Александр Мелихов. Осень патриарха. Рассказ       

А в свое время наступила и осень, и Олег увидел с горы меж темными пятнами елей сияющие золотые коридоры, и — щедрой рукой по золоту — удары красным, и хотелось со счастливыми слезами, смеясь и захлебываясь, благодарить кого-то…

Пруды были полны до краев, как блюдца с чаем.

В них отражалась золотая-презолотая осень. Казалось, отражение было даже прекраснее, — закон искусства: красота мира видится ярче, отразившись в душе художника, всегда волнуемой какими-то страстями (кстати, и отражения — необыкновенно отчетливые, отчетливее самих деревьев — по краям были размыты рябью).

Олег неохотно усмехнулся своей высокопарности и всмотрелся в ближайший клен — золотой, подрумяненный багрянцем. Россыпью красных склеротических пятнышек на оранжевом он напоминал апельсин — но была в нем и зелень. Предзакатное солнце просвечивало листья насквозь, и они сияли как светофоры — красным, желтым, зеленым огнем.

И снова боль вошла под ложечку, что вся эта красота скоро снова исчезнет, а он всего-то второй раз за осень смотрит на нее по-настоящему. Кажется, можно было бы и примириться с гибелью этого великолепия, если знать, что ты вобрал его сколько возможно. А то отщипываешь от него самый малюсенький краешек — иначе ведь нашлись бы у тебя когда-нибудь слова для этого, чтобы ты и сам почувствовал: да, вот теперь они достойны того, о чем говорят. Тогда бы ты и близко не подпустил такой пустоты, как «красота» или «великолепие».

И все же давно его душа так не раскрывалась миру.

Он шел вдоль ручья, вытекающего из пруда через железную трубу, перед которой пузырьки заранее вытягивались, чтоб легче проскользнуть. Навстречу шли трое. Начинало темнеть, и он только вблизи разглядел их как следует. Один, необыкновенно худой и темный, непрестанно подергивался и крутил головой, словно вычерчивал носом восьмерку за восьмеркой. Другой шагал, с прометеевской гордостью вскинув к небу лицо, сведенное жуткой усмешкой над собственной надменностью. Он не мог двигать шеей и поэтому страдальчески косил, чтобы видеть дорогу. Он весь был скрученный, словно туго отжатая простыня, и неестественно длинные пальцы были сплетены друг с другом, как в электрическом шнуре. У третьего в рассеянно открытом рту лучами расходились как попало натыканные пугающе редкие зубы. Правая нога у него заканчивалась каким-то ортопедическим копытом и подламывалась в колене внутрь, когда он на нее ступал, и весь он тогда подламывался в ту же сторону.

Невольно напрягшись, Олег разминулся с ними и не без облегчения увидел шедших навстречу кротких старушек в светленьких платочках, похожих на фоне березок на какую-то рекламу для интуристов.

— Простите, этой дорогой можно пройти к станции? — спросил Олег.

Старушки, не глянув в его сторону, прошли мимо, тихие, как тени. Он почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

Показался покорно бредущий старик в длиннейшем черном пальто. Лицо его было белым как известка — промытой старческой белизной.

— Простите, я так выйду к станции? — спросил Олег, стараясь говорить спокойно и очень вежливо.

— Да, да, — покорно закивал старик, — идите прямо, а потом через поле и…

Он закашлялся, пытаясь договорить в каждую паузу между приступами, но не успевал. Но и тут он не сердился, а, покорно моргая, весь багровый, дожидался, пока уймется кашель.

— Я понял, спасибо, — поспешно сказал Олег, и старик, продолжая надрывно бухать, покорно побрел дальше, навстречу своей недалекой смерти. Из кармана его пальто покорно кивала Олегу половинка бублика.

Олега буквально скорчило от жалости. Да как же мы можем, как нам не стыдно жить, когда на свете бывает такое?!

— Но я-то за что должен мучиться?! — вдруг с отчаянием ударил он ногой по подвернувшейся консервной банке.

Вспомнилось, сколько беззаботных минут отравила ему проклятая жалость, а минут этих и самому ему отпущено не бог знает сколько! Со злостью и состраданием — частично уже к себе — он зашагал дальше, растравляя себя тем, что вот теперь он не воспринимает ни меркнущего золота деревьев, ни уже померкшей воды нового пруда.

