ТАТЬЯНА ЯНКОВСКАЯ ● РОВЕСНИЦА ВЕКА

Циля Львовна Янковская, 1937Моя бабушка Циля Львовна Янковская (1901-1996) была нейрофизиологом, старшим научным сотрудником Института физиологии имени академика И.П. Павлова, где она проработала с перерывами с 1930 по 1959 г. Обширна география ее странствий: Белоруссия, Россия, Украина, Казахстан. В ее судьбе отразилась история государства российского в ХХ веке. Предлагаемый отрывок из её воспоминаний начинается в Казахстане, куда она с сыном и дочерью уехала вслед за мужем. Мой дед Рафаил Акивович Янковский к 1934 году был директором Института философии, зав. объединённой кафедры философии ЛГУ, начальником кафедры философии Военно-политической академии им. Толмачёва, начальником кафедры Военно-электротехнической академии им. Будённого, председателем шефской комиссии Комакадемии над Балтфлотом, членом горкома партии и членом бюро Володарского райкома. Несмотря на такую нагрузку, пишет бабушка, он тяготился своей бесхлопотной жизнью, в то время как в стране шла грандиозная стройка, «говорил с горечью, что превратился в обыкновенного, не очень дешёвого разносчика марксизма-ленинизма». В 1935 году у него появилась возможность поехать на Балхашстрой заместителем парторга ЦК. Бабушку назначили зав. РОНО[1], и она практически с нуля создала там систему образования, сама преподавала в школе и педагогическом техникуме.

* * *

В конце февраля Рафаилу исполнилось 40 лет. Было много гостей, тостов, радости. Разошлись под утро. Я подошла к нему сзади, обняла и сказала: «Ну вот тебе исполнилось 40 лет, а ты жив и ничего не случилось». «Так ведь ещё только исполнилось», – ответил он мне. Дело в том, что в юности Рафаил увлекался астрологией. И вот он рассчитал, что, поскольку он родился под каким-то созвездием, у него под каким-то ребром должна быть родинка, и что в 40 лет он утонет. И в самом деле, на указанном месте у него была родинка. И хотя мы оба не были суеверны, всё же, у меня по крайней мере, где-то в подсознании жила тревога.

До сих пор вся наша жизнь катилась по прямой, ровной дороге. С этой же зимы у нас начались тревожные дни. На Балхаше начались аресты. Было арестовано несколько инженеров, в том числе наш главный инженер – Александров. До Балхаша он был главным инженером Кузбасса, а до этого его посылали для повышения квалификации в Англию. Ко мне приходили убитые горем жёны, с которыми у меня был контакт по делам школы и интерната. Для них это было крушением всей их жизни и невыносимой моральной травмой. Они просили меня не верить, что их мужья враги народа. Они приводили мне всяческие доказательства преданности их мужей Советской Родине. Я сочувствовала и верила их искренности, но не могла не верить органам безопасности. Всякий раз я задавала им один и тот же вопрос – может быть, вы не всё о нём знали? Особенно горестно было слушать Александрову. Она нигде не работала, не имела специальности. Положение её было отчаянное. Все годы замужества она была только женой и матерью. Никаких ценностей у них, как и у всех нас, не было. Родных у нее тоже не было. Куда ехать, куда деваться, как жить?

Вскоре до нас стали доходить вести об арестах в Ленинграде. Одними из первых были арестованы ассистентка Рафаила по кафедре философии в ЛГУ, наша приятельница Татьяна Николаевна Горнштейн и директор института философии ЛОКА[2] Ральцевич. Затем очень талантливый молодой ученый, наш сосед и приятель Валентин Серебряков. В 28 лет у него уже было опубликовано около 50 работ по политэкономии, в том числе две монографии. Вскоре были арестованы почти все научные сотрудники ЛОКА во главе с профессором и старым большевиком Кошарским. На свободе остался лишь бывший соавтор Рафаила по учебнику философии Широков, который стал секретарём горкома партии, и, кажется, приятель Рафаила Буханов, который пару лет тому назад уехал в провинцию работать. За короткое время были изъяты из обращения в Ленинграде почти все работники идеологического фронта. Рафаил всё время сообщал Назаренко как руководителю парторганизации обо всех катастрофах со своими товарищами в Ленинграде. Оба они и мы, жёны, были очень встревожены, да и на Балхаше аресты коммунистов и беспартийных инженеров продолжались.

Однажды ночью Рафаила вызвали на экстренное заседание бюро райкома. Вскоре он вернулся исключённым из партии «за связь с врагами народа». Сразу же машину прислали и за мной. Меня также за несколько минут исключили «за отсутствие бдительности». Отдав партбилет, я сказала, что это у вас нет партийного чутья, и вы – это ещё не партия. Через несколько дней нас обоих вызвали в ЦК партии Казахстана в Алма-Ате. Это был большой кабинет, длинный стол и весь кабинет выглядели торжественно. Вокруг стола сидело человек двадцать. Нас вызывали по одному. Задавали много вопросов, в том числе о связях с арестованными в Ленинграде товарищами. Нам ничего не сказали, а через два года, когда я приехала в Алма-Ату в 1939 году узнать что-нибудь о судьбе Рафаила, который сидел в Алма-Атинской тюрьме, мне сказали, что в ЦК мы произвели невыгодное впечатление тем, что на все задаваемые вопросы давали совершенно одинаковые ответы. А как же могло быть иначе?

После возвращения на Балхаш нас обоих срочно сняли отовсюду с работы. Через несколько дней Назаренко спросил меня конфиденциально, что мог сделать Рафаил? Я стала ему рассказывать и доказывать, какой Рафаил честный, самоотверженный коммунист. Назаренко оборвал меня и сказал, что за такие качества из партии не исключают и не репрессируют (совсем как я говорила жёнам арестованных, которые приходили ко мне), и моё расхваливание глупо.

А через несколько чёрных дней, 9 марта 1937 года, к нам на квартиру пришёл начальник НКВД Головко с двумя сотрудниками арестовывать Рафаила. Рафаил старался нас успокоить, говоря, что это недоразумение, что он непременно вернётся и что партия имеет право проверять своих членов, особенно если у них бывали ошибки. Мы верили ему, мы хотели верить, и мы твёрдо решили ждать. Оставаться на Балхаше, где я была лишена работы, а дети должны были ходить в школу как дети врага народа, не было никакой возможности. Я продала часть книг, и мы уехали в Ленинград, где в большой квартире при ЛОКА на Дворцовой набережной, 18 в нашей квартире жили мои родители.

Когда я уезжала на Балхаш к Рафаилу, вся наша лаборатория во главе с Л.А. Орбели[3] устроила нам пышные проводы. Все провожатые пошли с нами на вокзал. Л.А. немного опоздал. Он приехал, когда поезд тронулся. Он вскочил на подножку, мы поцеловались, и уже вдогонку он крикнул: «Возвращайтесь, мы вас ждём!» За месяц до этого Рафаила провожало человек 100, а меня человек 30. В Москве нас тогда встречали родные и друзья, мы были нарасхват. И вот теперь я, не задерживаясь в Москве, приехала в Ленинград. На этот раз нас встретили только ближайшие родные.  лаборатория во главе с Л.А. Орбели

Через несколько дней я пришла в лабораторию. Там меня ждали мои соперированные собаки, моя дорогая соавтор Мария Борисовна Тетяева, мои притихшие, напуганные товарищи. Я сказала Л.А., что хочу приступить к работе. Он сказал, чтобы я постаралась получить направление в отделе кадров Академии Наук. Встретившийся мне там мой приятель Э.А. Асратьян спросил, за что арестовали моего мужа. Я ответила, что это недоразумение. Асратьян тут же пошёл к секретарю парткома т. Антонову и доложил ему, что я распространяю слух, будто моего мужа арестовали без всякой вины. Получив отказ в отделе кадров, я пошла к секретарю парткома, его я не знала, так как до моего отъезда был другой. Он был очень внимателен, против моего возвращения не возражал. Он мне посоветовал никому из «друзей» не говорить, что мой муж арестован зря. Посоветовал также обратиться в Смольный, в комиссию советского контроля. Там меня выслушала очень внимательная немолодая женщина. Узнав, что у меня двое детей, она тут же позвонила в институт и предложила меня зачислить на прежнюю работу. Потом я очень жалела, что не запаслась об этом бумажкой. Л.А. я не без ехидства сказала: «Вам разрешили допустить меня к работе». Он вспылил и сказал, что не нуждается в разрешении. «Работайте», – сказал он мне. Но как же он был прав и дальновиден! А я всё ещё была наивна. Вообще Л.А. с большим удовольствием предложил мне прежнее место работы.

И вот опять началась моя любимая работа в родном коллективе, где полностью вокруг меня восстановилась дружеская обстановка. А вот Асратьян на этом не успокоился и через некоторое время использовал моё восстановление на работе как один из поводов для травли Л.А.

Перед отъездом с Балхаша я точно знала, что Рафаил находится в тюрьме в Алма-Ате. Для того чтобы ему хоть как-то помочь, а также передать весточку о семье, косвенно узнать, что он жив, я стала переводить ему деньги на адрес НКЦП. До середины 1938 года переводы не возвращались, а последний вернулся с надписью «Адресат выбыл». Живя и работая в Ленинграде, я не переставала писать ходатайства с изложением всего, что я знала, что могло служить ему оправданием. Писала я на имя Сталина, Крупской и Ворошилова, а также многих других старых большевиков, в которых я верила. Ни разу ни от кого я ответа не получила. Потом писала в различные организации: верховному прокурору, в управление НКВД в Москве. Я многократно ездила в Москву в эти учреждения, целыми днями просиживала в очередях. Попадала на приём к различным чиновникам, рассказывала, убеждала, просила, приводила разные доводы, но никаких результатов не было, и, так ничего и не добившись, возвращалась домой. А дома мы ждали, ждали и надеялись.

