Рада ПОЛИЩУК. Несбывшаяся любовь безногого Элиягу. Рассказ

Безногий Элиягу, сын адвоката Мотла Шаевича, который своей несвоевременной кончиной подвел и разозлил однажды мою зловредную бабушку Дору, тоже был адвокатом и после войны какое-то время еще жил в Одессе. Но о нем почти и не вспоминали. К Мотлу Шаевичу весь город записывался на прием, только на его защиту уповали  и воры в законе, и убийцы, и спекулянты, и злоумышленники, и без вины обвиненные: все. А Элиягу, для всех всегда раньше Элька, никогда иначе, пока был жив отец, пропадал в его тени, тих, неприметен был, а после войны еще и безног. Жалели, конечно, парня, но если и просили о чем, то помоги, мол, к отцу попасть, мол, очень нужно, жизнь на волоске висит. А что он сам адвокат – не вспоминали. Ясное дело, Мотл Шаевич – шишка, а он, Элиягу – никто. Страдал парень, но виду ни перед кем не показывал.

Когда отец умер, Элиягу пропал совсем. Не сразу и хватились, что нет его в городе, а узнав, что навсегда переселился на Святую Землю, пожимали плечами, удивлялись, возмущались, одобряли, помалкивали – кто как реагировал. Тогда еще вся Одесса не сидела на чемоданах, Элиягу оказался одним из первых. Отъезд в Израиль навсегда – это было событие выдающееся, из ряда вон. Не на Привоз сходить в базарный день. Слухом земля полнится, и судачила вся Одесса про Элиягу  безногого.  Так неожиданно вышло, что и он стал знаменитостью.

Правда, ненадолго. Отъезды участились, тронулась с места Одесса. Многие решали для себя мучительный вопрос: ехать? не ехать? Плакали безутешно, как на похоронах, прощаясь на перроне, на причале, и махали, махали вслед отплывающему теплоходу, а с теплохода – тающей в густой пелене слез и зыбком морском тумане Одессе. Не до Элиягу стало: уехал и уехал.

Почему так поступил – никому объяснять не стал, даже троюродной по матери сестре Лизе, которая его и вытащила в приморский портовый город Ашдод. Звала, писала, красоты Земли  Обетованной расписывала. Кто знает, может, бедная Лиза и рассчитывала на лакомый кусочек от большого пирога мишпухи  Шаевичей. Лама ло? – как говорят на исторической родине на древнем языке иудейском. В самом деле – почему нет?

Но надо отдать должное Лизе: не получив в конце концов от одесских усопших Шаевичей ничего, буквально ни-че-го-шеньки, кроме безногого Янкеля, она тем не менее не озлобилась, не изводила его упреками, не гнала назад в Одессу за оставленным без присмотра богатством. Вообще словом не коснулась этой щекотливой проблемы. Воистину святая женщина на Святой Земле. Повезло одинокому безногому Янкелю, повезло. Не сказать что жили они душа в душу, но жили вдвоем: бедная Лиза, до шестидесяти лет безмужняя и бездетная, день за днем проживающая свое одиночество, смириться с которым труднее всего на свете, и Янкель, давно уже принявший как неизбежное – помирать ему бобылем, рано или поздно, без вариантов.

А пока сидит  на берегу Средиземного моря, под палящим солнцем, отпивает маленькими глотками прямо из бутылки водку «Столичную», ничуть не пьянеет и, напряженно вглядываясь в морскую даль, поет красивым низким голосом рвущие душу любимые одесские песни. Громко поет, вызывающе, и бегло осмотревшись по сторонам, примечает, как многие бывшие земляки утирают слезы кто торопливо, стыдясь своей сентиментальности, кто долго сморкается и прячет в платок лицо и покрасневшие, припухшие глаза. Этим не стыдно, этим больно.

А Янкель ежедневно сыпет им соль на рану – чтобы не заживала.

Плещут о берег волны Средиземного моря, а он тянет: «…самое синее в мире Черное море мое, Черное море мое…». За спиной изнывает от жары израильский город Ашдод, а он поет о родной Одессе, защищая которую от немцев, двадцатилетним мальчишкой потерял обе ноги да так, что и протезы крепить было не к чему.

