Константин КОМАРОВ. Стихи о русских поэтах

ЛОМОНОСОВ
(1711)

Восхитился открывшейся бездне,
что над нами – хотим не хотим.
Просвещения мирного вестник,
не забыл и про славный Хотин.

Знал о пользе стекла. Пил не воду.
Был за то запираем в подвал.
Воскрылил в раскалëнную оду
беспредельного космоса шквал.

В жарких спорах, не ведавших штиля,
вëл огонь изо всех батарей.
Утвердил три отчëтливых штиля
и в полëт вывел ямб и хорей.

Вдохновенен, пытлив и раскован,
создавая себя наяву,
босиком да с обозом тресковым
покорил-таки курву-Москву.

Школу жизни окончил с отличьем,
голосист и охоч до всего,
складно мысля о Божьем величье
и являясь примером его.

ВЯЗЕМСКИЙ
(1792)

Познавший зов пустыней мрачных
и перемену всех идей,
принципиальный неудачник
и арзамасский Асмодей,

трезвящему предавшись горю,
оберегая огнь в золе,
он душу, устремленну к морю,
стреножил, приковав к земле.

Сроднившись с веком (не с веками),
он зрит из-под тяжёлых век –
на дружеский могильный камень,
на прошлогодний первый снег

и мыслит так, в унынье строгом,
переступивши страха праг,
как мыслит русский перед Богом –
сознаньем чист и духом наг.

И – золотых годов наследник,
слезы не проронивший зря –
молчит поэт не из последних
и декабрист без декабря.

 

ПУШКИН
(1799)

В том, как смеëтся он и плачет,
чернь не признает своего.
И мал, и мерзок он – иначе.
И всё иначе у него.

Клубится в небе царскосельском
словесной магии туман,
и в отзывающемся сердце
даëт ростки зерно ума.

Движеньем в животворной призме,
как светоносный луч, возник
ведомый чутким протеизмом
воздуховидческий язык.

Вот он идëт дорогой цельной,
блестящей, словно невский лëд.
Вот этот опыт драгоценный –
на полке вплавлен в переплëт.

Нырнëшь – выныриваешь бодрый,
счастливый тем, что под рукой –
великой росчерки свободы
и воли трепетный покой.

 

НЕКРАСОВ
(1821)

В мечтах и звуках сердце ныло,
но билось в нищету опять,
и приходилось вновь чернила
сапожной ваксой заменять.

Но вьëтся песня у порога,
как пар измученных коней.
Течëт железная дорога,
и поезд лязгает по ней.

Сырой тот лязг гнездится в ухе,
струится строчек мумиë,
и в самой грязной бытовухе
вдруг проступает бытиë.

Под хвост души шлея подлезла –
стряхнуть все вычуры старья.
А у парадного подъезда
всё те же мужики стоят.

Меж скрипов праведных и ложных
мотает исступлëнный ум.
Трясëт рыдающий трëхсложник.
Идëт-гудëт зелëный шум.

 

БЛОК
(1880)

На пыльных озëрах зеркал
морщины глубокие ломки,
и ветер свистит в Озерках,
плутая в следах незнакомки.

Куда и откуда летел –
расскажет структура снежинок,
плывëт и пылает метель:
то клоун мелькает, то инок.

Да, страшного мира тяжка
твердыня, где, очи рассиня,
готова сожрать, как чушка,
тебя золотая Россия.

Воскресни и снова умри,
слова невесомые стойки,
хоть пухнут земли пузыри
с трактирной узорчатой стойки.

Но видит он, бледен и хмур,
уже неотсюдошним взглядом
двенадцать размытых фигур.
И кто-то тринадцатый рядом.

 

МАЯКОВСКИЙ
(1893)

Скатерть болотная в глади кувшинок
сброшена на пол – отныне и впредь!
Голос, проверенный в винных кувшинах,
правду последнюю смог прореветь.

Надо признаться, что вы не могли бы –
бритвенный сей риторичен вопрос.
Нате, послушайте выдохи глыбы –
глыбы, работающей на износ.

Над пепелищем, где совесть проета,
где в складки жира дух слился нырком,
жаркой кометой несëтся «Про это»
(в обморок падает даже нарком).

Вскиньте же сборщики ржавого софта
в небо глаза от земной ячеи!
Что там желтеет, как жëлтая кофта?
Солнце к поэту идëт на чаи!

Слову и телу такому – стареть ли?
Смерть в никуда – перспектива дрянна ж…
Вот и гудит в сердцевине столетий
русской поэзии вечный дренаж!

 

ИВАНОВ
(1894)

Стихи – убойный яд крысиный,
отравлен ими, одинок,
он видит, как его Россия
вся уплывает из-под ног,

как всë запрело и осело,
как, выпрямляя рукава,
течëт неоновая Сена,
как потускнелая Нева.

Распался атом, подытожив
прозренье, скрытое в нуле,
что нет Царя и Бога тоже –
ни в облаках, ни на земле.