В начале декабря 1938 года ко мне пришли двое, учинили обыск и увели меня в качестве арестантки. В это время я жила с детьми на Васильевском острове на Седьмой линии в коммунальной квартире, в двух маленьких комнатах во втором этаже, которые мне предоставили в порядке обмена вместо моей большой квартиры на Дворцовой набережной, где поселился с женой и ребёнком учёный секретарь Иван Башинджанян. А нам эти комнаты понравились. Под нашими окнами был чудесный садик с большими деревьями и довольно большой внутренней оградой из чёрной смородины. Скамейка, детская площадка. Рядом был кинотеатр «Форум» (ныне «Балтика»[4]). Единственное, что нас огорчило и обидело, было то, что Башинджанян срезал в обеих комнатах люстры с лампами, а мы в своей большой квартире оставили не только люстры и лампочки, но и другие вещи. Было очень обидно очутиться с детьми в первый же день в темноте. Мои родители поселились у моей младшей сестры Мани.

В квартире жило ещё три семьи с детьми. С ними мы очень быстро подружились. С двумя соседями остались друзьями на всю жизнь. Особенно близко мы сдружились с семьёй грузин – это Мегрелидзе Константин Романович[5] и Карцевадзе Александра Фёдоровна (Цуца). У них была девочка Манана трёх лет.

Когда меня увезли, дома осталась одна Галочка. Она уже лежала в кроватке. Ей было одиннадцать лет. Уходя, я с порога на неё посмотрела. У неё было какое-то окаменевшее личико, а над головой лежала тоненькая, беленькая ручка. Девочка моя молчала: ни слёз, ни звука. Володи дома не было. Я надеялась, что друзья-соседи подойдут к ней.

Увозили меня в легковой машине-эмке. Два стража уселись по обе стороны от меня и повели беседу о футболе. Во время обыска они изъяли как нелегальную литературу многочисленные стенографические отчёты ЦК за все прошедшие годы. Привезли меня в ближайшее отделение милиции, где поместили в боковой полуподвальной комнате, и заперли. Это были пустые стены, кафельный, чисто вымытый пол. В центре комнаты лежала целая куча человеческих экскрементов. Сесть можно было только на пол. Через пару часов вернулись за мной вместе с ещё одним арестованным – мужчиной. Повезли на Шпалерную, в тюрьму. Перед нами открыли высокие глухие ворота и высадили в углу двора. И ворота, и мостовая, и стены – всё было сплошной камень. Меня ввели в обширное помещение, очень плохо освещённое, где за перегородкой сидел чиновник, которому меня сдали. Вскоре меня отвели в узкую клетку-каморку. Стенки каморки были очень высокие, из досок. Кроме узкого, пустого топчана, в ней стояла маленькая тумбочка. Таких каморок в большом зале было множество по всем стенам. Тусклая лампочка на весь зал одна. Эти клетки мне напомнили наши клетки для собак в институте, только там было больше света.

Всю ночь я не спала, и мне виделись Галочкина ручка, Володя, старенькие родители, но главное – Рафаил, и все-все другие ни в чём не повинные окружавшие нас люди, которые стали жертвой каких-то тёмных сил. Подумалось даже: фашизм? Что же это такое? Зачем, для чего, почему? А где же партия? Если я до сих пор думала, что, может, Рафаил в чём-то ошибся, что-то сделал не так, то теперь все сомнения отпали. Это было похоже на какую-то странную эпидемию. Можно было сойти с ума. О том, что чувствуют, что едят мои дети, я старалась не думать. Это было слишком страшно. Никаких запасов, никаких накоплений ни у меня, ни у моих родных не было. Моя семья считалась наиболее обеспеченной, и все тянулись к нам. Муж моей сестры Мани был выслан в Коми АССР, она после этого долго не могла устроиться на работу, а недавно поступила пожарным в театральный музей. Она окончила исторический факультет ЛГУ. Во время учёбы была избрана депутатом Василеостровского райсовета. Она была очень способной, у неё был дар журналиста. В Иваново-Вознесенске с большим успехом работала репортёром. В музее её быстро обнаружили и назначили экскурсоводом. Работала она блестяще. Все слушавшие её люди приводили в музей своих знакомых, учителя – свои классы, и просили выделить именно её. Работала она вдохновенно. А платили ей мизерный заработок. Старшая сестра семьи не имела, но тоже зарабатывала мало в качестве педагога. Я знала, что помочь моим детям было некому. Оказалось, что Володе предлагали денежную помощь Евгений Михайлович Крепс и Анна Васильевна Тонких[6], но у Володи не хватало ни мужества, ни мудрости воспользоваться их помощью.

Володя учился в 10-м классе. После моего ареста райком предложил срочно исключить Володю из комсомола. Бюро, а потом и общее собрание школы, отказались это делать. Хотя несколько раз приходили из райкома, настаивая на исключении, Володю так и не исключили[7].

А Галочку назавтра после моего ареста приехали и забрали сначала в спецраспределитель на Кировском проспекте, а потом увезли в какой-то детдом под Вязьму. Увезли её ещё с одной девочкой Ией (8 лет). Володя пытался не отдавать сестричку, но с ним не посчитались. Родные мои хотели забрать Галочку из детдома на Кировском, но им не доверили воспитание девочки в коммунистическом духе.

А меня тем временем обрабатывали в тюрьме. Заставили обрезать пуговицы, извлечь из белья резинки, забрали пояс от платья, и в таком виде перевели в тюрьму на Арсенальную, д. 6. Меня втиснули в камеру на третьем этаже, где уже находились 92 женщины. По обеим стенкам камеры были широкие нары, на которых разместилась основная масса женщин. Они представляли собой очень пёструю массу, как по возрасту, так и по одежде, и по культурному уровню. Меня приютили нары слева. Мне очень «повезло», так как, будучи последней, я должна была поселиться под нарами. А это было особенно тяжело, поскольку под нарами было мало воздуха, темно, и, как потом обнаружилось, особенно много клопов. Спали мы все валетом, так что у каждой на каждом плече лежало по паре ног. Очень трудно было спать всю ночь не меняя положения. А повернешься, так непременно разбудишь других. К счастью, никто ни на кого не обижался, к тому же нас спасал юмор. Днём почти ничего не делали. Вели тихий разговор – кто о чём. Знакомились. Узнавали, кто есть кто. Тёмным оставался один вопрос – кто за что? Этого не знал никто.

Через несколько дней нас стали вызывать и уводить на допрос. Все возвращались очень быстро, и за один день «допросили» всех. Оказывается, нас водили для того, чтобы ознакомить с обвинительным заключением. У всех без исключения была одна формулировка: «Достаточно изобличена как жена врага народа». Оказалось, что у всех нас мужья были ответственными работниками в разных областях. Но и жены среди нас во многих случаях были тоже ответственные. Так, у нас в камере была Сильвестрова – директор школы, член райкома. Была член судейской коллегии, старая большевичка с дореволюционным стажем. Были женщины с учеными степенями, как я. Была молодая женщина-экономист, окончившая ЛОКА, издавшая монографию. Сама она из крестьян. Дома у нее осталось двое маленьких детей. Она все время кричала, кажется, сошла с ума, и ее куда-то перевели. Особенно страдали те матери, у которых остались окологодовалые дети. Одного ребенка я после освобождения искала, нашла его следы где-то под Лугой в детском учреждении, но он умер. Некоторые женщины получали от своих детей-подростков подробные письма: как они живут, где и как ищут работу. Эти письма мы с жадностью слушали, когда нам их читали вслух. Я писем не получала.

Через некоторое время нас снова стали вызывать, оказалось, для снятия отпечатков пальцев. Мы и это мероприятие восприняли с юмором. У одной женщины был очень нарядный японский халатик, и вот некоторые озорницы (в том числе и я) по очереди надевали халатик и при снятии отпечатков кокетливо откидывали рукава, а после процедуры любезно благодарили. Иногда мы затевали пение. Особенно нам удавалась опера «Евгений Онегин». Среди нас была немка – жена немецкого коммуниста, специалиста, который привез свои знания братскому советскому народу. Ее мужа тоже посадили. У нее оставалось двое детей. Однажды она ко мне обратилась с вопросом: «Для чего всё это нужно?». Я сказала, что тоже не понимаю.

На полу жили вместе с другими две девочки, совсем юные. Оказалось, что их мужья, секретари парткомов на Балтийском заводе, были арестованы. Обе выросли в детдоме. У них тоже осталось по ребенку. Вели они себя очень тихо, почти не разговаривали, в общих затеях участия не принимали. Рядом с ними расположилась простая на вид женщина, у нее дома осталась восьмилетняя девочка – Ия. Она без конца «трещала» – не только во сне, но и наяву. Ее прозвали Пулемет.

Кормили нас плохо. На обед давали миску баланды. Утром выдавали 600 граммов хлеба, спичечный коробок песку и кипяток. На нашем этаже имелся ларек, где продавался зубной порошок, мыло, открытки, печенье в пачках. Можно было выстучать надзирателя, и он провожал желающих к ларьку (если у них были деньги). В течение декабря из нашего состава выпустили двух женщин. Одна из них была первою женой врага народа, разведённая. А вторую не помню. Когда нам поодиночке объявили обвинительное заключение, некоторые, в том числе и я, спрашивали: «По какому параграфу Конституции это делается?» Мне ответили, что не по параграфу, а по особому приказу Молотова, что надо вырывать врагов с корнем, то есть, с семьёй. Мы выразили своё несогласие, так как считали себя полноправными гражданами, а тем более, коммунисты могут отвечать за себя сами. А если бы нам доказали, что наши мужья – враги народа, мы сами осудили бы их. На наши претензии никто не реагировал, кроме нас самих.

