Игорь ПОТОЦКИЙ. Десять стихотворений о Париже

1

Тебе среди парижской сутолоки
не выдам скорбных мук своих,
чтоб не плутала и не путала
с ноктюрном мой последний стих.
Боюсь его дыханьем льдистым
ворваться в жизнь твою, как в круг,
где, зачарованная Листом,
ты не боишься зимних вьюг.
Ты вновь легко находишь пристань –
Париж, не хочется домой,
ведь где ещё сыграешь
Листа
на мостовой?

2

Стать поперёк Парижу в одночасье,
срываясь, как Целан, уйти в ничто,
но перед этим нацарапать наспех
последний стих – огромный, как метро.
Как будто там столкнулись два состава,
и ничего уже не разберёшь,
и мысли то налево, то направо
бегут толпой сквозь вымысел и ложь.
Дрожит стиха последняя молитва,
блестят сурово недругов штыки.
Проиграна решающая битва –
вниз головой летишь на дно реки.

3

Здесь нищие поэты жили
в чаду трагических утрат,
им годы подрубили крылья,
не выдав премий и наград.
Летят стихи разноязыкие,
устраивая тарарам,
о волны Сены мрачно тыкаясь
и разбиваясь тут и там.
Так и не ставшие великими,
давно почили их творцы,
не озарив своими ликами
музеи, площади дворцы.

4

Клошарная мука без звука
отпугивает на лету
умеющих слушать в два уха
чужую тоску и беду.

Вступив в состязанье с Равелем,
замедлила вьюга шаги.
И кровь уже на акварели,
как возглас “скорее сожги!”.

Заминкой, случившейся в хоре,
я горе чужое приму,
как в детстве – не Чёрное море,
а только холодную тьму.

5

Безумный всех начал тех траурных симфоний,
где близок час разлук и где
поникла медь,
в последний раз твой смех, как в трубке телефонной,
услышал и поник, готовясь умереть.
Прощай, прощай навек, уже мне не приснится,
как ты лежишь нагой на смятых простынях,
таинственней дождя,
влекущею страницей,
мелодией утрат, запрятанной в стихах.
Мне подарил Париж не просто твоё тело,
а виражи любви, где каждый твой изгиб
то скрипкою звучал,
не ведая предела,
то барабана дробь бросал в сердечный всхлип.
И лунный луч парил над музыкальной строчкой,
где нота, как ладья, возвышенно плыла,
когда настала ночь и ты в одной сорочке
легко ко мне вошла, исчезла сразу мгла.
Нас подхватила страсть – и струны зазвенели,
беря любой трамплин и уходя в зенит.
И замолчал Париж, как голос пустомели,
чья речь иссякла вдруг и больше не гремит.
В любовную игру, отгородясь от боли,
не видя ничего, помимо старых крыш,
играли мы с тобой, забыв другие роли,
любили мы навсхлип,
как нам велел Париж.

6

Буду помнить тебя в двух обличьях – и жалкой и жаркой,
населившей собою почти беспредельную тьму,
словно в граде ночном, ты одна, становясь парижанкой,
мне шептала Рембо, доверяя лишь мне одному.
От степи черноморской почти ничего не осталось,
ведь её удержать невозможно в ладонях пустых,
почему же одесское солнце слепящую ярость
всё струило с небес наподобие пуль холостых?
Почему же Париж не казался ночной Молдаванкой,
где безоблачен смех, где ирония вечно парит,
где я в детстве любил наблюдать голубей спозаранку,
забывая внезапно тревожную тяжесть обид.
Помнишь, шли мы с тобой мимо домиков старых, невзрачных,
ты прижалась ко мне, словно боль всю свою отдала,
что, как белый флажок, прицепилась однажды на мачте,
а потом уплыла, прошумев, как под ветром, ветла.
Тут, в военные дни, на погибель евреев собрали,
на убой повели,
полицейские рыла тупы,
но тогда в тёмном небе облака безутешно рыдали,
закрывали глаза,
расшибали в отчаянье лбы.
Отгремела война, расцвела Молдаванка весною,
зашумели акации гордой своею листвой,
но опять мне казалось, что серой и страшной толпою
проплывают евреи, которых ведут на убой.
Но теперь – прочь виденья!
С тобою мы бродили Парижем,
а потом – ты моя. Навсегда! И холодная тьма
отступает бегом, понимая – её ненавижу,
но рассвет настаёт. Как прекрасны над Сеной дома!