А в сонном пансионном Йере,
в котором он и был таков,
скрипят рассохшиеся двери
от неуëмных сквозняков.

Рукам осточертели трюки,
и местность высветила мгла,
где отражаются друг в друге –
без искаженья – зеркала.

 

БАГРИЦКИЙ
(1895)

Советского пичуги леса
поэкзотичней, чем Цейлон.
Вбирает вечная Одесса
тебя, беспечный птицелов.

Наглядны краски и реальны,
в них звук лежит, как древний бард,
и пляшут пьяные дриады
в зарницах красных, Эдуард.

Но раз уж пройдена проверка
и подступает третья треть,
то умирает пионерка
за то, что можно умереть.

Гремит perasperaadastra
со всех заточенных сторон,
но глушит аспидная астма
густого называнья звон.

И, убедившись в том, что крепко
плоть времени несëт скелет,
распахнута грудная клетка –
в сипящий, хлюпающий свет.

 

ЗАБОЛОЦКИЙ
(1903)

Всë раскругляется по новой,
поскольку нет конца в конце:
идут на службу Ивановы,
целуют девок etc.

Мир блещет, как вода на вилах,
и золотится зренья гриль.
Довольна вечная давильня,
неволен мыслящий ковыль.

И ничего не сыщешь проще,
чем ход реальности резной,
когда берëзовая роща
сквозной белеет новизной.

В щепу истëрт всемирный атом,
безумный волк оголодал,
раскинулись просторным адом –
Караганда и Магадан.

Но речь поëт над смехом медным,
и, гибель от себя гоня,
слова конкретны и предметны,
как тëплое лицо коня.

 

ТАРКОВСКИЙ
(1907)

В природы волшебном кристалле
хранится дыханья тайник,
а что там срифмовывал Сталин
толмачить – удел невелик.

Ведь образ есть, Господом данный,
а в нëм соразмерны Христу –
и таинство первых свиданий,
и дробный судьбы переступ.

И ширится в росте решимость,
и мыслью твердеет скелет,
и дома вобрав нерушимость,
и жимолость, и бересклет.

Стремительней птичьего свиста,
зеркального зренья верней
текучая крови ветвистость,
тягучая цепкость корней.

И рвëтся из чаши коленной
грядущее новой травой.
И для новоселья вселенной
натянут шатëр шаровой.

____________________________________

(см. предисловие Константина ШАКАРЯНА «Читательский опыт поэзии. Два слова к двум подборкам на одну тему»)

ЛОМОНОСОВ
(1711)

Восхитился открывшейся бездне,
что над нами – хотим не хотим.
Просвещения мирного вестник,
не забыл и про славный Хотин.

Знал о пользе стекла. Пил не воду.
Был за то запираем в подвал.
Воскрылил в раскалëнную оду
беспредельного космоса шквал.

В жарких спорах, не ведавших штиля,
вëл огонь изо всех батарей.
Утвердил три отчëтливых штиля
и в полëт вывел ямб и хорей.

Вдохновенен, пытлив и раскован,
создавая себя наяву,
босиком да с обозом тресковым
покорил-таки курву-Москву.

Школу жизни окончил с отличьем,
голосист и охоч до всего,
складно мысля о Божьем величье
и являясь примером его.

ВЯЗЕМСКИЙ
(1792)

Познавший зов пустыней мрачных
и перемену всех идей,
принципиальный неудачник
и арзамасский Асмодей,

трезвящему предавшись горю,
оберегая огнь в золе,
он душу, устремленну к морю,
стреножил, приковав к земле.

Сроднившись с веком (не с веками),
он зрит из-под тяжёлых век –
на дружеский могильный камень,
на прошлогодний первый снег

и мыслит так, в унынье строгом,
переступивши страха праг,
как мыслит русский перед Богом –
сознаньем чист и духом наг.

И – золотых годов наследник,
слезы не проронивший зря –
молчит поэт не из последних
и декабрист без декабря.

 

ПУШКИН
(1799)

В том, как смеëтся он и плачет,
чернь не признает своего.
И мал, и мерзок он – иначе.
И всё иначе у него.

Клубится в небе царскосельском
словесной магии туман,
и в отзывающемся сердце
даëт ростки зерно ума.

Движеньем в животворной призме,
как светоносный луч, возник
ведомый чутким протеизмом
воздуховидческий язык.

Вот он идëт дорогой цельной,
блестящей, словно невский лëд.
Вот этот опыт драгоценный –
на полке вплавлен в переплëт.

Нырнëшь – выныриваешь бодрый,
счастливый тем, что под рукой –
великой росчерки свободы
и воли трепетный покой.

 

НЕКРАСОВ
(1821)

В мечтах и звуках сердце ныло,
но билось в нищету опять,
и приходилось вновь чернила
сапожной ваксой заменять.

Но вьëтся песня у порога,
как пар измученных коней.
Течëт железная дорога,
и поезд лязгает по ней.