Мне стало известно, что незадолго до меня была арестована моя бывшая соседка и большая приятельница Людмила Серебрякова. Я её всё время пыталась найти. Я хотела ей сказать, что её девочку Ладочку увезли к родителям в Гдов (её отец был старым врачом). Но я её не нашла, так как не знала, что она под своей девичьей фамилией. Так мы и не встретились.

О мужьях наших мы много говорили, недоумевая, горюя, но по-прежнему ничего не знали. Потом, через двадцать лет, я получила, наконец, ответ на мои бесчисленные запросы, что в ноябре 1938 года он умер. Причина и место смерти неизвестны. Я не раз вспоминала о его астрологическом предсказании. Ему в это время исполнился 41 год. И всякий раз, когда я слышала о том, что на Севере или Дальнем Востоке утонули баржи с заключёнными, возвращалась к предсказанию.

Спустя много лет мы встретились с бывшей ассистенткой Рафаила, а ныне профессором, Т.Н. Горнштейн. Она рассказала мне, что муж её, тоже философ (Вайсберг[8]), сообщил ей из заключения, что его допрашивали с пристрастием о Рафаиле, и он показал, что однажды Рафаил сказал, что он перестал понимать, куда Сталин ведёт партию. Вероятно, поэтому Рафаила судили по статье 58-10-11. Потом, уже в 1956 году, во время реабилитации Рафаила (посмертно), в Ленинграде прокурор мне сказал, что ему вменяется ещё и 6-й параграф (террор). Я сказала, что мне его не зачитывали. Прокурор ответил, что это ему потом приписали. Рафаила реабилитировали полностью за отсутствием состава преступления. О том, что реабилитация посмертная, прокурор мне не сказал.

Возвращаюсь к декабрю 1938 года. 31-го во время вечерней прогулки (мы стояли в строю) объявили: «Янковская, с вещами выходите». Я подумала, что меня переводят куда-нибудь, где держат заключённых уже не как жён, а как самостоятельных преступников. Освобождения я не ждала. У меня не было перед другими никаких преимуществ. Тревога сжала сердце. Я вышла из строя. Ко мне бросились несколько женщин. Немка меня поцеловала. Некоторые предположили, что меня освобождают, и стали говорить, как искать их детей. Но я запомнила только двоих.

Пришедший за мной солдатик проводил меня этажом ниже, где за перегородкой у стола сидел военный. Он мне дал какую-то бумажку и паспорт и сказал, что я свободна и могу отправляться домой. Выйдя, сопровождаемая, за ворота, которые за мной сразу закрылись, я остановилась как во сне. У меня не было радости, не было ощущения свободы. Меня захлестнула тёмная печаль. Как же так? Ведь все остались там! Я увидела трамвай, который шёл к моему дому, шестёрка, вошла в него с маленьким чемоданчиком. Какой-то офицер уступил мне место. А у меня мелькнуло недоумение: «Неужели никто не видит, кто я и откуда?» Дома я застала моих стареньких родителей. О Боже! Этот крик, эти слёзы. Володя куда-то ушёл с товарищами, а они недавно пришли из-под стены тюрьмы на Арсенальной № 6. Кто-то им сказал, что я там. И они стояли и кричали господу Богу: ЛОМО ОЗАВТОНУ? («Зачем ты нас оставил?») Это такая трагическая молитва. Но Галочка, Галочка где? Её назавтра после моего отъезда увезли. Им её не отдали…

Вот когда моё горе достигло предела. Я металась, я кричала, рыдала. Это горе было много страшнее смерти. На рассвете я помчалась к детдому на Кировском. Но её там уже не оказалось. Мне сказали, что её отправили в детдом под Вязьму. На мои горестные претензии – зачем поторопились отправить ребёнка, когда мать не осуждена? – они ничего не сказали. А в НКВД мне ответили, что возвращения матери не ждали, так как оттуда никто не возвращается. Но меня свели с человеком, который её отвозил. Узнав адрес, я назавтра поехала в Вязьму. Оттуда до детдома 30 км. Я бегала, как безумная, и наконец нашла мужика, который согласился меня туда завезти по пути. Я заплатила 30 рублей, и мы поехали уже вечером. А ночью, приехав в детдом, я разбудила директора. Поднялись многие из персонала, проснулись дети. Всех взволновал мой приезд, особенно детей. Я еле дождалась, когда меня подвели к её кроватке. Она как лежала, так и осталась лежать, не пошевельнулась, не улыбнулась, не заплакала. Глазки словно мёртвые… В помещении было очень холодно, +6о. Зав. детдома сказал мне, что они с женой хотели удочерить мою Галочку. Очень уж она пришлась им по душе.

Утром нас вышли провожать к саням все обитатели дома. Подойдя к саням, Галочка обернулась и бросилась на шею девочке, с которой её сюда привезли. Они так плакали, так кричали, обнявшись, что заплакали все присутствующие, даже мужчины – директор дома и возница… И вот мы с моей доченькой вдвоём в пустом вагоне. «Мамочка, почему я не могу радоваться?» – спросила она меня. Ох, девочка моя, сколько же она выстрадала. С этим я не могу примириться до сих пор.

С этих пор я не могу переносить горе детей. Вот почему в моём доме всегда были чужие, обычно обездоленные, несчастные дети. Это были дети, осиротевшие по воле карательных органов, во время блокады, во время эвакуации. И дети мои считали в порядке вещей, что им приходилось делить с ними каждый кусок поровну. Их боль была моей болью. Имена многих забылись, но некоторые вошли в память на всю жизнь. Надя Бискаева, Юра Кондаков, Коля Лопатин с сестрёнкой, Галя Захарова, певунья Маруся, Ирочка из физкультурного зала Казанского университета, высохшая в блокаду, покрытая вшами, и многие другие. А мальчики с черепно-мозговыми ранами с выпадением мозгового вещества наружу – им было по 18 лет. Они тоже были моими детьми. И сколько ласки было в моих руках, когда я, исследуя их физиологические сдвиги, прикасалась к их по-детски розовым телам в Казанском госпитале.

Почему и как случилось, что меня 31 декабря освободили из-под стражи, осталось неизвестным, но я предполагала, и до сих пор так думаю, что вызволили меня хлопоты моего дорогого учителя. Известно было, что он неоднократно использовал своё высокое положение для помощи людям. Ходатайства, которые он подписывал, заканчивались перечислением: профессор, академик, вице-президент АН, герой социалистического труда, начальник ВМА[9], генерал-полковник. Обычно ему не отказывали, но при этом выражали недовольство. Вот он и профессора Крепса выхлопотал из заключения, и мою Людмилу[10] выхлопотал в Ленинград, и Михельсона выручил из ссылки. А скольких ещё – я не знаю!

Пребывание в тюрьме, в камере жён врагов народа, произвело на меня неизгладимое впечатление. Узнав, что аресты ни в чём не повинных людей являются актами спланированными, а не отдельными недоразумениями, я уже не могла спокойно жить. Молчать, мириться, ничего не предпринимать, сидеть сложа руки, а не бороться. Я не могла ни в чём найти утешения, обрести покой, а тут ещё произошли такие же тяжёлые события с нашими друзьями, соседями-грузинами. В институте Востоковедения у академика Марра произошли аресты сотрудников, и в том числе был арестован мой сосед Мегрелидзе. За ним пришли поздним вечером двое, и я инстинктивно почувствовала, что у них обыск. В передней висело его пальто. Я тайком положила ему в карман батон и коробочку бульонных кубиков. Он потом рассказывал, что в тюрьме к нему долго приставали, почему и откуда у него оказался батон. А кубики он сам обнаружил в чемодане, когда его принесли ему однажды в камеру. Тут он догадался, что батон и кубики ему подложила в карман я. Он мне сознался, что эти кубики вызвали у него впервые в жизни рыдания. Его арест был для меня ещё одним свидетельством, что в НКВД имеется ужасное вредительство.

Жена Мегрелидзе не работала, а подрабатывала подстрочным переводом с грузинского. Девочку свою она отправила в Тбилиси к родным. У них было очень много друзей, которые приходили к ним вечерами и просиживали до позднего часа. У неё побывала вся грузинская интеллигенция. До института Востоковедения Константин Романович был в Грузии зам. министра просвещения. К ним, а потом к ней, приходили поэты, художники, артисты, работники науки. Собирались они по вечерам почти ежедневно. Чаще всех бывали: Сосо Мегрелидзе, Петро Кобидзе, Сулико Вирсаладзе, Кето Джапаридзе и многие другие. В том числе и Како Бохуа, который, как потом выяснилось, был осведомителем. Мне было с ними интересно, и я много времени проводила у них. Лёгкая, непринуждённая атмосфера, задушевные разговоры меня привлекали. Циля Львовна Янковская, 1945