Он вышел к зданию современной архитектуры с элегантно изогнутым фасадом. Здание было похоже на солидный НИИ — до третьего этажа по фасаду размахнулось мозаичное панно: упрощенно-мужественный профиль, с прометеевской гордостью вскинутый к небу, в которое уносилась стройная ракета. Плакат у входа издали выглядел не менее оптимистично — красным по белому:

 

Психоневрологическому интернату
требуется САНИТАРКА

 

Под САНИТАРКОЙ было приписано плохонькими черными буковками: санитарки. То есть требовалась одна САНИТАРКА и много маленьких санитарок.

Так вот они откуда, эти встречные… Тут Олег оценил и зарешеченные окна, и просматривающуюся сквозь них больничную белизну, и двухметровые перила на балконах, где выветривались полосатые матрацы. И вдруг с новой силой сжалось сердце: у нескольких окон виднелись припавшие к чистенькой белой решетке человеческие лица. На одном балконе, за перилами, надставленными шеренгой кроватных спинок, стояла неподвижная фигура, так ни разу и не шелохнувшаяся, пока он шел вдоль здания. Олег изо всех сил зажмурился и судорожно затряс головой, как будто хватил кипятку.

Но все-таки — неужели ему всю жизнь мучиться от этой бессмысленной жалости? Что это за напасть на него такая!

Привела его в чувство неожиданно выросшая перед ним фигура в пижаме и зимней шапке, целившаяся в него из детского пистолетика.

— Ба-бах! — крикнула фигура, и Олег нервно отпрянул.

Когда он шел обещанным полем, машинально прислушиваясь, не чавкает ли под ногами, уже совсем стемнело — только закат сверкал между черными деревьями, как раскаленные угли в золе. Вдруг ему явственно послышался тяжелый стон. Он прислушался. Стон повторился. Стонали как раз там, куда он направлялся. Подобравшись, он пошел медленнее, стараясь не шуметь. Стоны становились все громче и надрывнее, иногда переходя почти в вопли, сменявшиеся бессильным оханьем.

Стало ясно: кого-то пытают. Ясно чувствовалось: выворачивают руки, и он пронзительно мычит, уткнутый лицом в землю, и вдруг — бац! — пинком в печень, и мычание переходит в хрип.

Сколько бы их там могло быть? Может, просто попробовать их спугнуть? А может, они нарочно подманивают, а подойдешь помочь — и все вместе…

Олег поискал какую-нибудь палку или булыжник — ничего не было, — не шарить же в траве на четвереньках! Он медленно двинулся дальше, пытаясь пронзить взглядом темноту и прислушиваясь, не заходят ли сзади. Нервировал шум ветра в ушах и шорох жухлой травы под ногами.

Стоны слышались совсем рядом, и наконец зачернелось что-то похожее на человека в пальто, стоящего широко расставив ноги. Человек шатаясь сделал несколько шагов, остановился и душераздирающе застонал.

«Пьяный», — с облегчением понял Олег. А вдруг это все-таки приманка?

— Чего надо? Чего орешь? — отрывисто и грубо крикнул он, чтобы показать им, что не на таковского нарвались.

— Помогите! Помогите, если вы человек! — с патетическим надрывом воззвал пьяный.

— Что случилось? — начальственно крикнул Олег, окончательно уверившись, что это пьяный.

— Помогите мне добраться туда, вон, вон туда! — взывал пьяный, с необычной для простого пьяного театральностью указывая рукой за спину Олега, где еще светились окна интерната.

Пьяный оказался благообразным старичком с седыми чаплинскими усиками, которые когда-то назывались гитлеровскими. Он был совершенно трезвым, только чрезвычайно обвалявшимся, но Олег по инерции некоторое время обращался с ним как с пьяным — с начальственной грубоватостью. Однако постепенно Олег перешел к почтительности, а старик к раздражительности — и, как невольно показалось Олегу, тоже несколько театральной.

— О, как я страдаю! — почти рыдал старик. — У меня замерзли руки! О! О! — но когда Олег попытался идти чуть быстрее, волоча его под руку, он завопил: — Я не могу бежать! Ты хочешь загнать меня в могилу?! У меня может случиться инфаркт! Ты понимаешь это, легкомысленный человек?!