7

Плачь, башня Эйфеля, что от меня ушла,
похожая на осенний дождь,
возлюбленная, хлопнув дверью, ушла
и её теперь не вернёшь.
Взгляды её – кругами по Сене дрожат,
В реке обретя наконец-то покой,
они спустились на самое дно,  их невозможно достать рукой.
Они между камешками залегли, как в памяти годы, и только один
камешек в кармане моём, но он холоднее всех вьюг и льдин
Плачь, башня Эйфеля, пусть кругом траурный зазвучит ноктюрн,
как будто ветер стал смычком, и кроны дерев коснулся, как струн.
И эти струны нам говорят, что каждый из взглядов твоих
прошелестел, проскрипел а потом превратился в траурный стих.
Плачь, башня Эйфеля, слёз не жалей, глаз своих не смыкай,
пускай донесётся твой скорбный плач в мой черноморский край.
Плачь, башня Эйфеля…

8

Париж в тебе, а ты сейчас во мне
и повторяешь, как стихотворенье,
что площади Вогезов нет прекрасней.
Стоит февраль. Я плакать не готов.
“Возьми меня!” – ты шепчешь. Я не слышу.
Я фонарям читаю о закате
какие-то совсем чужие строчки.
Читаю и смотрю, как твоё платье
становится афишей. Улетает.
Не улетай, ведь нагота прекрасна.
Ты лишь ресницы совмести. Скорее!
Возьми меня или себя отдай!
Вонзи в меня не просто свои чары,
ведь мне до них нет никакого дела –
Париж их гасит прямо на лету,
а что-нибудь существеннее.
“Тело?” – ты спрашиваешь.
Я не отвечаю.
Кругом цветы. И ты уже – ромашка.
Но, став цветком, ты вырвалась наружу.
И я в тебе. И рядышком Париж.
И пауза длиннее двух столетий,
где войны, революции стихи
немыслимо мне близкие – Целана.
Я цепенею, снова их услышав,
а ты отводишь губы
и ресницы – две стаи диких уток,
что всё дальше
летят, легко сливаясь с горизонтом.

9

В Люксембургском саду я возлюбленной тень повстречал –
не своей, а чужой, и её колыхались ресницы,
отгоняя тоску, прогоняя навечно печаль,
закрывая глаза, где огонь ничего не боится.
Этой тенью прекрасной, возникшей под фонарём,
был я заворожён, потому мне деревья листвою
напевали про сон, где мы долго бродили вдвоём –
всё кружились по саду, сведённые вместе тропою.
Та тропа – как судьба, почему же шептала с тоской
тень возлюбленной голосом ветра, где много печали:
– Забери меня, слышишь, от злобного ветра укрой,
своё сердце открой, хоть тебя я увижу едва ли.
Тень лицо закрывала, и плакала долго навзрыд,
вспоминая мужчин имена, чьи крамольные руки
проиграли на ней марш любви и сонату обид,
и пропали в саду, где рояля высокие звуки.

10

Твоя любовь достойна Сены,
она не ведает измены
и моей жизни перемены
просты, как реплики шута,
как в театре пламенные речи.
Тебе в Париже не перечу,
так дай скорей свои уста.
Пусть пропадают все печали,
недаром Пруста мы читали,
звучал Кокто из твоих уст.
На небе звёзды замолчали,
я потерять Париж боюсь.

