Ирина СОЛЯНАЯ. Сказ про тёщеньку зломудру. Из сборника «Поморские сказы»

До чего ж у меня тёща зловредная, словами не передать! По виду и не скажешь: чёрное платье вдовицы, на голове платок беленький. Голос тихий и ласковый. Но так и вижу, что она в мою сторону думает: «Примак бестолковый». Зыркнет и ухмыляется. Я сразу проверяю — может, в портках прореха у меня или другая какая потеря. Сказал я своей жене как отрубил: «Чтоб и духу твоей мамани в нашей избе не было!» А детям моим — хоть хворостиной их учи, хоть козулями сахарными угощай — бесполезно говорить. Балуны! К бабке за шанежками ходят и жалуются: «Тятя то, тятя сё. Забор покосился, с дымника труха валится, хлеба нетути». И опять жена на свой кулак мои кудри навертает. А ещё кот у тёщи есть — чистый поганец. Зовут Тимофеем Матвеичем, как нашего старосту, только у старосты есть фамилия, а котам фамилиё не полагается. Есть у меня мысля давняя, остатняя, что энтот кот неспроста к нам зачастил. Придёт, понюхает, хвостом покрутит и к тёщеньке ворочается. И тоже всё докладает, что и как. В общем, в глазах семьи и обчества стал я растяпа и недоуздок. Нету мочи терпеть издевательства от бабского полу.

Решил я навести для началу порядок в своих отношениях с тёщей и её котом. Надел я кафтан почище, портки без заплат и двинулся без лишнего смущенья на другой конец села. Надо мимо старосты пройти, потом по мостку и по берегу ручья. Иду и нутром чую, что будет неприятный разговор. Староста уж стоит у калитки, бороду оглаживает. Тройка на нём чесучовая, зятя купецкий подарок. Ну, думаю, мне б такой пинжак, плевал бы я на тёщины ухмылки.

— Эй, Парамон Михалыйч, пошто в среду коз пасть не стал? Твоя череда.

— А чего я буду коз пасть, коли это не мужицкое дело. Мало ли дитятей по деревне бегает?

— Да к мужицкому делу ты не больно трудли́вый, — усмехается староста. Тоже поганец, не хуже кота. И имя-отчество у них однотипные не случайно.

Не стал я со старостой время тратить. Пошёл через мосток. Там ввакушки квакают — залюбуешься, как они свои песни весенние выводят. Я когда за милушкой своей волочился, тоже песни под гармошку пел… Только после свадьбы она гармошку отобрала да запрятала. А ежели у человека песню отобрать, то какая жизнь настанет? Работа тяжкая да щи постные. Постоял я полчасика, расчувствовался: «Жонка мужа извела. Под свой норов подвела!» Пошёл дальше по берегу. Между берёзок и сосёнок молодухи бельё полощут. Хохочут, подмигивают. — Парамон Михалыч, —говорит Меланья,—отчего не в море? Жену стережёшь? — А может, у него сети худые? — Фроська подхватывает. — Сеть худая — не беда, коли крепкая ел… — ветер унёс похабную частушку Меланьи.

— Знаешь, Меланья, отчего тебя замуж не берут? Язык у тебя — чисто язва, — ответил я с достоинством и двинулся мимо. А настроение уже того не этого. К избе тёщиной подошёл, совсем расквасился. Постучал, на крыльце лаптями пошоркал и вошёл в горницу. Смотрю: тёщинька моя зломудрая прядёт у окошка. Навстречу поднялась, поклонилась.

— Проходи, дорогой Парамоша, откушай чаю с шанежками.

— А кот твой, маманя, где? — спрашиваю.

— А кто ж его знает? Может, на печке, а может, и на крылечке.

Ну, сел я за стол, чинно съел десяток шанежек. Чаю нахлебался — аж три полотенца извёл, пот вытираючи. Чувствую, что настало время для сурьёзного разговору.