Отец, правда, узнав, что в Москве, в Лефортове живет немец, который за большие деньги  на заказ хорошие инвалидные коляски делает, силой заставил Элиягу согласиться. Наотрез отказывался: у немца, орал, не буду, лучше на деревянной повозке всю жизнь шкандыбать или на брюхе ползать. Элиягу орал и страшно матерился, по-солдатски, тихий интеллигентный мальчик из добропорядочной еврейской семьи. Уговорил все же отец, долго про обрусевшего, ни в чем не повинного лефортовского немца растолковывал, успокаивал, водкой поил и тоже ругался матом: Элиягу онемел от неожиданности – впервые в жизни от отца такое услышал.

Съездили в Москву, заказали коляску. Отличная была коляска. Одна на всю Одессу, на всех безногих инвалидов.

«Есть город, который я вижу во сне, о, если б вы знали как дорог…» –  поет  Элиягу об Одессе, сидя в своей коляске спиной к Ашдоду.

В другой коляске. У него теперь все другое. И протезы здесь, в Израиле ему, старому еврею, участнику обороны города-героя Одессы изготовили такие, что в них не то что ходить, наверное, и бегать можно было научиться. Только не стал Элиягу  носить протезы, не смог пересилить себя. К тому времени тридцать лет и три года не было у него ног, ни своих, ни искусственных, никаких. Он забыл ощущение ходьбы и не захотел вспоминать. И автомобиль с ручным управлением не захотел, не привык к такой роскоши.

Совсем другое дело новая коляска – она вернула ему все: полную свободу, независимость, скорость, он был лихачом, как в детстве на самокате, позже – на велосипеде, никакого страха. Иногда так разгонялся – казалось, вот-вот взлетит, оторвется, наконец, от земли, от своей чудесной коляски и унесется за облака, в прозрачную бездонную синь. «Ах, Одесса, жемчужина у моря…» Там его жемчужина – предвоенный прекрасный город, там Идочка, голубоглазая принцесса, несбывшаяся любовь. Все, что было когда-то жизнью, все – там, за облаками. Даже, иногда кажется, его ноги бродят-мечутся, ищут чего-то, бесхозные, ничьи, как и он здесь – ничей. Да простит его Бог и бедная Лиза. Не с ней он, нет, не с ней.

Единственная женщина в его жизни – голубоглазая, золотоволосая Идочка, Золушка при старой злюке Доре, которой его отец долгие годы после смерти матери оказывал церемонные и бесполезные знаки внимания. Сам Элиягу любил Идочку тайно, не проявляя, как ему казалось, никаких внешних признаков влюбленности. И хоть сердце трепетало от смущения, смятения и страха, он наперекор себе дерзил ей, насмешничал. Все иное было бы бесполезно – решительно подсказало ему не мальчишеское чутье, а твердый взрослый голос, прорвавшийся из не наступившего еще завтра, из не обретенного еще опыта неслучившихся потерь, несбывшихся надежд.

Все правильно, говорил себе Элиягу, думая о том, что его Идочка выйдет замуж за Бориса, несмотря на козни старой Доры. Все правильно, твердил он, едва сдерживая слезы. Я – кто? Пацан, шкет, на семь лет младше ее, рыжий, веснушчатый, вечно лохматый. Борис, ее жених – мужчина, красавец, во флоте служит, в институте учится, инженером будет. А я, кем бы ни стал, навсегда останусь сыном Мотла Шаевича, думал Элиягу, как в воду глядел.

Он шел за Баськой, которая вынесла из дома большой пакет с мусором, но быстро пройдя мимо помойных баков, юркнула через подворотню на улицу. Элиягу шел за ней, не в силах повернуть назад, неотступно, крадучись, как заправский агент сыскной полиции, и предчувствие близкого рокового события трепетало в горле

Возле центрального загса, неподалеку от Оперного, Баську ждали трое – Идочка, Борис и Бэллка, закадычная Идочкина подружка. Зашли в подъезд за углом, и когда снова подошли к загсу, он окончательно понял: они женятся. Тайком от злюки Доры, которая ни в грош не ставит его знаменитого отца, целующего ее усыпанные веснушками пальцы, едва прикасаясь к ним губами. Они оба в этом семействе оказались не в масть, да о нем, о Янкеле, что говорить, если сам Мотл Шаевич для старой Доры оказался не козырной картой.