В это время у Цуцы жила квартирантка-грузинка, которая была ассистенткой у профессора Шека. Звали её Бабуля. Это была крупная женщина 28 лет, с длинной, до пят, косой, совершенно седой. Она тоже постоянно участвовала в Цуциных чаепитиях. Оказалось, что на неё в то время в НКВД поступил материал из Грузии. За ней велось наблюдение. И вот однажды мне звонят по телефону: «Слушайте и не повторяйте. Вас вызывают в НКВД (адрес, время, число). Никому не говорите». За несколько дней до этого были арестованы сперва Бабуля, а за ней Цуца. Несмотря на запрет, я сказала своему дорогому соавтору и другу М.Б. Тетяевой, надела лишнюю смену белья, купила две шоколадки и пошла. Это было ещё не поздним вечером. Войдя в указанный на пропуске кабинет, я увидела за столом юношу с очень славным лицом комсомольца, который начал разговор так: «Мы знаем, что вы – советский человек, почему же вы посещаете регулярно собрания антисоветской группы, и не сочли нужным сообщить о ней нам?» Я ответила, что это не группа, а просто знакомые между собой люди, которые, располагая свободным временем, за чашкой чая ведут между собой интересные разговоры. Я никогда не слышала там антисоветских разговоров. Кроме того, сказала я, если бы это, на мой взгляд, была антисоветская группа, то я бы туда не ходила. Он сказал, что антисоветская ли это группа, НКВД само рассудит. Тогда я сказала, что должна для этого очень доверять НКВД, чтоб не поставить ни в чём не повинных людей под удар. Он воскликнул, понимаете ли вы, что и где вы говорите? Я ответила, что потому и говорю, что понимаю. Я загорелась, да так, что не могла остановиться. Я рассказала ему о моём недавнем аресте, о жёнах врагов народа, о том, кто были эти жёны, называя фамилии наиболее мной уважаемых, говоря, что гордилась бы их дружбой. Когда я рассказывала, я очень волновалась. Он сказал мне, что это клевета. Я ещё горячее воскликнула: «Проверьте! Арсенальная 6. Я не виновата, что у вас правая рука не знает, что делает левая». По-моему, следователь был тоже очень взволнован. Он подписал мне пропуск и сказал, чтобы я никому не говорила то, что сказала ему. Конечно же, я никому не говорила об этом визите. В 1951 году я вновь рассказала всё это (на этот раз я была подследственная) моему следователю – майору Григорьеву. Но ещё в 1939 году я получила возможность высказать всё это целому ряду следователей НКВД.

За последние пару лет моё убеждение, что в НКВД происходит крупное вредительство в общегосударственном масштабе, сильно утвердилось. Уезжая с Балхаша, мне было трудно вычеркнуть его из своей жизни, и я выписала Балхашскую газету. Из неё я узнала о ходе работ, строительства, жизни и о новых врагах народа. В ней я прочла заметку уважаемого мной преподавателя математики, Виктора Антоновича, о том, что с изъятием врагов народа Янковских стало в чём-то лучше. Мне это было очень больно, и я отправила ему открыточку, что на случай обнаружения актов вредительства, сообщаю ему свой домашний адрес и место работы. Конечно, ответа не последовало. Но я не хотела бы быть на его месте. Потом я узнала, что наш бывший друг, секретарь райкома Назаренко – тоже враг народа и, следовательно, репрессирован. Позднее ко мне приезжала его жена, моя бывшая приятельница Рива Гехт, член партии с 1920 года. Она рассказала, что такая же участь постигла и начальника строительства Иванова. В моих глазах это был человек-легенда, человек-КОЛОСС. Невысокий, очень крепкий, с длинными руками, некрасивый, с длинным суровым лицом, он был не только мозгом, но и душой строительства. До Балхашстроя он строил Сталинградский тракторный завод. В годы революции воевал где-то в Сибири, организуя со своим отрядом сокрушительные удары по белым. Дважды попадал к ним в плен, и оба раза убегал от смертной казни. Он обладал очень громким, сильным голосом, был чрезвычайно остроумен. Когда он выступал под открытым небом, его было далеко слышно. Масса всегда реагировала на его выступления то громким смехом, то бурными аплодисментами. Авторитет его был огромен. Он великолепно знал производство, и там, где в авариях не всегда разбирались специалисты, он всегда оказывался самым опытным из них. Смелый, решительный, рисковый, с широкой душой – у него всегда на всё находились средства. Только работай!

Арестовывать его пришли в его служебный кабинет шесть человек. Предварительно ему позвонили, что приехала комиссия ЦК партии. Как только к нему вошли, он бросился к ящику стола, но его опередили и отняли револьвер. Василий Иванович сказал: «Ну, ваше счастье, а то бы я вас всех уложил». И он, и Назаренко, как и мой Рафаил, исчезли бесследно, и все другие репрессированные замечательные люди, которые посвятили свою жизнь Советской Родине. Может быть, история даст этому бедствию нашего народа адекватное название, как она обозначила фашизм. Я потом слышала, что почти всех их судила некая «тройка». Оно и понятно – никакие суды не могли бы успеть перемолоть столько людей.

Я уже больше не могла молчать, я просто не могла жить с моим виденьем, оценкой безнаказанных, жестоких беззаконий. И вот я написала на шести страницах заявление на имя Начальника Управления НКВД в Ленинграде, Литейный 6, тов. Гоглидзе. На этих страницах я высказала клокотавшее во мне чувство протеста, на основании всех фактов, которые были известны, которые противоречили всей нашей советской системе, идеологии, правосудию и т.д. При этом я приводила в качестве иллюстраций только тех, кто уже был репрессирован, боясь упоминать тех, кто был на свободе. Особенно я использовала тех жён врагов народа, которых ещё помнила, и которым я уже навредить не могла. Закончила я это тем, что не понимаю, как это партия и правительство доверили жизнь народа карательным органам, в которых безусловно имеет место вредительство, где при закрытых дверях истребляют лучших людей нашего народа, Родины. Я подписалась, указав свой домашний адрес и место работы. Я никому не сказала о своём заявлении, ни с кем не посоветовалась о его содержании. Я боялась, чтобы мне не помешали, не остановили меня. Я прекрасно понимала, что сама себе уготовила казнь. Не пожалела ни детей, ни родителей. Иначе я не смогла. Самоубийство, о котором думала как о выходе для себя, ничего не могло изменить к лучшему, а заявление было проявлением ещё маленькой надежды на то, что не всё НКВД является вредительским. Конечно, будь я более зрелым человеком, я бы поняла, что вредительство в таком масштабе не могло быть секретом от ЦК партии, а главное – от Сталина. Этот мой поступок был результатом моей наивности и – увы! – необоснованной веры. Мой слепой фанатизм был неисправим.

Вскоре меня вызвали к какому-то следователю. Он говорил со мной о заявлении, долго и подробно расспрашивал, но разъяснять мне ничего не стал. Через несколько дней меня опять вызвали к другому следователю более высокого ранга. Так повторялось 5-6 раз. И каждому я выкладывала со всей болью, горячностью, со всей искренностью свою душу. Некоторых я в лицо до сих пор помню. Почти все производили на меня хорошее впечатление (Голубев, Божечко). В каждом из них я чувствовала если не друга, то хорошего товарища, который меня понимает. Но один из них был мне чем-то страшен. Очень мрачное белое лицо, чёрные, какие-то жуткие глаза. Ему я говорила мало, да он и спрашивал мало. К последнему меня вызвали к самому Гоглидзе, на 30 ноября 1939 г. Когда я пришла, мне сказали, что он занят. Вызовут в другой раз. Назавтра началась война с Финляндией. Больше меня не вызывали, а продолжение последовало в 1951 году.

В 1939 году освободили К.Р. Мегрелидзе. Он уехал в Тбилиси, а Цуца осталась с Бабулей в заложницах. За это время арестовали их обеих. Через много лет Цуца мне рассказала, что арест произошёл из-за Бабули. В Тбилиси она сказала своему близкому другу, что если бы к ней как к хирургу обратился чекист, то она бы его из-под ножа не выпустила. После ссоры с этим другом он на неё донёс, и её настигли уже в Ленинграде. При обыске забрали записную книжку Цуцы, в которой было много адресов репрессированных друзей. Узнав об аресте Цуцы, К.Р. вернулся в Ленинград. Квартира его была опечатана, вещи он оставил у меня, а сам ушёл в НКВД. Вернулся поздно вечером, ночевать никто из знакомых его не пустил. Я оставила его у себя. Каждый день он ходил добиваться приёма к следователю. После ежедневных походов он однажды не вернулся. Я написала родным Цуцы, и приехал отец К.Р. Это был чудесный старик, высокий, стройный, с седой бородой. Через несколько дней ему дали свидание с сыном и невесткой. Он уехал обратно в Грузию, но, как я потом узнала, домой не вернулся. Предполагали, что он попал под поезд.

Лет через пятнадцать ко мне неожиданно пришла Цуца. В нашей встрече была и радость, и огромная боль. Я узнала, что К.Р. был в лагере в Потьме. Как очень слабого, его поставили банщиком. Там он и умер. Цуца тоже прошла «полный курс». Рукопись К.Р. спас Сосо Мегрелидзе, и книгу издали большим тиражом.

* * *

Последние двадцать лет моя бабушка жила в Доме ветеранов науки в г. Пушкине под Санкт-Петербургом. Там в возрасте 87 лет она написала свои воспоминания. Глава о военном времени «Не нам их бояться на нашей земле» была напечатана в журнале «Нева»


[1] Районный отдел народного образования.

[2] Ленинградское отделение Комакадемии (Коммунистической академии).

[3] Леон Абгарович Орбели, выдающийся учёный-физиолог, один из создателей эволюционной физиологии.

[4] Кинотеатр был построен в 1914 году, реконструирован в 1948-52 г. В 2001 г. здание снесли, на его месте построен жилой дом.

[5] Константин (Кита) Романович Мегрелидзе, выдающийся советский философ и социолог.

[6] Коллеги Ц.Л. Янковской, известные учёные-физиологи.

[7] На школьном собрании, где Владимира Янковского должны были исключить из комсомола, нашлись школьники, которые выступили и сказали: «Сын за отца не отвечает». Собрание проголосовало против исключения.

[8] Иосиф Абрамович Вайсберг, философ, зав. кафедрой философии в Военно-медицинской академии, арестован в 1936 г., погиб на Соловках.

[9] ВМА – Военно-медицинская академия.