— Маманя, — говорю, — вы почто в жизнь мою семейную мешаетесь? Вы зачем беззаконие наводите? Из-за ваших советов моя жена завсегда смурная, а в деревне болтают лишнее. Коль у вас язык длинный — в карман передника его пихайте. А чтоб в дом ко мне — ни ногой. А ежели по внукам скучаете — можете гостинец передать.

Встал из-за стола важный — дело сделано. А тёща смотрит так смирнёхонько.

— Шанежек я, дорогой Парамоша, внукам завсегда передам. А кто им песенку споёт, сказочку расскажет?

— А вы в мешок кидайте шанежки да сказки свои, авось снесу.

Эк я над тёщей подшутил! Пусть не думает, что лыком шит, соплями штопан! Тёща кивнула и пошла в сени. Я в горнице остался. Вправду сказать, мне у тёщи нравилось. На занавесках цветочки разные вышиты, на стенах картинки про русско-турецкую войну. На койке подушки, как пельмени — белые и плотные, так бы за угол и укусил. Дух в доме завсегда приятственный: то от опары, то от хлеба. От шанежек, мёда, иной раз и ухи с головизной. А что мышами не пахнет — это я на Тимофея Матвеича списываю. Хотя и этим поганцем тоже не пахнет.

Вышла моя тёщинька с мешком.

— Извини, — говорит, — что задержала тебя, дорогой зятёк Парамоша. Уж больно долго сказки четверым внучкам сказывать и песни петь.

— А с чем гостинец?

—Да про волчка-сербочка, про медведя на льдине и про северное сияние.

— Эка баба! — рассердился я. — Шанежки с какой начинкой?

— С голубикой и брусникой. – А у самой лицо такое хитрое, прямо что-то она задумала. А что — не пойму.

Я мешок поднял — не сказать, чтоб дюже тяжёлый. Про кота внезапно вспомнил и говорю суровым голосом.

— Вы, маманя, коту накажите, чтобы к нам в избу не ходил. Мне от вас шпиёнов не надо.

— Ды как же я, Парамоша, коту прикажу? Он у меня животина безответственная. Где хочет, там и ходит, дозволения не спрашивает.

— Без хвоста останется — поумнеет, — буркнул я и домой двинулся.

Дошёл до берега речки. Уже ни Меланьи, ни Фроськи не было. Грустно стало. Хоть и насмешницы, но бабы молодые, румяные. Смотреть приятно, и по телу истома разливается. Вытащил я от грусти шанежку из мешка и съел. С голубикой. Перешёл через мосток. Ввакушки как пели, так и поют. Чего им сделается? Неженатые ведь. А потому тёщи зловредной у них нету и не предвидится. Снова вытащил шанежку из мешка и съел от печали. С брусникой. Дошёл до дома старосты. Тимофей Матвеич с сыновьями на телегу тюки какие-то грузит. Принюхался — рыба сушёная. У нас-то не с полюшка, а с морюшка.

— Это ж сколько вы рыбки наловили, чтобы тюками её на ярманку возить?

—А ты сети почини да лодку — и узнаешь, — отвечает мне Тимофей Матвеич, а сам в бороду смеётся. Вытащил я от досады шанежку из мешка и съел. Снова с голубикой попалась. Домой пришёл. Подбежали сынки-дочки: «Тятя, тятя!» За гостинцами тянутся. Я мешок раскрыл, а там пусто. Где шанежки? А сказки-песенки? Мне моя маманя говаривала, что побасёнки да прибаутки очень непоседливые. Только зазеваешься — они сразу шасть во все стороны. Не поймаешь. А уж сказки и вовсе норовят на чердак шмыгнуть или в подпол, в печку да за прялку. Поискал я по избе — не нашёл. Призадумался. А что, если я их по дороге растерял, пока мешок раскрывал? Как ни крути — опять во всём тёща виноватая. Нечего было сказки вместе с шанежками в мешок совать. Где это видано: вали кулём, там разберём?