Даже сегодня, спустя почти полвека, помнит Элиягу тот летний вечер сорок первого года до мельчайших деталей. И после жизни тоже будет помнить. А что еще такое же значительное произошло с ним за семьдесят лет? Только  потери – люди, ноги, родной город. Одно лишь обретение – бедная Лиза, родственница – не родственница, сожительница – не сожительница. С ним ничего этого не было бы у нее, встреться они не сейчас, а годами, десятилетиями раньше, – всё последствия того единственного ранения в первом же бою. Господи, всесильный, благослови, спаси и сохрани бедную Лизу. Только никто она ему, ничего тут не попишешь.

Вот Идочка – другое дело. Вспоминает ее давнишнюю свадьбу с другим, и сердце колотится как бешеное, вот-вот выскочит из груди на прибрежный жаркий песок средиземноморского пляжа.

«Ах, Одесса, жемчужина у моря…».

Кровь прихлынула к лицу – снова вспомнил свой гнусный порыв: скорее добежать до злюки Доры, проходными дворами и через заборы он минут за пять домчится – пусть помешает, пусть разрушит их счастье, пускай он, как и прежде, безнадежно мечтает об Идочке. Нет, не сделал этого Элиягу, совсем наоборот – свидетелем оказался на этой недозволенной свадьбе, официальным, не тайным из-за угла. Сбегал-таки домой – за паспортом и рядом с Идочкой в книге регистрации браков расписался, прикрыл глаза на миг, чтобы представить, что он – жених, а Идочка – невеста. И тут она его поцеловала. Спасибо, сказала,  Элька, миленький, какое счастье, что ты случайно оказался рядом, без тебя пропали бы мы!

Поцеловала в щеку. Элиягу опьянел, будто один бутылку шампанского выпил, на глазах у всех, средь бела дня полез на клумбу прямо на Дерибасовской и нарвал для нее охапку цветов.  У невесты на свадьбе должны быть цветы.

А потом каждую ночь умирал от горя, что Идочка, его принцесса, за другого замуж вышла. Днем твердил – все правильно, все правильно, так и должно быть. А ночью скрипел зубами от горя. Пока ног не лишился, жутко маялся, а когда очнулся после ампутации: первая мысль о ней, об Идочке: какое счастье, что за Бориса вышла. Он и сейчас так думает: какое это счастье, ведь Борис просто погиб и все, нет его, исчез на дне морском. А он, несчастный, безногий инвалид всем навеки обуза.

«Одесса, мой город родной…»

Тайну Идочкиной свадьбы Элиягу хранил свято, его хоть каленым железом жги, не выдал бы никому. А недавно ни с того ни с сего рассказал всю эту историю чужой голубоглазой девушке москвичке. Присела рядом с ним на песок, послушала, как поет, подпела высоким волнующим голосом, не только мелодии знала, но и слова, потом спросила про Одессу, слово за слово – не заметил, как рассказал все, что долгими ночами снилось всю жизнь дома, в Одессе, и сюда с ним переехало. От себя нигде не спрячешься, прошлому все равно, какой твой почтовый адрес, оно своими путями в пространстве перемещается. Понадобишься – в любой норе отыщет.

Так и Элиягу безногого настигло одновременно и прошлое, и настоящее, и будущее: все в одной точке скрестилось, как лучи прожекторов.

– Я знаю дочку вашей Идочки, она в Москве живет. Всю эту историю от нее слышала.

– Бориса дочка? – только и спросил.

– Нет, ее отца зовут Ефим. Хотя после войны в Одессе многие думали, что это дочка Бориса. И его мать их долго доставала, чтобы внучку ей отдали. Но не сходится, по годам не совпадает. Борис в сорок первом погиб, а Викуся родилась через несколько лет.

–  А Идочка, она жива?

Зря спросил, сердце пронзила такая тоска, какой он еще не знал. Допил «Столичную» до дна, не дожидаясь ответа, развернул коляску и покатил прочь, не попрощавшись.

До дома он в тот день не доехал. На крутом спуске отпустил тормоза и врезался в парапет. Умер мгновенно, не мучился, рассказывала всем бедная Лиза: сердце разорвалось.