[10] Жена Валентина Серебрякова.

Циля Львовна Янковская, 1937Моя бабушка Циля Львовна Янковская (1901-1996) была нейрофизиологом, старшим научным сотрудником Института физиологии имени академика И.П. Павлова, где она проработала с перерывами с 1930 по 1959 г. Обширна география ее странствий: Белоруссия, Россия, Украина, Казахстан. В ее судьбе отразилась история государства российского в ХХ веке. Предлагаемый отрывок из её воспоминаний начинается в Казахстане, куда она с сыном и дочерью уехала вслед за мужем. Мой дед Рафаил Акивович Янковский к 1934 году был директором Института философии, зав. объединённой кафедры философии ЛГУ, начальником кафедры философии Военно-политической академии им. Толмачёва, начальником кафедры Военно-электротехнической академии им. Будённого, председателем шефской комиссии Комакадемии над Балтфлотом, членом горкома партии и членом бюро Володарского райкома. Несмотря на такую нагрузку, пишет бабушка, он тяготился своей бесхлопотной жизнью, в то время как в стране шла грандиозная стройка, «говорил с горечью, что превратился в обыкновенного, не очень дешёвого разносчика марксизма-ленинизма». В 1935 году у него появилась возможность поехать на Балхашстрой заместителем парторга ЦК. Бабушку назначили зав. РОНО[1], и она практически с нуля создала там систему образования, сама преподавала в школе и педагогическом техникуме.

* * *

В конце февраля Рафаилу исполнилось 40 лет. Было много гостей, тостов, радости. Разошлись под утро. Я подошла к нему сзади, обняла и сказала: «Ну вот тебе исполнилось 40 лет, а ты жив и ничего не случилось». «Так ведь ещё только исполнилось», – ответил он мне. Дело в том, что в юности Рафаил увлекался астрологией. И вот он рассчитал, что, поскольку он родился под каким-то созвездием, у него под каким-то ребром должна быть родинка, и что в 40 лет он утонет. И в самом деле, на указанном месте у него была родинка. И хотя мы оба не были суеверны, всё же, у меня по крайней мере, где-то в подсознании жила тревога.

До сих пор вся наша жизнь катилась по прямой, ровной дороге. С этой же зимы у нас начались тревожные дни. На Балхаше начались аресты. Было арестовано несколько инженеров, в том числе наш главный инженер – Александров. До Балхаша он был главным инженером Кузбасса, а до этого его посылали для повышения квалификации в Англию. Ко мне приходили убитые горем жёны, с которыми у меня был контакт по делам школы и интерната. Для них это было крушением всей их жизни и невыносимой моральной травмой. Они просили меня не верить, что их мужья враги народа. Они приводили мне всяческие доказательства преданности их мужей Советской Родине. Я сочувствовала и верила их искренности, но не могла не верить органам безопасности. Всякий раз я задавала им один и тот же вопрос – может быть, вы не всё о нём знали? Особенно горестно было слушать Александрову. Она нигде не работала, не имела специальности. Положение её было отчаянное. Все годы замужества она была только женой и матерью. Никаких ценностей у них, как и у всех нас, не было. Родных у нее тоже не было. Куда ехать, куда деваться, как жить?

Вскоре до нас стали доходить вести об арестах в Ленинграде. Одними из первых были арестованы ассистентка Рафаила по кафедре философии в ЛГУ, наша приятельница Татьяна Николаевна Горнштейн и директор института философии ЛОКА[2] Ральцевич. Затем очень талантливый молодой ученый, наш сосед и приятель Валентин Серебряков. В 28 лет у него уже было опубликовано около 50 работ по политэкономии, в том числе две монографии. Вскоре были арестованы почти все научные сотрудники ЛОКА во главе с профессором и старым большевиком Кошарским. На свободе остался лишь бывший соавтор Рафаила по учебнику философии Широков, который стал секретарём горкома партии, и, кажется, приятель Рафаила Буханов, который пару лет тому назад уехал в провинцию работать. За короткое время были изъяты из обращения в Ленинграде почти все работники идеологического фронта. Рафаил всё время сообщал Назаренко как руководителю парторганизации обо всех катастрофах со своими товарищами в Ленинграде. Оба они и мы, жёны, были очень встревожены, да и на Балхаше аресты коммунистов и беспартийных инженеров продолжались.

Однажды ночью Рафаила вызвали на экстренное заседание бюро райкома. Вскоре он вернулся исключённым из партии «за связь с врагами народа». Сразу же машину прислали и за мной. Меня также за несколько минут исключили «за отсутствие бдительности». Отдав партбилет, я сказала, что это у вас нет партийного чутья, и вы – это ещё не партия. Через несколько дней нас обоих вызвали в ЦК партии Казахстана в Алма-Ате. Это был большой кабинет, длинный стол и весь кабинет выглядели торжественно. Вокруг стола сидело человек двадцать. Нас вызывали по одному. Задавали много вопросов, в том числе о связях с арестованными в Ленинграде товарищами. Нам ничего не сказали, а через два года, когда я приехала в Алма-Ату в 1939 году узнать что-нибудь о судьбе Рафаила, который сидел в Алма-Атинской тюрьме, мне сказали, что в ЦК мы произвели невыгодное впечатление тем, что на все задаваемые вопросы давали совершенно одинаковые ответы. А как же могло быть иначе?

После возвращения на Балхаш нас обоих срочно сняли отовсюду с работы. Через несколько дней Назаренко спросил меня конфиденциально, что мог сделать Рафаил? Я стала ему рассказывать и доказывать, какой Рафаил честный, самоотверженный коммунист. Назаренко оборвал меня и сказал, что за такие качества из партии не исключают и не репрессируют (совсем как я говорила жёнам арестованных, которые приходили ко мне), и моё расхваливание глупо.

А через несколько чёрных дней, 9 марта 1937 года, к нам на квартиру пришёл начальник НКВД Головко с двумя сотрудниками арестовывать Рафаила. Рафаил старался нас успокоить, говоря, что это недоразумение, что он непременно вернётся и что партия имеет право проверять своих членов, особенно если у них бывали ошибки. Мы верили ему, мы хотели верить, и мы твёрдо решили ждать. Оставаться на Балхаше, где я была лишена работы, а дети должны были ходить в школу как дети врага народа, не было никакой возможности. Я продала часть книг, и мы уехали в Ленинград, где в большой квартире при ЛОКА на Дворцовой набережной, 18 в нашей квартире жили мои родители.

Когда я уезжала на Балхаш к Рафаилу, вся наша лаборатория во главе с Л.А. Орбели[3] устроила нам пышные проводы. Все провожатые пошли с нами на вокзал. Л.А. немного опоздал. Он приехал, когда поезд тронулся. Он вскочил на подножку, мы поцеловались, и уже вдогонку он крикнул: «Возвращайтесь, мы вас ждём!» За месяц до этого Рафаила провожало человек 100, а меня человек 30. В Москве нас тогда встречали родные и друзья, мы были нарасхват. И вот теперь я, не задерживаясь в Москве, приехала в Ленинград. На этот раз нас встретили только ближайшие родные.  лаборатория во главе с Л.А. Орбели

Через несколько дней я пришла в лабораторию. Там меня ждали мои соперированные собаки, моя дорогая соавтор Мария Борисовна Тетяева, мои притихшие, напуганные товарищи. Я сказала Л.А., что хочу приступить к работе. Он сказал, чтобы я постаралась получить направление в отделе кадров Академии Наук. Встретившийся мне там мой приятель Э.А. Асратьян спросил, за что арестовали моего мужа. Я ответила, что это недоразумение. Асратьян тут же пошёл к секретарю парткома т. Антонову и доложил ему, что я распространяю слух, будто моего мужа арестовали без всякой вины. Получив отказ в отделе кадров, я пошла к секретарю парткома, его я не знала, так как до моего отъезда был другой. Он был очень внимателен, против моего возвращения не возражал. Он мне посоветовал никому из «друзей» не говорить, что мой муж арестован зря. Посоветовал также обратиться в Смольный, в комиссию советского контроля. Там меня выслушала очень внимательная немолодая женщина. Узнав, что у меня двое детей, она тут же позвонила в институт и предложила меня зачислить на прежнюю работу. Потом я очень жалела, что не запаслась об этом бумажкой. Л.А. я не без ехидства сказала: «Вам разрешили допустить меня к работе». Он вспылил и сказал, что не нуждается в разрешении. «Работайте», – сказал он мне. Но как же он был прав и дальновиден! А я всё ещё была наивна. Вообще Л.А. с большим удовольствием предложил мне прежнее место работы.

И вот опять началась моя любимая работа в родном коллективе, где полностью вокруг меня восстановилась дружеская обстановка. А вот Асратьян на этом не успокоился и через некоторое время использовал моё восстановление на работе как один из поводов для травли Л.А.

Перед отъездом с Балхаша я точно знала, что Рафаил находится в тюрьме в Алма-Ате. Для того чтобы ему хоть как-то помочь, а также передать весточку о семье, косвенно узнать, что он жив, я стала переводить ему деньги на адрес НКЦП. До середины 1938 года переводы не возвращались, а последний вернулся с надписью «Адресат выбыл». Живя и работая в Ленинграде, я не переставала писать ходатайства с изложением всего, что я знала, что могло служить ему оправданием. Писала я на имя Сталина, Крупской и Ворошилова, а также многих других старых большевиков, в которых я верила. Ни разу ни от кого я ответа не получила. Потом писала в различные организации: верховному прокурору, в управление НКВД в Москве. Я многократно ездила в Москву в эти учреждения, целыми днями просиживала в очередях. Попадала на приём к различным чиновникам, рассказывала, убеждала, просила, приводила разные доводы, но никаких результатов не было, и, так ничего и не добившись, возвращалась домой. А дома мы ждали, ждали и надеялись.