1

Тебе среди парижской сутолоки
не выдам скорбных мук своих,
чтоб не плутала и не путала
с ноктюрном мой последний стих.
Боюсь его дыханьем льдистым
ворваться в жизнь твою, как в круг,
где, зачарованная Листом,
ты не боишься зимних вьюг.
Ты вновь легко находишь пристань –
Париж, не хочется домой,
ведь где ещё сыграешь
Листа
на мостовой?

2

Стать поперёк Парижу в одночасье,
срываясь, как Целан, уйти в ничто,
но перед этим нацарапать наспех
последний стих – огромный, как метро.
Как будто там столкнулись два состава,
и ничего уже не разберёшь,
и мысли то налево, то направо
бегут толпой сквозь вымысел и ложь.
Дрожит стиха последняя молитва,
блестят сурово недругов штыки.
Проиграна решающая битва –
вниз головой летишь на дно реки.

3

Здесь нищие поэты жили
в чаду трагических утрат,
им годы подрубили крылья,
не выдав премий и наград.
Летят стихи разноязыкие,
устраивая тарарам,
о волны Сены мрачно тыкаясь
и разбиваясь тут и там.
Так и не ставшие великими,
давно почили их творцы,
не озарив своими ликами
музеи, площади дворцы.

4

Клошарная мука без звука
отпугивает на лету
умеющих слушать в два уха
чужую тоску и беду.

Вступив в состязанье с Равелем,
замедлила вьюга шаги.
И кровь уже на акварели,
как возглас “скорее сожги!”.

Заминкой, случившейся в хоре,
я горе чужое приму,
как в детстве – не Чёрное море,
а только холодную тьму.

5

Безумный всех начал тех траурных симфоний,
где близок час разлук и где
поникла медь,
в последний раз твой смех, как в трубке телефонной,
услышал и поник, готовясь умереть.
Прощай, прощай навек, уже мне не приснится,
как ты лежишь нагой на смятых простынях,
таинственней дождя,
влекущею страницей,
мелодией утрат, запрятанной в стихах.
Мне подарил Париж не просто твоё тело,
а виражи любви, где каждый твой изгиб
то скрипкою звучал,
не ведая предела,
то барабана дробь бросал в сердечный всхлип.
И лунный луч парил над музыкальной строчкой,
где нота, как ладья, возвышенно плыла,
когда настала ночь и ты в одной сорочке
легко ко мне вошла, исчезла сразу мгла.
Нас подхватила страсть – и струны зазвенели,
беря любой трамплин и уходя в зенит.
И замолчал Париж, как голос пустомели,
чья речь иссякла вдруг и больше не гремит.
В любовную игру, отгородясь от боли,
не видя ничего, помимо старых крыш,
играли мы с тобой, забыв другие роли,
любили мы навсхлип,
как нам велел Париж.

6

Буду помнить тебя в двух обличьях – и жалкой и жаркой,
населившей собою почти беспредельную тьму,
словно в граде ночном, ты одна, становясь парижанкой,
мне шептала Рембо, доверяя лишь мне одному.
От степи черноморской почти ничего не осталось,
ведь её удержать невозможно в ладонях пустых,
почему же одесское солнце слепящую ярость
всё струило с небес наподобие пуль холостых?
Почему же Париж не казался ночной Молдаванкой,
где безоблачен смех, где ирония вечно парит,
где я в детстве любил наблюдать голубей спозаранку,
забывая внезапно тревожную тяжесть обид.
Помнишь, шли мы с тобой мимо домиков старых, невзрачных,
ты прижалась ко мне, словно боль всю свою отдала,
что, как белый флажок, прицепилась однажды на мачте,
а потом уплыла, прошумев, как под ветром, ветла.
Тут, в военные дни, на погибель евреев собрали,
на убой повели,
полицейские рыла тупы,
но тогда в тёмном небе облака безутешно рыдали,
закрывали глаза,
расшибали в отчаянье лбы.
Отгремела война, расцвела Молдаванка весною,
зашумели акации гордой своею листвой,
но опять мне казалось, что серой и страшной толпою
проплывают евреи, которых ведут на убой.
Но теперь – прочь виденья!
С тобою мы бродили Парижем,
а потом – ты моя. Навсегда! И холодная тьма
отступает бегом, понимая – её ненавижу,
но рассвет настаёт. Как прекрасны над Сеной дома!