 

Безногий Элиягу, сын адвоката Мотла Шаевича, который своей несвоевременной кончиной подвел и разозлил однажды мою зловредную бабушку Дору, тоже был адвокатом и после войны какое-то время еще жил в Одессе. Но о нем почти и не вспоминали. К Мотлу Шаевичу весь город записывался на прием, только на его защиту уповали  и воры в законе, и убийцы, и спекулянты, и злоумышленники, и без вины обвиненные: все. А Элиягу, для всех всегда раньше Элька, никогда иначе, пока был жив отец, пропадал в его тени, тих, неприметен был, а после войны еще и безног. Жалели, конечно, парня, но если и просили о чем, то помоги, мол, к отцу попасть, мол, очень нужно, жизнь на волоске висит. А что он сам адвокат – не вспоминали. Ясное дело, Мотл Шаевич – шишка, а он, Элиягу – никто. Страдал парень, но виду ни перед кем не показывал.

Когда отец умер, Элиягу пропал совсем. Не сразу и хватились, что нет его в городе, а узнав, что навсегда переселился на Святую Землю, пожимали плечами, удивлялись, возмущались, одобряли, помалкивали – кто как реагировал. Тогда еще вся Одесса не сидела на чемоданах, Элиягу оказался одним из первых. Отъезд в Израиль навсегда – это было событие выдающееся, из ряда вон. Не на Привоз сходить в базарный день. Слухом земля полнится, и судачила вся Одесса про Элиягу  безногого.  Так неожиданно вышло, что и он стал знаменитостью.

Правда, ненадолго. Отъезды участились, тронулась с места Одесса. Многие решали для себя мучительный вопрос: ехать? не ехать? Плакали безутешно, как на похоронах, прощаясь на перроне, на причале, и махали, махали вслед отплывающему теплоходу, а с теплохода – тающей в густой пелене слез и зыбком морском тумане Одессе. Не до Элиягу стало: уехал и уехал.

Почему так поступил – никому объяснять не стал, даже троюродной по матери сестре Лизе, которая его и вытащила в приморский портовый город Ашдод. Звала, писала, красоты Земли  Обетованной расписывала. Кто знает, может, бедная Лиза и рассчитывала на лакомый кусочек от большого пирога мишпухи  Шаевичей. Лама ло? – как говорят на исторической родине на древнем языке иудейском. В самом деле – почему нет?

Но надо отдать должное Лизе: не получив в конце концов от одесских усопших Шаевичей ничего, буквально ни-че-го-шеньки, кроме безногого Янкеля, она тем не менее не озлобилась, не изводила его упреками, не гнала назад в Одессу за оставленным без присмотра богатством. Вообще словом не коснулась этой щекотливой проблемы. Воистину святая женщина на Святой Земле. Повезло одинокому безногому Янкелю, повезло. Не сказать что жили они душа в душу, но жили вдвоем: бедная Лиза, до шестидесяти лет безмужняя и бездетная, день за днем проживающая свое одиночество, смириться с которым труднее всего на свете, и Янкель, давно уже принявший как неизбежное – помирать ему бобылем, рано или поздно, без вариантов.

А пока сидит  на берегу Средиземного моря, под палящим солнцем, отпивает маленькими глотками прямо из бутылки водку «Столичную», ничуть не пьянеет и, напряженно вглядываясь в морскую даль, поет красивым низким голосом рвущие душу любимые одесские песни. Громко поет, вызывающе, и бегло осмотревшись по сторонам, примечает, как многие бывшие земляки утирают слезы кто торопливо, стыдясь своей сентиментальности, кто долго сморкается и прячет в платок лицо и покрасневшие, припухшие глаза. Этим не стыдно, этим больно.

А Янкель ежедневно сыпет им соль на рану – чтобы не заживала.

Плещут о берег волны Средиземного моря, а он тянет: «…самое синее в мире Черное море мое, Черное море мое…». За спиной изнывает от жары израильский город Ашдод, а он поет о родной Одессе, защищая которую от немцев, двадцатилетним мальчишкой потерял обе ноги да так, что и протезы крепить было не к чему.