В начале декабря 1938 года ко мне пришли двое, учинили обыск и увели меня в качестве арестантки. В это время я жила с детьми на Васильевском острове на Седьмой линии в коммунальной квартире, в двух маленьких комнатах во втором этаже, которые мне предоставили в порядке обмена вместо моей большой квартиры на Дворцовой набережной, где поселился с женой и ребёнком учёный секретарь Иван Башинджанян. А нам эти комнаты понравились. Под нашими окнами был чудесный садик с большими деревьями и довольно большой внутренней оградой из чёрной смородины. Скамейка, детская площадка. Рядом был кинотеатр «Форум» (ныне «Балтика»[4]). Единственное, что нас огорчило и обидело, было то, что Башинджанян срезал в обеих комнатах люстры с лампами, а мы в своей большой квартире оставили не только люстры и лампочки, но и другие вещи. Было очень обидно очутиться с детьми в первый же день в темноте. Мои родители поселились у моей младшей сестры Мани.

В квартире жило ещё три семьи с детьми. С ними мы очень быстро подружились. С двумя соседями остались друзьями на всю жизнь. Особенно близко мы сдружились с семьёй грузин – это Мегрелидзе Константин Романович[5] и Карцевадзе Александра Фёдоровна (Цуца). У них была девочка Манана трёх лет.

Когда меня увезли, дома осталась одна Галочка. Она уже лежала в кроватке. Ей было одиннадцать лет. Уходя, я с порога на неё посмотрела. У неё было какое-то окаменевшее личико, а над головой лежала тоненькая, беленькая ручка. Девочка моя молчала: ни слёз, ни звука. Володи дома не было. Я надеялась, что друзья-соседи подойдут к ней.

Увозили меня в легковой машине-эмке. Два стража уселись по обе стороны от меня и повели беседу о футболе. Во время обыска они изъяли как нелегальную литературу многочисленные стенографические отчёты ЦК за все прошедшие годы. Привезли меня в ближайшее отделение милиции, где поместили в боковой полуподвальной комнате, и заперли. Это были пустые стены, кафельный, чисто вымытый пол. В центре комнаты лежала целая куча человеческих экскрементов. Сесть можно было только на пол. Через пару часов вернулись за мной вместе с ещё одним арестованным – мужчиной. Повезли на Шпалерную, в тюрьму. Перед нами открыли высокие глухие ворота и высадили в углу двора. И ворота, и мостовая, и стены – всё было сплошной камень. Меня ввели в обширное помещение, очень плохо освещённое, где за перегородкой сидел чиновник, которому меня сдали. Вскоре меня отвели в узкую клетку-каморку. Стенки каморки были очень высокие, из досок. Кроме узкого, пустого топчана, в ней стояла маленькая тумбочка. Таких каморок в большом зале было множество по всем стенам. Тусклая лампочка на весь зал одна. Эти клетки мне напомнили наши клетки для собак в институте, только там было больше света.

Всю ночь я не спала, и мне виделись Галочкина ручка, Володя, старенькие родители, но главное – Рафаил, и все-все другие ни в чём не повинные окружавшие нас люди, которые стали жертвой каких-то тёмных сил. Подумалось даже: фашизм? Что же это такое? Зачем, для чего, почему? А где же партия? Если я до сих пор думала, что, может, Рафаил в чём-то ошибся, что-то сделал не так, то теперь все сомнения отпали. Это было похоже на какую-то странную эпидемию. Можно было сойти с ума. О том, что чувствуют, что едят мои дети, я старалась не думать. Это было слишком страшно. Никаких запасов, никаких накоплений ни у меня, ни у моих родных не было. Моя семья считалась наиболее обеспеченной, и все тянулись к нам. Муж моей сестры Мани был выслан в Коми АССР, она после этого долго не могла устроиться на работу, а недавно поступила пожарным в театральный музей. Она окончила исторический факультет ЛГУ. Во время учёбы была избрана депутатом Василеостровского райсовета. Она была очень способной, у неё был дар журналиста. В Иваново-Вознесенске с большим успехом работала репортёром. В музее её быстро обнаружили и назначили экскурсоводом. Работала она блестяще. Все слушавшие её люди приводили в музей своих знакомых, учителя – свои классы, и просили выделить именно её. Работала она вдохновенно. А платили ей мизерный заработок. Старшая сестра семьи не имела, но тоже зарабатывала мало в качестве педагога. Я знала, что помочь моим детям было некому. Оказалось, что Володе предлагали денежную помощь Евгений Михайлович Крепс и Анна Васильевна Тонких[6], но у Володи не хватало ни мужества, ни мудрости воспользоваться их помощью.

Володя учился в 10-м классе. После моего ареста райком предложил срочно исключить Володю из комсомола. Бюро, а потом и общее собрание школы, отказались это делать. Хотя несколько раз приходили из райкома, настаивая на исключении, Володю так и не исключили[7].

А Галочку назавтра после моего ареста приехали и забрали сначала в спецраспределитель на Кировском проспекте, а потом увезли в какой-то детдом под Вязьму. Увезли её ещё с одной девочкой Ией (8 лет). Володя пытался не отдавать сестричку, но с ним не посчитались. Родные мои хотели забрать Галочку из детдома на Кировском, но им не доверили воспитание девочки в коммунистическом духе.

А меня тем временем обрабатывали в тюрьме. Заставили обрезать пуговицы, извлечь из белья резинки, забрали пояс от платья, и в таком виде перевели в тюрьму на Арсенальную, д. 6. Меня втиснули в камеру на третьем этаже, где уже находились 92 женщины. По обеим стенкам камеры были широкие нары, на которых разместилась основная масса женщин. Они представляли собой очень пёструю массу, как по возрасту, так и по одежде, и по культурному уровню. Меня приютили нары слева. Мне очень «повезло», так как, будучи последней, я должна была поселиться под нарами. А это было особенно тяжело, поскольку под нарами было мало воздуха, темно, и, как потом обнаружилось, особенно много клопов. Спали мы все валетом, так что у каждой на каждом плече лежало по паре ног. Очень трудно было спать всю ночь не меняя положения. А повернешься, так непременно разбудишь других. К счастью, никто ни на кого не обижался, к тому же нас спасал юмор. Днём почти ничего не делали. Вели тихий разговор – кто о чём. Знакомились. Узнавали, кто есть кто. Тёмным оставался один вопрос – кто за что? Этого не знал никто.

Через несколько дней нас стали вызывать и уводить на допрос. Все возвращались очень быстро, и за один день «допросили» всех. Оказывается, нас водили для того, чтобы ознакомить с обвинительным заключением. У всех без исключения была одна формулировка: «Достаточно изобличена как жена врага народа». Оказалось, что у всех нас мужья были ответственными работниками в разных областях. Но и жены среди нас во многих случаях были тоже ответственные. Так, у нас в камере была Сильвестрова – директор школы, член райкома. Была член судейской коллегии, старая большевичка с дореволюционным стажем. Были женщины с учеными степенями, как я. Была молодая женщина-экономист, окончившая ЛОКА, издавшая монографию. Сама она из крестьян. Дома у нее осталось двое маленьких детей. Она все время кричала, кажется, сошла с ума, и ее куда-то перевели. Особенно страдали те матери, у которых остались окологодовалые дети. Одного ребенка я после освобождения искала, нашла его следы где-то под Лугой в детском учреждении, но он умер. Некоторые женщины получали от своих детей-подростков подробные письма: как они живут, где и как ищут работу. Эти письма мы с жадностью слушали, когда нам их читали вслух. Я писем не получала.

Через некоторое время нас снова стали вызывать, оказалось, для снятия отпечатков пальцев. Мы и это мероприятие восприняли с юмором. У одной женщины был очень нарядный японский халатик, и вот некоторые озорницы (в том числе и я) по очереди надевали халатик и при снятии отпечатков кокетливо откидывали рукава, а после процедуры любезно благодарили. Иногда мы затевали пение. Особенно нам удавалась опера «Евгений Онегин». Среди нас была немка – жена немецкого коммуниста, специалиста, который привез свои знания братскому советскому народу. Ее мужа тоже посадили. У нее оставалось двое детей. Однажды она ко мне обратилась с вопросом: «Для чего всё это нужно?». Я сказала, что тоже не понимаю.

На полу жили вместе с другими две девочки, совсем юные. Оказалось, что их мужья, секретари парткомов на Балтийском заводе, были арестованы. Обе выросли в детдоме. У них тоже осталось по ребенку. Вели они себя очень тихо, почти не разговаривали, в общих затеях участия не принимали. Рядом с ними расположилась простая на вид женщина, у нее дома осталась восьмилетняя девочка – Ия. Она без конца «трещала» – не только во сне, но и наяву. Ее прозвали Пулемет.

Кормили нас плохо. На обед давали миску баланды. Утром выдавали 600 граммов хлеба, спичечный коробок песку и кипяток. На нашем этаже имелся ларек, где продавался зубной порошок, мыло, открытки, печенье в пачках. Можно было выстучать надзирателя, и он провожал желающих к ларьку (если у них были деньги). В течение декабря из нашего состава выпустили двух женщин. Одна из них была первою женой врага народа, разведённая. А вторую не помню. Когда нам поодиночке объявили обвинительное заключение, некоторые, в том числе и я, спрашивали: «По какому параграфу Конституции это делается?» Мне ответили, что не по параграфу, а по особому приказу Молотова, что надо вырывать врагов с корнем, то есть, с семьёй. Мы выразили своё несогласие, так как считали себя полноправными гражданами, а тем более, коммунисты могут отвечать за себя сами. А если бы нам доказали, что наши мужья – враги народа, мы сами осудили бы их. На наши претензии никто не реагировал, кроме нас самих.