Сырой тот лязг гнездится в ухе,
струится строчек мумиë,
и в самой грязной бытовухе
вдруг проступает бытиë.

Под хвост души шлея подлезла –
стряхнуть все вычуры старья.
А у парадного подъезда
всё те же мужики стоят.

Меж скрипов праведных и ложных
мотает исступлëнный ум.
Трясëт рыдающий трëхсложник.
Идëт-гудëт зелëный шум.

 

БЛОК
(1880)

На пыльных озëрах зеркал
морщины глубокие ломки,
и ветер свистит в Озерках,
плутая в следах незнакомки.

Куда и откуда летел –
расскажет структура снежинок,
плывëт и пылает метель:
то клоун мелькает, то инок.

Да, страшного мира тяжка
твердыня, где, очи рассиня,
готова сожрать, как чушка,
тебя золотая Россия.

Воскресни и снова умри,
слова невесомые стойки,
хоть пухнут земли пузыри
с трактирной узорчатой стойки.

Но видит он, бледен и хмур,
уже неотсюдошним взглядом
двенадцать размытых фигур.
И кто-то тринадцатый рядом.

 

МАЯКОВСКИЙ
(1893)

Скатерть болотная в глади кувшинок
сброшена на пол – отныне и впредь!
Голос, проверенный в винных кувшинах,
правду последнюю смог прореветь.

Надо признаться, что вы не могли бы –
бритвенный сей риторичен вопрос.
Нате, послушайте выдохи глыбы –
глыбы, работающей на износ.

Над пепелищем, где совесть проета,
где в складки жира дух слился нырком,
жаркой кометой несëтся «Про это»
(в обморок падает даже нарком).

Вскиньте же сборщики ржавого софта
в небо глаза от земной ячеи!
Что там желтеет, как жëлтая кофта?
Солнце к поэту идëт на чаи!

Слову и телу такому – стареть ли?
Смерть в никуда – перспектива дрянна ж…
Вот и гудит в сердцевине столетий
русской поэзии вечный дренаж!

 

ИВАНОВ
(1894)

Стихи – убойный яд крысиный,
отравлен ими, одинок,
он видит, как его Россия
вся уплывает из-под ног,

как всë запрело и осело,
как, выпрямляя рукава,
течëт неоновая Сена,
как потускнелая Нева.

Распался атом, подытожив
прозренье, скрытое в нуле,
что нет Царя и Бога тоже –
ни в облаках, ни на земле.

А в сонном пансионном Йере,
в котором он и был таков,
скрипят рассохшиеся двери
от неуëмных сквозняков.

Рукам осточертели трюки,
и местность высветила мгла,
где отражаются друг в друге –
без искаженья – зеркала.

 

БАГРИЦКИЙ
(1895)

Советского пичуги леса
поэкзотичней, чем Цейлон.
Вбирает вечная Одесса
тебя, беспечный птицелов.

Наглядны краски и реальны,
в них звук лежит, как древний бард,
и пляшут пьяные дриады
в зарницах красных, Эдуард.

Но раз уж пройдена проверка
и подступает третья треть,
то умирает пионерка
за то, что можно умереть.

Гремит perasperaadastra
со всех заточенных сторон,
но глушит аспидная астма
густого называнья звон.

И, убедившись в том, что крепко
плоть времени несëт скелет,
распахнута грудная клетка –
в сипящий, хлюпающий свет.

 

ЗАБОЛОЦКИЙ
(1903)

Всë раскругляется по новой,
поскольку нет конца в конце:
идут на службу Ивановы,
целуют девок etc.

Мир блещет, как вода на вилах,
и золотится зренья гриль.
Довольна вечная давильня,
неволен мыслящий ковыль.

И ничего не сыщешь проще,
чем ход реальности резной,
когда берëзовая роща
сквозной белеет новизной.

В щепу истëрт всемирный атом,
безумный волк оголодал,
раскинулись просторным адом –
Караганда и Магадан.

Но речь поëт над смехом медным,
и, гибель от себя гоня,
слова конкретны и предметны,
как тëплое лицо коня.

 

ТАРКОВСКИЙ
(1907)

В природы волшебном кристалле
хранится дыханья тайник,
а что там срифмовывал Сталин
толмачить – удел невелик.

Ведь образ есть, Господом данный,
а в нëм соразмерны Христу –
и таинство первых свиданий,
и дробный судьбы переступ.

И ширится в росте решимость,
и мыслью твердеет скелет,
и дома вобрав нерушимость,
и жимолость, и бересклет.

Стремительней птичьего свиста,
зеркального зренья верней
текучая крови ветвистость,
тягучая цепкость корней.

И рвëтся из чаши коленной
грядущее новой травой.
И для новоселья вселенной
натянут шатëр шаровой.

____________________________________

(см. предисловие Константина ШАКАРЯНА «Читательский опыт поэзии. Два слова к двум подборкам на одну тему»)