Отец, правда, узнав, что в Москве, в Лефортове живет немец, который за большие деньги  на заказ хорошие инвалидные коляски делает, силой заставил Элиягу согласиться. Наотрез отказывался: у немца, орал, не буду, лучше на деревянной повозке всю жизнь шкандыбать или на брюхе ползать. Элиягу орал и страшно матерился, по-солдатски, тихий интеллигентный мальчик из добропорядочной еврейской семьи. Уговорил все же отец, долго про обрусевшего, ни в чем не повинного лефортовского немца растолковывал, успокаивал, водкой поил и тоже ругался матом: Элиягу онемел от неожиданности – впервые в жизни от отца такое услышал.

Съездили в Москву, заказали коляску. Отличная была коляска. Одна на всю Одессу, на всех безногих инвалидов.

«Есть город, который я вижу во сне, о, если б вы знали как дорог…» –  поет  Элиягу об Одессе, сидя в своей коляске спиной к Ашдоду.

В другой коляске. У него теперь все другое. И протезы здесь, в Израиле ему, старому еврею, участнику обороны города-героя Одессы изготовили такие, что в них не то что ходить, наверное, и бегать можно было научиться. Только не стал Элиягу  носить протезы, не смог пересилить себя. К тому времени тридцать лет и три года не было у него ног, ни своих, ни искусственных, никаких. Он забыл ощущение ходьбы и не захотел вспоминать. И автомобиль с ручным управлением не захотел, не привык к такой роскоши.

Совсем другое дело новая коляска – она вернула ему все: полную свободу, независимость, скорость, он был лихачом, как в детстве на самокате, позже – на велосипеде, никакого страха. Иногда так разгонялся – казалось, вот-вот взлетит, оторвется, наконец, от земли, от своей чудесной коляски и унесется за облака, в прозрачную бездонную синь. «Ах, Одесса, жемчужина у моря…» Там его жемчужина – предвоенный прекрасный город, там Идочка, голубоглазая принцесса, несбывшаяся любовь. Все, что было когда-то жизнью, все – там, за облаками. Даже, иногда кажется, его ноги бродят-мечутся, ищут чего-то, бесхозные, ничьи, как и он здесь – ничей. Да простит его Бог и бедная Лиза. Не с ней он, нет, не с ней.

Единственная женщина в его жизни – голубоглазая, золотоволосая Идочка, Золушка при старой злюке Доре, которой его отец долгие годы после смерти матери оказывал церемонные и бесполезные знаки внимания. Сам Элиягу любил Идочку тайно, не проявляя, как ему казалось, никаких внешних признаков влюбленности. И хоть сердце трепетало от смущения, смятения и страха, он наперекор себе дерзил ей, насмешничал. Все иное было бы бесполезно – решительно подсказало ему не мальчишеское чутье, а твердый взрослый голос, прорвавшийся из не наступившего еще завтра, из не обретенного еще опыта неслучившихся потерь, несбывшихся надежд.

Все правильно, говорил себе Элиягу, думая о том, что его Идочка выйдет замуж за Бориса, несмотря на козни старой Доры. Все правильно, твердил он, едва сдерживая слезы. Я – кто? Пацан, шкет, на семь лет младше ее, рыжий, веснушчатый, вечно лохматый. Борис, ее жених – мужчина, красавец, во флоте служит, в институте учится, инженером будет. А я, кем бы ни стал, навсегда останусь сыном Мотла Шаевича, думал Элиягу, как в воду глядел.

Он шел за Баськой, которая вынесла из дома большой пакет с мусором, но быстро пройдя мимо помойных баков, юркнула через подворотню на улицу. Элиягу шел за ней, не в силах повернуть назад, неотступно, крадучись, как заправский агент сыскной полиции, и предчувствие близкого рокового события трепетало в горле

Возле центрального загса, неподалеку от Оперного, Баську ждали трое – Идочка, Борис и Бэллка, закадычная Идочкина подружка. Зашли в подъезд за углом, и когда снова подошли к загсу, он окончательно понял: они женятся. Тайком от злюки Доры, которая ни в грош не ставит его знаменитого отца, целующего ее усыпанные веснушками пальцы, едва прикасаясь к ним губами. Они оба в этом семействе оказались не в масть, да о нем, о Янкеле, что говорить, если сам Мотл Шаевич для старой Доры оказался не козырной картой.