Олег поймал себя на том, что из какой-то постыдной брезгливости не хочет предложить старику свои перчатки, и в наказание себе натянул их на ледяные старческие руки, с готовностью подавшиеся навстречу теплу, и вдобавок перемотал ему шарф, шикарно распустившийся по моде двадцатых годов. Сам-то Олег уже успел взмокнуть.

— Кашне его интересует, — саркастически пожал плечами старик, — а то, что у меня брюки уже готовы упасть, — это ему безразлично. Удивительный человек!

Олег снова расстегнул ему пальто, нашарил на вялом волосатом животе ремень, расстегнул его, подтянул с ужаснувших скелетной худобой бедер байковые лыжные штаны с огромными наколенными пузырями, из-за которых человек всегда кажется полуприсевшим, заправил пачку белья и поверх всего прихватил ремнем.

— Слава  тебе  господи — догадался   наконец! — одобрил старик. Его лицо обесцвеченного Чаплина в лунном свете было странным, и Олега на миг оставило чувство реальности: неужто это он только что поэтически прогуливался вдоль прудов, а теперь подтягивает какие-то штаны?

Бицепс, на котором висел старик, начала сводить судорога, но когда Олег попытался перехватить руку поудобнее, старик закричал так, что Олег вздрогнул:

— Ты делаешь мне больно!! О, как я страдаю! Ой! Ой!

Может, это у него больничная привычка, мелькнуло у Олега в голове, — не будешь орать, так САНИТАРКА и вовсе не подойдет? Тем более, ее еще только ищут.

— Сядем, ты меня совсем загнал, — капризно хныкнул старик и со всего роста, будто кому-то назло, плюхнулся на травяную кочку.

— Вы не простудитесь? — осторожно спросил Олег, разминая руку.

— «Простудитесь»! Сначала доводит человека до инфаркта, а потом говорит «простудитесь»!

Но как будто смягчился, забормотал с трудными передыхами:

— Если бы тебе было девяносто шесть лет… да… меня сюда упаковал зять… Под-длецц! По так называемым бытовым показаниям… у меня память получше, чем у него… он сам забывает газ… молодой мужчина… я в шестьдесят три года еще как фотографировал, да… в двадцать четвертом году у меня была своя фотография, собственная!.. Я и тебе сделаю фотографию… если хочешь, могу на фарфоре… обязательно сделаю…

— Вам разрешают заниматься фотографией? — спросил Олег, вспомнив едва ли приспособленное для этого здание.

— Что значит «разрешают»? У меня собственная фотография… патент… налоги уплачены… ты завтра приходи ко мне в фотографию… хочешь — с женой…

Дальше они плелись уже совсем как черепахи, но старик, все больше обвисая, громко укорял Олега, что он, в угоду зятю, нарочно хочет довести его до инфаркта, и обещал снять с Олега фотографию неслыханной красоты, если Олег будет слушаться его, а не зятя. Олег успокаивал его как мог, пытался поддерживать его и так и эдак, но то у него задиралось пальто, и он одергивал его с нетерпеливой дамской стыдливостью, то сползали штаны, и Олег бесконечно подтягивал их, заправлял, казалось, с детства знакомое белье и перехватывал ремнем. Это уже получалось у него вполне профессионально.

Наконец старик съехал по Олегу на траву и объявил, что дальше идти не может и кровь его падет на головы его зятя и Олега. До интерната оставалось метров двести. Олег запросто дотащил бы его на себе, но старик начал брыкаться и обещал засыпать фотографиями, если Олег сбегает и позовет санитаров. Олег, однако, боялся потерять старика в темноте. Ориентиров не было никаких.

Делать, тем не менее, было нечего.

— Только вы, пожалуйста, никуда отсюда не двигайтесь, — предупредил Олег, и старик ответил очень резонно:

— Разумеется, ведь я должен сделать тебе фотографию. Если хочешь, могу на фарфоре. С женой. Только ради всего святого, сразу же возвращайтесь сюда! Если вы человек! — он вдруг вернулся к прежнему патетическому тону, служившему, вероятно, его официальной манерой.

Пухленькому доктору в приемном покое ничего не пришлось объяснять, он, не дослушав, набрал номер:

— Кого-нибудь… двоих… — и повернулся к Олегу: — Знаете анекдот: медведь спрашивает зайца…

— Простите, я боюсь его оставлять… пусть они покричат, — уже от дверей ответил Олег.