— Так, детушки мои, — говорю я сынкам-дочкам без долгого размышления, — ступайте сами за гостинцами к бабушке на край деревни. И накажите ей, чтобы в другой раз она по-хозяйски всё в один мешок не запихивала. Это не порядок. Ещё бы кота туда сунула, зловредная! А растяпой меня называть нечегоДо чего ж у меня тёща зловредная, словами не передать! По виду и не скажешь: чёрное платье вдовицы, на голове платок беленький. Голос тихий и ласковый. Но так и вижу, что она в мою сторону думает: «Примак бестолковый». Зыркнет и ухмыляется. Я сразу проверяю — может, в портках прореха у меня или другая какая потеря. Сказал я своей жене как отрубил: «Чтоб и духу твоей мамани в нашей избе не было!» А детям моим — хоть хворостиной их учи, хоть козулями сахарными угощай — бесполезно говорить. Балуны! К бабке за шанежками ходят и жалуются: «Тятя то, тятя сё. Забор покосился, с дымника труха валится, хлеба нетути». И опять жена на свой кулак мои кудри навертает. А ещё кот у тёщи есть — чистый поганец. Зовут Тимофеем Матвеичем, как нашего старосту, только у старосты есть фамилия, а котам фамилиё не полагается. Есть у меня мысля давняя, остатняя, что энтот кот неспроста к нам зачастил. Придёт, понюхает, хвостом покрутит и к тёщеньке ворочается. И тоже всё докладает, что и как. В общем, в глазах семьи и обчества стал я растяпа и недоуздок. Нету мочи терпеть издевательства от бабского полу.

Решил я навести для началу порядок в своих отношениях с тёщей и её котом. Надел я кафтан почище, портки без заплат и двинулся без лишнего смущенья на другой конец села. Надо мимо старосты пройти, потом по мостку и по берегу ручья. Иду и нутром чую, что будет неприятный разговор. Староста уж стоит у калитки, бороду оглаживает. Тройка на нём чесучовая, зятя купецкий подарок. Ну, думаю, мне б такой пинжак, плевал бы я на тёщины ухмылки.

— Эй, Парамон Михалыйч, пошто в среду коз пасть не стал? Твоя череда.

— А чего я буду коз пасть, коли это не мужицкое дело. Мало ли дитятей по деревне бегает?

— Да к мужицкому делу ты не больно трудли́вый, — усмехается староста. Тоже поганец, не хуже кота. И имя-отчество у них однотипные не случайно.

Не стал я со старостой время тратить. Пошёл через мосток. Там ввакушки квакают — залюбуешься, как они свои песни весенние выводят. Я когда за милушкой своей волочился, тоже песни под гармошку пел… Только после свадьбы она гармошку отобрала да запрятала. А ежели у человека песню отобрать, то какая жизнь настанет? Работа тяжкая да щи постные. Постоял я полчасика, расчувствовался: «Жонка мужа извела. Под свой норов подвела!» Пошёл дальше по берегу. Между берёзок и сосёнок молодухи бельё полощут. Хохочут, подмигивают. — Парамон Михалыч, —говорит Меланья,—отчего не в море? Жену стережёшь? — А может, у него сети худые? — Фроська подхватывает. — Сеть худая — не беда, коли крепкая ел… — ветер унёс похабную частушку Меланьи.

— Знаешь, Меланья, отчего тебя замуж не берут? Язык у тебя — чисто язва, — ответил я с достоинством и двинулся мимо. А настроение уже того не этого. К избе тёщиной подошёл, совсем расквасился. Постучал, на крыльце лаптями пошоркал и вошёл в горницу. Смотрю: тёщинька моя зломудрая прядёт у окошка. Навстречу поднялась, поклонилась.

— Проходи, дорогой Парамоша, откушай чаю с шанежками.

— А кот твой, маманя, где? — спрашиваю.

— А кто ж его знает? Может, на печке, а может, и на крылечке.

Ну, сел я за стол, чинно съел десяток шанежек. Чаю нахлебался — аж три полотенца извёл, пот вытираючи. Чувствую, что настало время для сурьёзного разговору.

— Маманя, — говорю, — вы почто в жизнь мою семейную мешаетесь? Вы зачем беззаконие наводите? Из-за ваших советов моя жена завсегда смурная, а в деревне болтают лишнее. Коль у вас язык длинный — в карман передника его пихайте. А чтоб в дом ко мне — ни ногой. А ежели по внукам скучаете — можете гостинец передать.