Мне стало известно, что незадолго до меня была арестована моя бывшая соседка и большая приятельница Людмила Серебрякова. Я её всё время пыталась найти. Я хотела ей сказать, что её девочку Ладочку увезли к родителям в Гдов (её отец был старым врачом). Но я её не нашла, так как не знала, что она под своей девичьей фамилией. Так мы и не встретились.

О мужьях наших мы много говорили, недоумевая, горюя, но по-прежнему ничего не знали. Потом, через двадцать лет, я получила, наконец, ответ на мои бесчисленные запросы, что в ноябре 1938 года он умер. Причина и место смерти неизвестны. Я не раз вспоминала о его астрологическом предсказании. Ему в это время исполнился 41 год. И всякий раз, когда я слышала о том, что на Севере или Дальнем Востоке утонули баржи с заключёнными, возвращалась к предсказанию.

Спустя много лет мы встретились с бывшей ассистенткой Рафаила, а ныне профессором, Т.Н. Горнштейн. Она рассказала мне, что муж её, тоже философ (Вайсберг[8]), сообщил ей из заключения, что его допрашивали с пристрастием о Рафаиле, и он показал, что однажды Рафаил сказал, что он перестал понимать, куда Сталин ведёт партию. Вероятно, поэтому Рафаила судили по статье 58-10-11. Потом, уже в 1956 году, во время реабилитации Рафаила (посмертно), в Ленинграде прокурор мне сказал, что ему вменяется ещё и 6-й параграф (террор). Я сказала, что мне его не зачитывали. Прокурор ответил, что это ему потом приписали. Рафаила реабилитировали полностью за отсутствием состава преступления. О том, что реабилитация посмертная, прокурор мне не сказал.

Возвращаюсь к декабрю 1938 года. 31-го во время вечерней прогулки (мы стояли в строю) объявили: «Янковская, с вещами выходите». Я подумала, что меня переводят куда-нибудь, где держат заключённых уже не как жён, а как самостоятельных преступников. Освобождения я не ждала. У меня не было перед другими никаких преимуществ. Тревога сжала сердце. Я вышла из строя. Ко мне бросились несколько женщин. Немка меня поцеловала. Некоторые предположили, что меня освобождают, и стали говорить, как искать их детей. Но я запомнила только двоих.

Пришедший за мной солдатик проводил меня этажом ниже, где за перегородкой у стола сидел военный. Он мне дал какую-то бумажку и паспорт и сказал, что я свободна и могу отправляться домой. Выйдя, сопровождаемая, за ворота, которые за мной сразу закрылись, я остановилась как во сне. У меня не было радости, не было ощущения свободы. Меня захлестнула тёмная печаль. Как же так? Ведь все остались там! Я увидела трамвай, который шёл к моему дому, шестёрка, вошла в него с маленьким чемоданчиком. Какой-то офицер уступил мне место. А у меня мелькнуло недоумение: «Неужели никто не видит, кто я и откуда?» Дома я застала моих стареньких родителей. О Боже! Этот крик, эти слёзы. Володя куда-то ушёл с товарищами, а они недавно пришли из-под стены тюрьмы на Арсенальной № 6. Кто-то им сказал, что я там. И они стояли и кричали господу Богу: ЛОМО ОЗАВТОНУ? («Зачем ты нас оставил?») Это такая трагическая молитва. Но Галочка, Галочка где? Её назавтра после моего отъезда увезли. Им её не отдали…

Вот когда моё горе достигло предела. Я металась, я кричала, рыдала. Это горе было много страшнее смерти. На рассвете я помчалась к детдому на Кировском. Но её там уже не оказалось. Мне сказали, что её отправили в детдом под Вязьму. На мои горестные претензии – зачем поторопились отправить ребёнка, когда мать не осуждена? – они ничего не сказали. А в НКВД мне ответили, что возвращения матери не ждали, так как оттуда никто не возвращается. Но меня свели с человеком, который её отвозил. Узнав адрес, я назавтра поехала в Вязьму. Оттуда до детдома 30 км. Я бегала, как безумная, и наконец нашла мужика, который согласился меня туда завезти по пути. Я заплатила 30 рублей, и мы поехали уже вечером. А ночью, приехав в детдом, я разбудила директора. Поднялись многие из персонала, проснулись дети. Всех взволновал мой приезд, особенно детей. Я еле дождалась, когда меня подвели к её кроватке. Она как лежала, так и осталась лежать, не пошевельнулась, не улыбнулась, не заплакала. Глазки словно мёртвые… В помещении было очень холодно, +6о. Зав. детдома сказал мне, что они с женой хотели удочерить мою Галочку. Очень уж она пришлась им по душе.

Утром нас вышли провожать к саням все обитатели дома. Подойдя к саням, Галочка обернулась и бросилась на шею девочке, с которой её сюда привезли. Они так плакали, так кричали, обнявшись, что заплакали все присутствующие, даже мужчины – директор дома и возница… И вот мы с моей доченькой вдвоём в пустом вагоне. «Мамочка, почему я не могу радоваться?» – спросила она меня. Ох, девочка моя, сколько же она выстрадала. С этим я не могу примириться до сих пор.

С этих пор я не могу переносить горе детей. Вот почему в моём доме всегда были чужие, обычно обездоленные, несчастные дети. Это были дети, осиротевшие по воле карательных органов, во время блокады, во время эвакуации. И дети мои считали в порядке вещей, что им приходилось делить с ними каждый кусок поровну. Их боль была моей болью. Имена многих забылись, но некоторые вошли в память на всю жизнь. Надя Бискаева, Юра Кондаков, Коля Лопатин с сестрёнкой, Галя Захарова, певунья Маруся, Ирочка из физкультурного зала Казанского университета, высохшая в блокаду, покрытая вшами, и многие другие. А мальчики с черепно-мозговыми ранами с выпадением мозгового вещества наружу – им было по 18 лет. Они тоже были моими детьми. И сколько ласки было в моих руках, когда я, исследуя их физиологические сдвиги, прикасалась к их по-детски розовым телам в Казанском госпитале.

Почему и как случилось, что меня 31 декабря освободили из-под стражи, осталось неизвестным, но я предполагала, и до сих пор так думаю, что вызволили меня хлопоты моего дорогого учителя. Известно было, что он неоднократно использовал своё высокое положение для помощи людям. Ходатайства, которые он подписывал, заканчивались перечислением: профессор, академик, вице-президент АН, герой социалистического труда, начальник ВМА[9], генерал-полковник. Обычно ему не отказывали, но при этом выражали недовольство. Вот он и профессора Крепса выхлопотал из заключения, и мою Людмилу[10] выхлопотал в Ленинград, и Михельсона выручил из ссылки. А скольких ещё – я не знаю!

Пребывание в тюрьме, в камере жён врагов народа, произвело на меня неизгладимое впечатление. Узнав, что аресты ни в чём не повинных людей являются актами спланированными, а не отдельными недоразумениями, я уже не могла спокойно жить. Молчать, мириться, ничего не предпринимать, сидеть сложа руки, а не бороться. Я не могла ни в чём найти утешения, обрести покой, а тут ещё произошли такие же тяжёлые события с нашими друзьями, соседями-грузинами. В институте Востоковедения у академика Марра произошли аресты сотрудников, и в том числе был арестован мой сосед Мегрелидзе. За ним пришли поздним вечером двое, и я инстинктивно почувствовала, что у них обыск. В передней висело его пальто. Я тайком положила ему в карман батон и коробочку бульонных кубиков. Он потом рассказывал, что в тюрьме к нему долго приставали, почему и откуда у него оказался батон. А кубики он сам обнаружил в чемодане, когда его принесли ему однажды в камеру. Тут он догадался, что батон и кубики ему подложила в карман я. Он мне сознался, что эти кубики вызвали у него впервые в жизни рыдания. Его арест был для меня ещё одним свидетельством, что в НКВД имеется ужасное вредительство.

Жена Мегрелидзе не работала, а подрабатывала подстрочным переводом с грузинского. Девочку свою она отправила в Тбилиси к родным. У них было очень много друзей, которые приходили к ним вечерами и просиживали до позднего часа. У неё побывала вся грузинская интеллигенция. До института Востоковедения Константин Романович был в Грузии зам. министра просвещения. К ним, а потом к ней, приходили поэты, художники, артисты, работники науки. Собирались они по вечерам почти ежедневно. Чаще всех бывали: Сосо Мегрелидзе, Петро Кобидзе, Сулико Вирсаладзе, Кето Джапаридзе и многие другие. В том числе и Како Бохуа, который, как потом выяснилось, был осведомителем. Мне было с ними интересно, и я много времени проводила у них. Лёгкая, непринуждённая атмосфера, задушевные разговоры меня привлекали. Циля Львовна Янковская, 1945