Старик не откликался.

— Эй, алло! — кричал Олег, не зная, как его назвать.

Был слышен только шум ветра  в ушах. Олег почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

— Эй!.. дедушка! — неожиданно для себя закричал Олег.

— Да, да, да, я здесь! — словно вырвавшись откуда-то, заголосил старик и принялся стонать на разные голоса. До него было метров двадцать.

— Зять… фотографию… девяносто шесть лет… на фарфоре… — бормотал старик, и Олегу очень хотелось поскорее увидеть нормальных людей, и он с большим удовольствием издали отвечал аукавшим санитарам: «Мы здесь, здесь!»

Он радостно шагнул навстречу темной фигуре, полубессознательно удивившись ее кукольно коротким оттопыренным рукам. В свете луны он увидел пижаму и зимнюю шапку, под ней мерцало круглое, чрезвычайно дружелюбное лицо идиота. Во второго Олег уже не решился всмотреться. На сегодня с него было достаточно.

— Вам я тоже сделаю фотографии, — бормотал старик, поддерживаемый под руки. — Могу на фарфоре. Приходите с женами.

— Мне нужна фотография, — радостно поделился с Олегом идиот. — Ведь я работаю в милиции.

Олег со всей доступной ему учтивостью раскланялся и зашагал прочь, отряхиваясь от объятий со стариковским изгвазданным пальто.

Услышав обманчиво близкий шум электрички, он напоследок оглянулся на огни интерната и остро почувствовал каждую клеточку своего замечательного организма. Он предельно отчетливо ощутил, что все это — и послушные мышцы, и ясный ум, и твердая память вверены ему только на время. Но ощутил без страха, а с какой-то необычной серьезностью. С ответственностью, что ли…

Вдруг он осознал, что всю дорогу, пока возился со стариком, он не испытывал к нему никакой такой особенно болезненной жалости — только вполне деловое сочувствие и беспокойство: не сползли ли штаны, не споткнется ли он, не простудится ли. Так вот как, оказывается, можно лечиться от жалости к людям: сделай для них что-нибудь — глядишь, и пройдет.А в свое время наступила и осень, и Олег увидел с горы меж темными пятнами елей сияющие золотые коридоры, и — щедрой рукой по золоту — удары красным, и хотелось со счастливыми слезами, смеясь и захлебываясь, благодарить кого-то…

Пруды были полны до краев, как блюдца с чаем.

В них отражалась золотая-презолотая осень. Казалось, отражение было даже прекраснее, — закон искусства: красота мира видится ярче, отразившись в душе художника, всегда волнуемой какими-то страстями (кстати, и отражения — необыкновенно отчетливые, отчетливее самих деревьев — по краям были размыты рябью).

Олег неохотно усмехнулся своей высокопарности и всмотрелся в ближайший клен — золотой, подрумяненный багрянцем. Россыпью красных склеротических пятнышек на оранжевом он напоминал апельсин — но была в нем и зелень. Предзакатное солнце просвечивало листья насквозь, и они сияли как светофоры — красным, желтым, зеленым огнем.

И снова боль вошла под ложечку, что вся эта красота скоро снова исчезнет, а он всего-то второй раз за осень смотрит на нее по-настоящему. Кажется, можно было бы и примириться с гибелью этого великолепия, если знать, что ты вобрал его сколько возможно. А то отщипываешь от него самый малюсенький краешек — иначе ведь нашлись бы у тебя когда-нибудь слова для этого, чтобы ты и сам почувствовал: да, вот теперь они достойны того, о чем говорят. Тогда бы ты и близко не подпустил такой пустоты, как «красота» или «великолепие».

И все же давно его душа так не раскрывалась миру.

Он шел вдоль ручья, вытекающего из пруда через железную трубу, перед которой пузырьки заранее вытягивались, чтоб легче проскользнуть. Навстречу шли трое. Начинало темнеть, и он только вблизи разглядел их как следует. Один, необыкновенно худой и темный, непрестанно подергивался и крутил головой, словно вычерчивал носом восьмерку за восьмеркой. Другой шагал, с прометеевской гордостью вскинув к небу лицо, сведенное жуткой усмешкой над собственной надменностью. Он не мог двигать шеей и поэтому страдальчески косил, чтобы видеть дорогу. Он весь был скрученный, словно туго отжатая простыня, и неестественно длинные пальцы были сплетены друг с другом, как в электрическом шнуре. У третьего в рассеянно открытом рту лучами расходились как попало натыканные пугающе редкие зубы. Правая нога у него заканчивалась каким-то ортопедическим копытом и подламывалась в колене внутрь, когда он на нее ступал, и весь он тогда подламывался в ту же сторону.