Встал из-за стола важный — дело сделано. А тёща смотрит так смирнёхонько.

— Шанежек я, дорогой Парамоша, внукам завсегда передам. А кто им песенку споёт, сказочку расскажет?

— А вы в мешок кидайте шанежки да сказки свои, авось снесу.

Эк я над тёщей подшутил! Пусть не думает, что лыком шит, соплями штопан! Тёща кивнула и пошла в сени. Я в горнице остался. Вправду сказать, мне у тёщи нравилось. На занавесках цветочки разные вышиты, на стенах картинки про русско-турецкую войну. На койке подушки, как пельмени — белые и плотные, так бы за угол и укусил. Дух в доме завсегда приятственный: то от опары, то от хлеба. От шанежек, мёда, иной раз и ухи с головизной. А что мышами не пахнет — это я на Тимофея Матвеича списываю. Хотя и этим поганцем тоже не пахнет.

Вышла моя тёщинька с мешком.

— Извини, — говорит, — что задержала тебя, дорогой зятёк Парамоша. Уж больно долго сказки четверым внучкам сказывать и песни петь.

— А с чем гостинец?

—Да про волчка-сербочка, про медведя на льдине и про северное сияние.

— Эка баба! — рассердился я. — Шанежки с какой начинкой?

— С голубикой и брусникой. – А у самой лицо такое хитрое, прямо что-то она задумала. А что — не пойму.

Я мешок поднял — не сказать, чтоб дюже тяжёлый. Про кота внезапно вспомнил и говорю суровым голосом.

— Вы, маманя, коту накажите, чтобы к нам в избу не ходил. Мне от вас шпиёнов не надо.

— Ды как же я, Парамоша, коту прикажу? Он у меня животина безответственная. Где хочет, там и ходит, дозволения не спрашивает.

— Без хвоста останется — поумнеет, — буркнул я и домой двинулся.

Дошёл до берега речки. Уже ни Меланьи, ни Фроськи не было. Грустно стало. Хоть и насмешницы, но бабы молодые, румяные. Смотреть приятно, и по телу истома разливается. Вытащил я от грусти шанежку из мешка и съел. С голубикой. Перешёл через мосток. Ввакушки как пели, так и поют. Чего им сделается? Неженатые ведь. А потому тёщи зловредной у них нету и не предвидится. Снова вытащил шанежку из мешка и съел от печали. С брусникой. Дошёл до дома старосты. Тимофей Матвеич с сыновьями на телегу тюки какие-то грузит. Принюхался — рыба сушёная. У нас-то не с полюшка, а с морюшка.

— Это ж сколько вы рыбки наловили, чтобы тюками её на ярманку возить?

—А ты сети почини да лодку — и узнаешь, — отвечает мне Тимофей Матвеич, а сам в бороду смеётся. Вытащил я от досады шанежку из мешка и съел. Снова с голубикой попалась. Домой пришёл. Подбежали сынки-дочки: «Тятя, тятя!» За гостинцами тянутся. Я мешок раскрыл, а там пусто. Где шанежки? А сказки-песенки? Мне моя маманя говаривала, что побасёнки да прибаутки очень непоседливые. Только зазеваешься — они сразу шасть во все стороны. Не поймаешь. А уж сказки и вовсе норовят на чердак шмыгнуть или в подпол, в печку да за прялку. Поискал я по избе — не нашёл. Призадумался. А что, если я их по дороге растерял, пока мешок раскрывал? Как ни крути — опять во всём тёща виноватая. Нечего было сказки вместе с шанежками в мешок совать. Где это видано: вали кулём, там разберём?

— Так, детушки мои, — говорю я сынкам-дочкам без долгого размышления, — ступайте сами за гостинцами к бабушке на край деревни. И накажите ей, чтобы в другой раз она по-хозяйски всё в один мешок не запихивала. Это не порядок. Ещё бы кота туда сунула, зловредная! А растяпой меня называть нечего