7

Плачь, башня Эйфеля, что от меня ушла,
похожая на осенний дождь,
возлюбленная, хлопнув дверью, ушла
и её теперь не вернёшь.
Взгляды её – кругами по Сене дрожат,
В реке обретя наконец-то покой,
они спустились на самое дно,  их невозможно достать рукой.
Они между камешками залегли, как в памяти годы, и только один
камешек в кармане моём, но он холоднее всех вьюг и льдин
Плачь, башня Эйфеля, пусть кругом траурный зазвучит ноктюрн,
как будто ветер стал смычком, и кроны дерев коснулся, как струн.
И эти струны нам говорят, что каждый из взглядов твоих
прошелестел, проскрипел а потом превратился в траурный стих.
Плачь, башня Эйфеля, слёз не жалей, глаз своих не смыкай,
пускай донесётся твой скорбный плач в мой черноморский край.
Плачь, башня Эйфеля…

8

Париж в тебе, а ты сейчас во мне
и повторяешь, как стихотворенье,
что площади Вогезов нет прекрасней.
Стоит февраль. Я плакать не готов.
“Возьми меня!” – ты шепчешь. Я не слышу.
Я фонарям читаю о закате
какие-то совсем чужие строчки.
Читаю и смотрю, как твоё платье
становится афишей. Улетает.
Не улетай, ведь нагота прекрасна.
Ты лишь ресницы совмести. Скорее!
Возьми меня или себя отдай!
Вонзи в меня не просто свои чары,
ведь мне до них нет никакого дела –
Париж их гасит прямо на лету,
а что-нибудь существеннее.
“Тело?” – ты спрашиваешь.
Я не отвечаю.
Кругом цветы. И ты уже – ромашка.
Но, став цветком, ты вырвалась наружу.
И я в тебе. И рядышком Париж.
И пауза длиннее двух столетий,
где войны, революции стихи
немыслимо мне близкие – Целана.
Я цепенею, снова их услышав,
а ты отводишь губы
и ресницы – две стаи диких уток,
что всё дальше
летят, легко сливаясь с горизонтом.

9

В Люксембургском саду я возлюбленной тень повстречал –
не своей, а чужой, и её колыхались ресницы,
отгоняя тоску, прогоняя навечно печаль,
закрывая глаза, где огонь ничего не боится.
Этой тенью прекрасной, возникшей под фонарём,
был я заворожён, потому мне деревья листвою
напевали про сон, где мы долго бродили вдвоём –
всё кружились по саду, сведённые вместе тропою.
Та тропа – как судьба, почему же шептала с тоской
тень возлюбленной голосом ветра, где много печали:
– Забери меня, слышишь, от злобного ветра укрой,
своё сердце открой, хоть тебя я увижу едва ли.
Тень лицо закрывала, и плакала долго навзрыд,
вспоминая мужчин имена, чьи крамольные руки
проиграли на ней марш любви и сонату обид,
и пропали в саду, где рояля высокие звуки.

10

Твоя любовь достойна Сены,
она не ведает измены
и моей жизни перемены
просты, как реплики шута,
как в театре пламенные речи.
Тебе в Париже не перечу,
так дай скорей свои уста.
Пусть пропадают все печали,
недаром Пруста мы читали,
звучал Кокто из твоих уст.
На небе звёзды замолчали,
я потерять Париж боюсь.