Невольно напрягшись, Олег разминулся с ними и не без облегчения увидел шедших навстречу кротких старушек в светленьких платочках, похожих на фоне березок на какую-то рекламу для интуристов.

— Простите, этой дорогой можно пройти к станции? — спросил Олег.

Старушки, не глянув в его сторону, прошли мимо, тихие, как тени. Он почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

Показался покорно бредущий старик в длиннейшем черном пальто. Лицо его было белым как известка — промытой старческой белизной.

— Простите, я так выйду к станции? — спросил Олег, стараясь говорить спокойно и очень вежливо.

— Да, да, — покорно закивал старик, — идите прямо, а потом через поле и…

Он закашлялся, пытаясь договорить в каждую паузу между приступами, но не успевал. Но и тут он не сердился, а, покорно моргая, весь багровый, дожидался, пока уймется кашель.

— Я понял, спасибо, — поспешно сказал Олег, и старик, продолжая надрывно бухать, покорно побрел дальше, навстречу своей недалекой смерти. Из кармана его пальто покорно кивала Олегу половинка бублика.

Олега буквально скорчило от жалости. Да как же мы можем, как нам не стыдно жить, когда на свете бывает такое?!

— Но я-то за что должен мучиться?! — вдруг с отчаянием ударил он ногой по подвернувшейся консервной банке.

Вспомнилось, сколько беззаботных минут отравила ему проклятая жалость, а минут этих и самому ему отпущено не бог знает сколько! Со злостью и состраданием — частично уже к себе — он зашагал дальше, растравляя себя тем, что вот теперь он не воспринимает ни меркнущего золота деревьев, ни уже померкшей воды нового пруда.

Он вышел к зданию современной архитектуры с элегантно изогнутым фасадом. Здание было похоже на солидный НИИ — до третьего этажа по фасаду размахнулось мозаичное панно: упрощенно-мужественный профиль, с прометеевской гордостью вскинутый к небу, в которое уносилась стройная ракета. Плакат у входа издали выглядел не менее оптимистично — красным по белому:

 

Психоневрологическому интернату
требуется САНИТАРКА

 

Под САНИТАРКОЙ было приписано плохонькими черными буковками: санитарки. То есть требовалась одна САНИТАРКА и много маленьких санитарок.

Так вот они откуда, эти встречные… Тут Олег оценил и зарешеченные окна, и просматривающуюся сквозь них больничную белизну, и двухметровые перила на балконах, где выветривались полосатые матрацы. И вдруг с новой силой сжалось сердце: у нескольких окон виднелись припавшие к чистенькой белой решетке человеческие лица. На одном балконе, за перилами, надставленными шеренгой кроватных спинок, стояла неподвижная фигура, так ни разу и не шелохнувшаяся, пока он шел вдоль здания. Олег изо всех сил зажмурился и судорожно затряс головой, как будто хватил кипятку.

Но все-таки — неужели ему всю жизнь мучиться от этой бессмысленной жалости? Что это за напасть на него такая!

Привела его в чувство неожиданно выросшая перед ним фигура в пижаме и зимней шапке, целившаяся в него из детского пистолетика.

— Ба-бах! — крикнула фигура, и Олег нервно отпрянул.

Когда он шел обещанным полем, машинально прислушиваясь, не чавкает ли под ногами, уже совсем стемнело — только закат сверкал между черными деревьями, как раскаленные угли в золе. Вдруг ему явственно послышался тяжелый стон. Он прислушался. Стон повторился. Стонали как раз там, куда он направлялся. Подобравшись, он пошел медленнее, стараясь не шуметь. Стоны становились все громче и надрывнее, иногда переходя почти в вопли, сменявшиеся бессильным оханьем.

Стало ясно: кого-то пытают. Ясно чувствовалось: выворачивают руки, и он пронзительно мычит, уткнутый лицом в землю, и вдруг — бац! — пинком в печень, и мычание переходит в хрип.