Даже сегодня, спустя почти полвека, помнит Элиягу тот летний вечер сорок первого года до мельчайших деталей. И после жизни тоже будет помнить. А что еще такое же значительное произошло с ним за семьдесят лет? Только  потери – люди, ноги, родной город. Одно лишь обретение – бедная Лиза, родственница – не родственница, сожительница – не сожительница. С ним ничего этого не было бы у нее, встреться они не сейчас, а годами, десятилетиями раньше, – всё последствия того единственного ранения в первом же бою. Господи, всесильный, благослови, спаси и сохрани бедную Лизу. Только никто она ему, ничего тут не попишешь.

Вот Идочка – другое дело. Вспоминает ее давнишнюю свадьбу с другим, и сердце колотится как бешеное, вот-вот выскочит из груди на прибрежный жаркий песок средиземноморского пляжа.

«Ах, Одесса, жемчужина у моря…».

Кровь прихлынула к лицу – снова вспомнил свой гнусный порыв: скорее добежать до злюки Доры, проходными дворами и через заборы он минут за пять домчится – пусть помешает, пусть разрушит их счастье, пускай он, как и прежде, безнадежно мечтает об Идочке. Нет, не сделал этого Элиягу, совсем наоборот – свидетелем оказался на этой недозволенной свадьбе, официальным, не тайным из-за угла. Сбегал-таки домой – за паспортом и рядом с Идочкой в книге регистрации браков расписался, прикрыл глаза на миг, чтобы представить, что он – жених, а Идочка – невеста. И тут она его поцеловала. Спасибо, сказала,  Элька, миленький, какое счастье, что ты случайно оказался рядом, без тебя пропали бы мы!

Поцеловала в щеку. Элиягу опьянел, будто один бутылку шампанского выпил, на глазах у всех, средь бела дня полез на клумбу прямо на Дерибасовской и нарвал для нее охапку цветов.  У невесты на свадьбе должны быть цветы.

А потом каждую ночь умирал от горя, что Идочка, его принцесса, за другого замуж вышла. Днем твердил – все правильно, все правильно, так и должно быть. А ночью скрипел зубами от горя. Пока ног не лишился, жутко маялся, а когда очнулся после ампутации: первая мысль о ней, об Идочке: какое счастье, что за Бориса вышла. Он и сейчас так думает: какое это счастье, ведь Борис просто погиб и все, нет его, исчез на дне морском. А он, несчастный, безногий инвалид всем навеки обуза.

«Одесса, мой город родной…»

Тайну Идочкиной свадьбы Элиягу хранил свято, его хоть каленым железом жги, не выдал бы никому. А недавно ни с того ни с сего рассказал всю эту историю чужой голубоглазой девушке москвичке. Присела рядом с ним на песок, послушала, как поет, подпела высоким волнующим голосом, не только мелодии знала, но и слова, потом спросила про Одессу, слово за слово – не заметил, как рассказал все, что долгими ночами снилось всю жизнь дома, в Одессе, и сюда с ним переехало. От себя нигде не спрячешься, прошлому все равно, какой твой почтовый адрес, оно своими путями в пространстве перемещается. Понадобишься – в любой норе отыщет.

Так и Элиягу безногого настигло одновременно и прошлое, и настоящее, и будущее: все в одной точке скрестилось, как лучи прожекторов.

– Я знаю дочку вашей Идочки, она в Москве живет. Всю эту историю от нее слышала.

– Бориса дочка? – только и спросил.

– Нет, ее отца зовут Ефим. Хотя после войны в Одессе многие думали, что это дочка Бориса. И его мать их долго доставала, чтобы внучку ей отдали. Но не сходится, по годам не совпадает. Борис в сорок первом погиб, а Викуся родилась через несколько лет.

–  А Идочка, она жива?

Зря спросил, сердце пронзила такая тоска, какой он еще не знал. Допил «Столичную» до дна, не дожидаясь ответа, развернул коляску и покатил прочь, не попрощавшись.

До дома он в тот день не доехал. На крутом спуске отпустил тормоза и врезался в парапет. Умер мгновенно, не мучился, рассказывала всем бедная Лиза: сердце разорвалось.