, а потом мне кажется, что само на миг воскресшее время смотрит на меня с крыльца, как этот битый судьбою зэк, печальными и мудрыми глазами.
худ. Людмила Жадова
Оглянувшись на детство, я опять попадаю в свой дворик, со стенами цвета мамалыги, со ржавым контуром крыш, вырезающим из неба квадратик синевы, как в песне о синем платочке. Он соединялся с улицей полутемным подъездом, через который сквозняк приносил то запах моря, то смачные ароматы Нового базара, ─ в зависимости от ветра. Если он дул сильнее, то поднимал пузырями вывешенные для просушки простыни, пододеяльники, наволочки белые, как облака.
Двор был буквально разлинован веревками. На них ласточкиными хвостами прищепок держалось выстиранное белье. В конце 50-х эти вещи были домашним достоянием и, имея такую ценность, делались соблазном для мелкого жулья. А поскольку развешивали стирку сразу из несколько квартир, хозяйки во избежание пропажи поочередно сменяли друг друга, как часовые.
─ Все, Клава, тикай. Мне караулить, ─ вздохнула баба Маня, резонно охнув: «Була сила, доки мати носила». И грузно седла на табурет.
─ Маня, не спи. И оставь читать газету. Ты знаешь, что к Тамарке вернулся ее хахаль и поселился у нее.
─Ну и что с того? Ей дорваться до мужика, как мартыну до мыла.
─ До мыла?! А ты знаешь, кто ее Сема? Урка! Отсидел и вернулся. Вот и не зевай.
Баба Маня перекрестилась, грозно сдвинула брови, впечаталась в табурет, скрестив под перекладиной босые ноги в шлепанцах. И приготовилась давать отпор.
─Тетечка Манечка, а вот вам наше здрасьте, ─ подкрался сзади паренек с широченной арбузной улыбкой. ─ На посту, как пограничник Карацупа?
─ Ты чего ж, племянничек, испугал? Тьфу тебе под ноги!
Он жил на Канатной и только что приехал на трамвае №23, дребезжащем, как посудная лавка. В руках у него был сверток, из которого разносился тончайший запах молодой вяленой рыбы.
─ Мама вам просила передать посылочку из Вилково. И еще сказать кое-что по секрету. Идемте на минутку в дом.
Уйти было нельзя. Но вяленый дунайский рыбец заслуживал чести. А любопытство было сильнее сторожевой бдительности: ведь чего не знаешь, туда и тянет. Маня оглядела двор. Лениво развалились коты, в щелях на гранитном крыльце мирно зеленел спорыш. Солнце прочертило на стене ломаной линией тень от крыши. Под тяжестью сырого белья веревки провисали, и их подпирали длинными деревянными шестами с прорезью на верхнем торце. Эти палки тихо покачивались, как мачты парусного флота.
Минут через пятнадцать баба Маня вышла и завопила, как пожарная сирена: «Украли! Падлы! Жлобы! Фулиганье!»
На крик всунулись головы из всех окон, верхних и нижних, и по двору раскатился многоэтажный мат.
─ Маня, дура. Ты куда смотрела! ─ женщины выбежали во двор. Кто в папильотках, кто в мокрых фартуках, в цветастых халатах в розочку, запахнутых наспех на животе. Ополоумевшая от страха и досады Маня, вытаращив глаза, тяжело дышала и показывала пальцем на окна Тамары: «Ее, ее, лахудру спросите. Вора пригрела. Он и украл».
Дознание длилось недолго, аргумент был веским и принят на ура. Тетки, подбоченились, их губы скандально искривились, и они яростно стали требовать выхода гадины-Тамарки на правый общественный суд. Та огрызалась, как могла, перевесившись с подоконника, но, не рискуя выйти лицом к лицу с соседками. Кто-то из женщин кричал, что надо ей повырвать патлы, кто-то грозил, что донесет домуправу. Клава, у которой пропала накрахмаленная, как брачная память, простыня кардинально предлагала: «Просто утопить тварь. И все тут до копейки!»
Неизвестно, чем бы закончилось бабье вече, если бы на пороге не появился Семен.