Сколько бы их там могло быть? Может, просто попробовать их спугнуть? А может, они нарочно подманивают, а подойдешь помочь — и все вместе…

Олег поискал какую-нибудь палку или булыжник — ничего не было, — не шарить же в траве на четвереньках! Он медленно двинулся дальше, пытаясь пронзить взглядом темноту и прислушиваясь, не заходят ли сзади. Нервировал шум ветра в ушах и шорох жухлой травы под ногами.

Стоны слышались совсем рядом, и наконец зачернелось что-то похожее на человека в пальто, стоящего широко расставив ноги. Человек шатаясь сделал несколько шагов, остановился и душераздирающе застонал.

«Пьяный», — с облегчением понял Олег. А вдруг это все-таки приманка?

— Чего надо? Чего орешь? — отрывисто и грубо крикнул он, чтобы показать им, что не на таковского нарвались.

— Помогите! Помогите, если вы человек! — с патетическим надрывом воззвал пьяный.

— Что случилось? — начальственно крикнул Олег, окончательно уверившись, что это пьяный.

— Помогите мне добраться туда, вон, вон туда! — взывал пьяный, с необычной для простого пьяного театральностью указывая рукой за спину Олега, где еще светились окна интерната.

Пьяный оказался благообразным старичком с седыми чаплинскими усиками, которые когда-то назывались гитлеровскими. Он был совершенно трезвым, только чрезвычайно обвалявшимся, но Олег по инерции некоторое время обращался с ним как с пьяным — с начальственной грубоватостью. Однако постепенно Олег перешел к почтительности, а старик к раздражительности — и, как невольно показалось Олегу, тоже несколько театральной.

— О, как я страдаю! — почти рыдал старик. — У меня замерзли руки! О! О! — но когда Олег попытался идти чуть быстрее, волоча его под руку, он завопил: — Я не могу бежать! Ты хочешь загнать меня в могилу?! У меня может случиться инфаркт! Ты понимаешь это, легкомысленный человек?!

Олег поймал себя на том, что из какой-то постыдной брезгливости не хочет предложить старику свои перчатки, и в наказание себе натянул их на ледяные старческие руки, с готовностью подавшиеся навстречу теплу, и вдобавок перемотал ему шарф, шикарно распустившийся по моде двадцатых годов. Сам-то Олег уже успел взмокнуть.

— Кашне его интересует, — саркастически пожал плечами старик, — а то, что у меня брюки уже готовы упасть, — это ему безразлично. Удивительный человек!

Олег снова расстегнул ему пальто, нашарил на вялом волосатом животе ремень, расстегнул его, подтянул с ужаснувших скелетной худобой бедер байковые лыжные штаны с огромными наколенными пузырями, из-за которых человек всегда кажется полуприсевшим, заправил пачку белья и поверх всего прихватил ремнем.

— Слава  тебе  господи — догадался   наконец! — одобрил старик. Его лицо обесцвеченного Чаплина в лунном свете было странным, и Олега на миг оставило чувство реальности: неужто это он только что поэтически прогуливался вдоль прудов, а теперь подтягивает какие-то штаны?

Бицепс, на котором висел старик, начала сводить судорога, но когда Олег попытался перехватить руку поудобнее, старик закричал так, что Олег вздрогнул:

— Ты делаешь мне больно!! О, как я страдаю! Ой! Ой!

Может, это у него больничная привычка, мелькнуло у Олега в голове, — не будешь орать, так САНИТАРКА и вовсе не подойдет? Тем более, ее еще только ищут.

— Сядем, ты меня совсем загнал, — капризно хныкнул старик и со всего роста, будто кому-то назло, плюхнулся на травяную кочку.

— Вы не простудитесь? — осторожно спросил Олег, разминая руку.

— «Простудитесь»! Сначала доводит человека до инфаркта, а потом говорит «простудитесь»!

Но как будто смягчился, забормотал с трудными передыхами:

— Если бы тебе было девяносто шесть лет… да… меня сюда упаковал зять… Под-длецц! По так называемым бытовым показаниям… у меня память получше, чем у него… он сам забывает газ… молодой мужчина… я в шестьдесят три года еще как фотографировал, да… в двадцать четвертом году у меня была своя фотография, собственная!.. Я и тебе сделаю фотографию… если хочешь, могу на фарфоре… обязательно сделаю…

— Вам разрешают заниматься фотографией? — спросил Олег, вспомнив едва ли приспособленное для этого здание.

