ИРИНА КОТЕЛЬНИКОВА ● ЕЩЁ ЖИВА ДЕРЕВНЯ ЗА ПРИГОРКОМ.
* * *
От шагов, за ветхою подкладкой
звякают советские копейки.
Ходит-бродит память по ограде
в чёрном пиджаке и телогрейке.
Справится с хозяйством немудрёным,
сядет на потёртое крылечко
память с бабьим именем Матрёна.
А на левой – вдовие колечко…
Покупали в городе с Егором
те, что по цене не дорогие.
Жили-были в радости и горе –
два кольца… Одно уже в могиле.
Схоронила лет тому пятнадцать,
и одна тихонечко стареет.
С пиджаком не хочет расставаться.
Говорит: в Егоровом – теплее.
* * *
Едва видна проезжая дорога.
Восстановить? Без надобы, и лень.
Растёт на опустевших огородах
чертополох забытых деревень.
Сорвать цветок и в мыслях не потянет.
Не для букетов пышных красота.
Колючий, как занозистая память
у основанья сгнившего креста,
он кажется таинственным и древним.
Таблички нет. Остался только гвоздь.
И не понять, где кончилась деревня,
где начался безжизненный погост…
* * *
Ещё жива деревня за пригорком…
Висит на прясле тканый половик.
Ещё сметана в кринке не прогоркла.
От тяжких дум подсолнух не поник.
Ещё жива бобылка баба Фрося.
Подол – узлом. Шагает на покос.
Ей нужно жить, покуда ноги носят.
А где помрёт, там будет и погост…
* * *
На опечаленных равнинах
стернина с грязью пополам.
Повтором к песне журавлиной
звонят в селе колокола.
Спешат к заутрене старушки,
из грязи тянут башмаки,
и в жестяной церковной кружке
звенят всё глуше медяки.
Они помянут близких, дальних
под крик прощальный журавлей,
а снег торжественно-печальный
укроет месиво полей,
и белым саваном он ляжет
на деревенские дома…
И та, что первой выйдет, скажет:
“Ну, слава Господу! Зима!”
* * *
Перезвоном тихим, нежным
серебрится память-грусть.
Под покровом белоснежным
спит есенинская Русь.
Покосившиеся хаты,
шапки снега набекрень…
Новорусские палаты
не вплетаются в плетень.
И несорванный подсолнух
свесил голову от дум.
Перемалывает молох
подступившую беду.
“Гой, ты Русь моя, родная…”
Плачь, поэт святой Руси!
А от края и до края
та же неба плещет синь.
Перезвоном тихим, нежным
отдалённый благовест.
Под покровом белоснежным
позолотой в небо крест.
* * *
Усталые глаза и руки
со вздутыми узлами жил.
В окно, поглядывая грустно,
старик всё думает “про жизнь”.
Старуха померла некстати…
Сегодня ровно сорок дней.
А ведь была такою статной,
не замечал болезни в ней!
Легла тихонечко под вечер,
сказала: “Трепетно в груди.
Ты не топи сегодня печку,
присядь со мною, посиди”.
А он ещё и возмутился:
Чего старухе, мол, взбредёт!
Вот из-за дров и не простился,
не думал, что сейчас помрёт.
Глядит в окно старик, не видя,
слезами застлан белый свет.
Сидит и думает о жизни,
а жизни будто бы и нет…
* * *
Я выросла под скрип “шагов гигантских”.
Их смастерил сосед на пустыре.
Мы в летних сумерках играли в прятки,
и можно было спрятаться в траве,
и за бревном, ошкуренным для сруба.
“Царевич”, “королевич” и “портной” –
я отсыпалась утром беспробудно
в кладовке с занавескою цветной.
А старое истёртое крылечко
от солнца золотилось, и дворцом
казался дом с простой железной печкой,
и золотым казалось мне крыльцо.
* * *
Треск сушняка в лесу, как выстрел
бьёт вхолостую – на испуг.
Взметнулась белка, чтобы скрыться.
Затих вдруг дятла перестук.
Смешные… Это просто ветка!
Какие могут быть враги!
В крови таёжные заветы –
я родилась среди тайги.
Шаман-гора и оберегом,
и тайным знанием была.
Здесь самородки мыли деды
почти у самого села.
Но улеглись былые бури.
Ржавеет драга под бугром.
Золотари навек уснули,
и смыт Витимом отчий дом.
Треск сушняка. Иду тропою,
порою видимой едва.
Душа наполнена покоем,
и ясно всё, как дважды-два.
* * *
Багул не выразить в словах –
они бедны, когда на сопках
весна раскинет покрова,
и на прогалинах и тропках,
на каждом робком пятачке
вдруг заалеет, вспыхнет кустик…
Навстречу солнечной мечте
сбегу в багул от зимней грусти.
Сбегу в багуловый рассвет!