В это время у Цуцы жила квартирантка-грузинка, которая была ассистенткой у профессора Шека. Звали её Бабуля. Это была крупная женщина 28 лет, с длинной, до пят, косой, совершенно седой. Она тоже постоянно участвовала в Цуциных чаепитиях. Оказалось, что на неё в то время в НКВД поступил материал из Грузии. За ней велось наблюдение. И вот однажды мне звонят по телефону: «Слушайте и не повторяйте. Вас вызывают в НКВД (адрес, время, число). Никому не говорите». За несколько дней до этого были арестованы сперва Бабуля, а за ней Цуца. Несмотря на запрет, я сказала своему дорогому соавтору и другу М.Б. Тетяевой, надела лишнюю смену белья, купила две шоколадки и пошла. Это было ещё не поздним вечером. Войдя в указанный на пропуске кабинет, я увидела за столом юношу с очень славным лицом комсомольца, который начал разговор так: «Мы знаем, что вы – советский человек, почему же вы посещаете регулярно собрания антисоветской группы, и не сочли нужным сообщить о ней нам?» Я ответила, что это не группа, а просто знакомые между собой люди, которые, располагая свободным временем, за чашкой чая ведут между собой интересные разговоры. Я никогда не слышала там антисоветских разговоров. Кроме того, сказала я, если бы это, на мой взгляд, была антисоветская группа, то я бы туда не ходила. Он сказал, что антисоветская ли это группа, НКВД само рассудит. Тогда я сказала, что должна для этого очень доверять НКВД, чтоб не поставить ни в чём не повинных людей под удар. Он воскликнул, понимаете ли вы, что и где вы говорите? Я ответила, что потому и говорю, что понимаю. Я загорелась, да так, что не могла остановиться. Я рассказала ему о моём недавнем аресте, о жёнах врагов народа, о том, кто были эти жёны, называя фамилии наиболее мной уважаемых, говоря, что гордилась бы их дружбой. Когда я рассказывала, я очень волновалась. Он сказал мне, что это клевета. Я ещё горячее воскликнула: «Проверьте! Арсенальная 6. Я не виновата, что у вас правая рука не знает, что делает левая». По-моему, следователь был тоже очень взволнован. Он подписал мне пропуск и сказал, чтобы я никому не говорила то, что сказала ему. Конечно же, я никому не говорила об этом визите. В 1951 году я вновь рассказала всё это (на этот раз я была подследственная) моему следователю – майору Григорьеву. Но ещё в 1939 году я получила возможность высказать всё это целому ряду следователей НКВД.

За последние пару лет моё убеждение, что в НКВД происходит крупное вредительство в общегосударственном масштабе, сильно утвердилось. Уезжая с Балхаша, мне было трудно вычеркнуть его из своей жизни, и я выписала Балхашскую газету. Из неё я узнала о ходе работ, строительства, жизни и о новых врагах народа. В ней я прочла заметку уважаемого мной преподавателя математики, Виктора Антоновича, о том, что с изъятием врагов народа Янковских стало в чём-то лучше. Мне это было очень больно, и я отправила ему открыточку, что на случай обнаружения актов вредительства, сообщаю ему свой домашний адрес и место работы. Конечно, ответа не последовало. Но я не хотела бы быть на его месте. Потом я узнала, что наш бывший друг, секретарь райкома Назаренко – тоже враг народа и, следовательно, репрессирован. Позднее ко мне приезжала его жена, моя бывшая приятельница Рива Гехт, член партии с 1920 года. Она рассказала, что такая же участь постигла и начальника строительства Иванова. В моих глазах это был человек-легенда, человек-КОЛОСС. Невысокий, очень крепкий, с длинными руками, некрасивый, с длинным суровым лицом, он был не только мозгом, но и душой строительства. До Балхашстроя он строил Сталинградский тракторный завод. В годы революции воевал где-то в Сибири, организуя со своим отрядом сокрушительные удары по белым. Дважды попадал к ним в плен, и оба раза убегал от смертной казни. Он обладал очень громким, сильным голосом, был чрезвычайно остроумен. Когда он выступал под открытым небом, его было далеко слышно. Масса всегда реагировала на его выступления то громким смехом, то бурными аплодисментами. Авторитет его был огромен. Он великолепно знал производство, и там, где в авариях не всегда разбирались специалисты, он всегда оказывался самым опытным из них. Смелый, решительный, рисковый, с широкой душой – у него всегда на всё находились средства. Только работай!

Арестовывать его пришли в его служебный кабинет шесть человек. Предварительно ему позвонили, что приехала комиссия ЦК партии. Как только к нему вошли, он бросился к ящику стола, но его опередили и отняли револьвер. Василий Иванович сказал: «Ну, ваше счастье, а то бы я вас всех уложил». И он, и Назаренко, как и мой Рафаил, исчезли бесследно, и все другие репрессированные замечательные люди, которые посвятили свою жизнь Советской Родине. Может быть, история даст этому бедствию нашего народа адекватное название, как она обозначила фашизм. Я потом слышала, что почти всех их судила некая «тройка». Оно и понятно – никакие суды не могли бы успеть перемолоть столько людей.

Я уже больше не могла молчать, я просто не могла жить с моим виденьем, оценкой безнаказанных, жестоких беззаконий. И вот я написала на шести страницах заявление на имя Начальника Управления НКВД в Ленинграде, Литейный 6, тов. Гоглидзе. На этих страницах я высказала клокотавшее во мне чувство протеста, на основании всех фактов, которые были известны, которые противоречили всей нашей советской системе, идеологии, правосудию и т.д. При этом я приводила в качестве иллюстраций только тех, кто уже был репрессирован, боясь упоминать тех, кто был на свободе. Особенно я использовала тех жён врагов народа, которых ещё помнила, и которым я уже навредить не могла. Закончила я это тем, что не понимаю, как это партия и правительство доверили жизнь народа карательным органам, в которых безусловно имеет место вредительство, где при закрытых дверях истребляют лучших людей нашего народа, Родины. Я подписалась, указав свой домашний адрес и место работы. Я никому не сказала о своём заявлении, ни с кем не посоветовалась о его содержании. Я боялась, чтобы мне не помешали, не остановили меня. Я прекрасно понимала, что сама себе уготовила казнь. Не пожалела ни детей, ни родителей. Иначе я не смогла. Самоубийство, о котором думала как о выходе для себя, ничего не могло изменить к лучшему, а заявление было проявлением ещё маленькой надежды на то, что не всё НКВД является вредительским. Конечно, будь я более зрелым человеком, я бы поняла, что вредительство в таком масштабе не могло быть секретом от ЦК партии, а главное – от Сталина. Этот мой поступок был результатом моей наивности и – увы! – необоснованной веры. Мой слепой фанатизм был неисправим.

Вскоре меня вызвали к какому-то следователю. Он говорил со мной о заявлении, долго и подробно расспрашивал, но разъяснять мне ничего не стал. Через несколько дней меня опять вызвали к другому следователю более высокого ранга. Так повторялось 5-6 раз. И каждому я выкладывала со всей болью, горячностью, со всей искренностью свою душу. Некоторых я в лицо до сих пор помню. Почти все производили на меня хорошее впечатление (Голубев, Божечко). В каждом из них я чувствовала если не друга, то хорошего товарища, который меня понимает. Но один из них был мне чем-то страшен. Очень мрачное белое лицо, чёрные, какие-то жуткие глаза. Ему я говорила мало, да он и спрашивал мало. К последнему меня вызвали к самому Гоглидзе, на 30 ноября 1939 г. Когда я пришла, мне сказали, что он занят. Вызовут в другой раз. Назавтра началась война с Финляндией. Больше меня не вызывали, а продолжение последовало в 1951 году.

В 1939 году освободили К.Р. Мегрелидзе. Он уехал в Тбилиси, а Цуца осталась с Бабулей в заложницах. За это время арестовали их обеих. Через много лет Цуца мне рассказала, что арест произошёл из-за Бабули. В Тбилиси она сказала своему близкому другу, что если бы к ней как к хирургу обратился чекист, то она бы его из-под ножа не выпустила. После ссоры с этим другом он на неё донёс, и её настигли уже в Ленинграде. При обыске забрали записную книжку Цуцы, в которой было много адресов репрессированных друзей. Узнав об аресте Цуцы, К.Р. вернулся в Ленинград. Квартира его была опечатана, вещи он оставил у меня, а сам ушёл в НКВД. Вернулся поздно вечером, ночевать никто из знакомых его не пустил. Я оставила его у себя. Каждый день он ходил добиваться приёма к следователю. После ежедневных походов он однажды не вернулся. Я написала родным Цуцы, и приехал отец К.Р. Это был чудесный старик, высокий, стройный, с седой бородой. Через несколько дней ему дали свидание с сыном и невесткой. Он уехал обратно в Грузию, но, как я потом узнала, домой не вернулся. Предполагали, что он попал под поезд.

Лет через пятнадцать ко мне неожиданно пришла Цуца. В нашей встрече была и радость, и огромная боль. Я узнала, что К.Р. был в лагере в Потьме. Как очень слабого, его поставили банщиком. Там он и умер. Цуца тоже прошла «полный курс». Рукопись К.Р. спас Сосо Мегрелидзе, и книгу издали большим тиражом.

* * *

Последние двадцать лет моя бабушка жила в Доме ветеранов науки в г. Пушкине под Санкт-Петербургом. Там в возрасте 87 лет она написала свои воспоминания. Глава о военном времени «Не нам их бояться на нашей земле» была напечатана в журнале «Нева»


[1] Районный отдел народного образования.

[2] Ленинградское отделение Комакадемии (Коммунистической академии).

[3] Леон Абгарович Орбели, выдающийся учёный-физиолог, один из создателей эволюционной физиологии.

[4] Кинотеатр был построен в 1914 году, реконструирован в 1948-52 г. В 2001 г. здание снесли, на его месте построен жилой дом.

[5] Константин (Кита) Романович Мегрелидзе, выдающийся советский философ и социолог.

[6] Коллеги Ц.Л. Янковской, известные учёные-физиологи.

[7] На школьном собрании, где Владимира Янковского должны были исключить из комсомола, нашлись школьники, которые выступили и сказали: «Сын за отца не отвечает». Собрание проголосовало против исключения.

[8] Иосиф Абрамович Вайсберг, философ, зав. кафедрой философии в Военно-медицинской академии, арестован в 1936 г., погиб на Соловках.

[9] ВМА – Военно-медицинская академия.

[10] Жена Валентина Серебрякова.