— Что значит «разрешают»? У меня собственная фотография… патент… налоги уплачены… ты завтра приходи ко мне в фотографию… хочешь — с женой…

Дальше они плелись уже совсем как черепахи, но старик, все больше обвисая, громко укорял Олега, что он, в угоду зятю, нарочно хочет довести его до инфаркта, и обещал снять с Олега фотографию неслыханной красоты, если Олег будет слушаться его, а не зятя. Олег успокаивал его как мог, пытался поддерживать его и так и эдак, но то у него задиралось пальто, и он одергивал его с нетерпеливой дамской стыдливостью, то сползали штаны, и Олег бесконечно подтягивал их, заправлял, казалось, с детства знакомое белье и перехватывал ремнем. Это уже получалось у него вполне профессионально.

Наконец старик съехал по Олегу на траву и объявил, что дальше идти не может и кровь его падет на головы его зятя и Олега. До интерната оставалось метров двести. Олег запросто дотащил бы его на себе, но старик начал брыкаться и обещал засыпать фотографиями, если Олег сбегает и позовет санитаров. Олег, однако, боялся потерять старика в темноте. Ориентиров не было никаких.

Делать, тем не менее, было нечего.

— Только вы, пожалуйста, никуда отсюда не двигайтесь, — предупредил Олег, и старик ответил очень резонно:

— Разумеется, ведь я должен сделать тебе фотографию. Если хочешь, могу на фарфоре. С женой. Только ради всего святого, сразу же возвращайтесь сюда! Если вы человек! — он вдруг вернулся к прежнему патетическому тону, служившему, вероятно, его официальной манерой.

Пухленькому доктору в приемном покое ничего не пришлось объяснять, он, не дослушав, набрал номер:

— Кого-нибудь… двоих… — и повернулся к Олегу: — Знаете анекдот: медведь спрашивает зайца…

— Простите, я боюсь его оставлять… пусть они покричат, — уже от дверей ответил Олег.

Старик не откликался.

— Эй, алло! — кричал Олег, не зная, как его назвать.

Был слышен только шум ветра  в ушах. Олег почувствовал, как по лицу нарзаном побежали мурашки.

— Эй!.. дедушка! — неожиданно для себя закричал Олег.

— Да, да, да, я здесь! — словно вырвавшись откуда-то, заголосил старик и принялся стонать на разные голоса. До него было метров двадцать.

— Зять… фотографию… девяносто шесть лет… на фарфоре… — бормотал старик, и Олегу очень хотелось поскорее увидеть нормальных людей, и он с большим удовольствием издали отвечал аукавшим санитарам: «Мы здесь, здесь!»

Он радостно шагнул навстречу темной фигуре, полубессознательно удивившись ее кукольно коротким оттопыренным рукам. В свете луны он увидел пижаму и зимнюю шапку, под ней мерцало круглое, чрезвычайно дружелюбное лицо идиота. Во второго Олег уже не решился всмотреться. На сегодня с него было достаточно.

— Вам я тоже сделаю фотографии, — бормотал старик, поддерживаемый под руки. — Могу на фарфоре. Приходите с женами.

— Мне нужна фотография, — радостно поделился с Олегом идиот. — Ведь я работаю в милиции.

Олег со всей доступной ему учтивостью раскланялся и зашагал прочь, отряхиваясь от объятий со стариковским изгвазданным пальто.

Услышав обманчиво близкий шум электрички, он напоследок оглянулся на огни интерната и остро почувствовал каждую клеточку своего замечательного организма. Он предельно отчетливо ощутил, что все это — и послушные мышцы, и ясный ум, и твердая память вверены ему только на время. Но ощутил без страха, а с какой-то необычной серьезностью. С ответственностью, что ли…

Вдруг он осознал, что всю дорогу, пока возился со стариком, он не испытывал к нему никакой такой особенно болезненной жалости — только вполне деловое сочувствие и беспокойство: не сползли ли штаны, не споткнется ли он, не простудится ли. Так вот как, оказывается, можно лечиться от жалости к людям: сделай для них что-нибудь — глядишь, и пройдет.