Синеватая майка открывала его плечи, на которых были вытатуированы звезды. Он стоял спокойный, улыбчиво щурился на свет и с удовольствием затягивался сигаретой, вставленной в граненый янтарный мундштук. Все притихли, как по команде. Сема был маршрутником и вертел углы. В переводе на нормальный язык это означало, что он по преступному промыслу был поездным вором и, курсируя по вагонам, изымал из пользования какого-нибудь разявы его чемодан. После этого он кутил с товарищами, где-то пропадал, а к Тамаре приходил отоспаться и получить то, чего невозможно украсть: ее женскую ласку.
─ Об чем шумим, дамочки? ─ промолвил он, по-хозяйски обозревая бабье ополчение.
─ Сёма, ну посмотри сам. Здесь же висела стирка. И где она теперь? Может, ты скажешь, что это за гастроли? ─ сдерживаясь изо всех сил, обрисовала ситуацию Клава.
─ Понятно, ─ с задумчивой злостью протянул Семен. И улыбнулся с какой-то непонятной суровой грустью, будто на мгновение проникся всей неумолимостью и горечью бытия. В лучах блеснули его стиснутые золотые зубы. ─ Значит, так: никуда не ходить, ментов не звать. Тамару не трогать. Через пару часов буду, и все порешим.
Он скрылся и вышел уже в новом кремовом пиджаке и лакированных туфлях. Взглядом он властно показал, что разберется с этим досадным конфузом, впился губами в янтарь своего мундштука и исчез за воротами.
─ И чего он сделает? ─ пробормотала Маня.
─ Сделает! ─ уверенно ответила, выйдя за ним следом, Тамара. Она закурила «Сальве» и бесстыже оставила на гильзе папиросы красный след от помады. А потом объяснила. Семен был не просто уголовник-рецидивист, а воровской авторитет. Такие звезды на плечах не делали, кто хотел, ─ в лагерях их нужно было еще заслужить. Эти же нательные знаки обязывали к жесткому соблюдению порядков блатного мира. А по закону там, где живет авторитет, кражи быть не может. Пропажа простыней была воспринята Семеном как дерзкое нарушение, и возвратить белье хозяйкам стало для него вопросом чести.
Часа через полтора грюкнули ворота, двое верзил затмили просвет. Впереди, посверкивая золотой улыбкой, шел Семен. Сзади плелся мужичок в кепке. Рукой с оторванным рукавом он, сгибаясь, еле удерживал нависший над плечами тяжелый кулмак. напичканный скомканной тканью. Глаз его был подбит и совсем затек, посиневшие губы распухли и нервно дрожали.
─ Ну, бекицер! ─ повернулся Семен к мужичку. Тот поспешно раскрыл кулмак, и из него вывалились простыни, пододеяльники, платки, полотенца, даже крепдешиновое платье.
─ Так тут не все наше, ─ в растерянности от такого изобилия сказали женщины.
─ Что смогли, то нашли! ─ Семен барским широким жестом пригласил разобрать вещи. ─ А во дворе больше даже пуговица не пропадет. Берите!
Он стоял чуть в стороне и хладнокровно смотрел на человеческую возню, как библейский Соломон. Он не ждал благодарности, не наслаждался наказанием. Просто вершил негласный суд, без милосердия и зла следуя этике блатной справедливости: виноват ─ ответь! На побитого бедолагу он глянул не то, чтобы с сочувствием, но ─ с пониманием предначертанности всего происходящего в жизни. Жалеть воришку ему было и не по чину. Прояви он жалость при двух свидетелях – потерял бы уважение и статус. Потом он устало вошел в дом с видом человека, совершившего должное.
Слово Семена оказалось незыблемым: с того дня на белье во дворе никто не зарился. И даже после, когда он попал в очередную отсидку, из которой не вернулся.
Потом менялись времена, нравы, идеологические установки. Много чего обещали с трибун и в отрепетированных парадных речах. Но такого строгого исполнения закона, пусть неписанного, такого твердого соблюдения своего слова встретить больше ни у кого не пришлось. Невысокий, с заурядной внешностью, с фартовой привычкой к риску и нелепым показным шиком этот антигерой нашего давнего времени вызывал невольное уважение. Когда я извлекаю эти дни из архивов памяти, во дворе вздымается на ветру влажное подсиненное белье, бабы сочувственно смотрят, как неожиданно долго журится по своему Семену пышногрудая красавица Тамарка, а потом мне кажется, что само на миг воскресшее время смотрит на меня с крыльца, как этот битый судьбою зэк, печальными и мудрыми глазами.
худ. Людмила Жадова