Сегодня ночью мне приснилось,
что там, где льётся дивный свет,
однажды детство заблудилось.
* * *
От шагов, за ветхою подкладкой
звякают советские копейки.
Ходит-бродит память по ограде
в чёрном пиджаке и телогрейке.
Справится с хозяйством немудрёным,
сядет на потёртое крылечко
память с бабьим именем Матрёна.
А на левой – вдовие колечко…
Покупали в городе с Егором
те, что по цене не дорогие.
Жили-были в радости и горе –
два кольца… Одно уже в могиле.
Схоронила лет тому пятнадцать,
и одна тихонечко стареет.
С пиджаком не хочет расставаться.
Говорит: в Егоровом – теплее.
* * *
Едва видна проезжая дорога.
Восстановить? Без надобы, и лень.
Растёт на опустевших огородах
чертополох забытых деревень.
Сорвать цветок и в мыслях не потянет.
Не для букетов пышных красота.
Колючий, как занозистая память
у основанья сгнившего креста,
он кажется таинственным и древним.
Таблички нет. Остался только гвоздь.
И не понять, где кончилась деревня,
где начался безжизненный погост…
* * *
Ещё жива деревня за пригорком…
Висит на прясле тканый половик.
Ещё сметана в кринке не прогоркла.
От тяжких дум подсолнух не поник.
Ещё жива бобылка баба Фрося.
Подол – узлом. Шагает на покос.
Ей нужно жить, покуда ноги носят.
А где помрёт, там будет и погост…
* * *
На опечаленных равнинах
стернина с грязью пополам.
Повтором к песне журавлиной
звонят в селе колокола.
Спешат к заутрене старушки,
из грязи тянут башмаки,
и в жестяной церковной кружке
звенят всё глуше медяки.
Они помянут близких, дальних
под крик прощальный журавлей,
а снег торжественно-печальный
укроет месиво полей,
и белым саваном он ляжет
на деревенские дома…
И та, что первой выйдет, скажет:
“Ну, слава Господу! Зима!”
* * *
Перезвоном тихим, нежным
серебрится память-грусть.
Под покровом белоснежным
спит есенинская Русь.
Покосившиеся хаты,
шапки снега набекрень…
Новорусские палаты
не вплетаются в плетень.
И несорванный подсолнух
свесил голову от дум.
Перемалывает молох
подступившую беду.
“Гой, ты Русь моя, родная…”
Плачь, поэт святой Руси!
А от края и до края
та же неба плещет синь.
Перезвоном тихим, нежным
отдалённый благовест.
Под покровом белоснежным
позолотой в небо крест.
* * *
Усталые глаза и руки
со вздутыми узлами жил.
В окно, поглядывая грустно,
старик всё думает “про жизнь”.
Старуха померла некстати…
Сегодня ровно сорок дней.
А ведь была такою статной,
не замечал болезни в ней!
Легла тихонечко под вечер,
сказала: “Трепетно в груди.
Ты не топи сегодня печку,
присядь со мною, посиди”.
А он ещё и возмутился:
Чего старухе, мол, взбредёт!
Вот из-за дров и не простился,
не думал, что сейчас помрёт.
Глядит в окно старик, не видя,
слезами застлан белый свет.
Сидит и думает о жизни,
а жизни будто бы и нет…
* * *
Я выросла под скрип “шагов гигантских”.
Их смастерил сосед на пустыре.
Мы в летних сумерках играли в прятки,
и можно было спрятаться в траве,
и за бревном, ошкуренным для сруба.
“Царевич”, “королевич” и “портной” –
я отсыпалась утром беспробудно
в кладовке с занавескою цветной.
А старое истёртое крылечко
от солнца золотилось, и дворцом
казался дом с простой железной печкой,
и золотым казалось мне крыльцо.
* * *
Треск сушняка в лесу, как выстрел
бьёт вхолостую – на испуг.
Взметнулась белка, чтобы скрыться.
Затих вдруг дятла перестук.
Смешные… Это просто ветка!
Какие могут быть враги!
В крови таёжные заветы –
я родилась среди тайги.
Шаман-гора и оберегом,
и тайным знанием была.
Здесь самородки мыли деды
почти у самого села.
Но улеглись былые бури.
Ржавеет драга под бугром.
Золотари навек уснули,
и смыт Витимом отчий дом.
Треск сушняка. Иду тропою,
порою видимой едва.
Душа наполнена покоем,
и ясно всё, как дважды-два.
* * *
Багул не выразить в словах –
они бедны, когда на сопках
весна раскинет покрова,
и на прогалинах и тропках,
на каждом робком пятачке
вдруг заалеет, вспыхнет кустик…
Навстречу солнечной мечте
сбегу в багул от зимней грусти.
Сбегу в багуловый рассвет!
Сегодня ночью мне приснилось,
что там, где льётся дивный свет,
однажды детство заблудилось.