RSS RSS

Роман Духовный. Пальма. Рассказ

image_print

Так звали грязную дворняжку, приблудившуюся в нашем дворе. Собака эта лишь отдаленно напоминала дикорастущее тропическое дерево: вся тёмная в еще более тёмных пятнах, она больше походила на заштопанное старое одеяло, диковинную птицу, старую машину или мустанга. Но острый народный ум увидел в её окраске нечто экзотическое, не свойственное нашим северным широтам: птицу ли, дерево ли, не важно. И имя навсегда пристало к собаке – Пальма.

Образ жизни Пальмы был подобающим для собаки её круга – главными заботами были еда и кров. Другие благонравные особи сучьего племени получали и то, и другое из рук собаколюбивых хозяев, они и жили порой лучше, чем некоторые человекообразные — ветераны, старики-пенсионеры, бомжи и прочие, ничего не значащие двуногие без определенных занятий, и смотрели, и лаяли на этих свысока. Еда и кров у домашних псов были домашними, их прогуливали, вычесывали, купали, лечили, стригли. Им в собачьи головы никогда не приходило, что добывать еду и кров требует усилий. Они презирали и ненавидели уличных собак той ненавистью богачей, которые видят в бедняках угрозу или упрёк своему благополучию, но главное – за отсутствие у бездомных псов хозяев. Немыслимо: как же можно прожить без них, этих, тех, которые регулярно кладут тебе в миску что-то вкусненькое, так носятся с тобой и так любят! Как же после этого не становиться на задние лапы, не лизать ноги и другие места хозяев, не выполнять их команды, пусть глупые, по нашему мнению, но почему бы ни ублажить людей, если им так хочется!

Все началось с того, что Пальма облюбовала помойку возле нашего дома. Сюда в грязные, вонючие мусорные баки люди сносили всё, в чём они не нуждались. Но Пальму не интересовала старая обувь и одежда, пустые бутылки и рваные пакеты. Равнодушна она была и к сломанным игрушкам, картонным коробкам, ржавым железякам и прочему людскому хламу, до которого так охоч человеческий вид того же бродячего племени. Нет, Пальма искала остатки еды, которыми побрезговала бы приличная домашняя собака. Голод был её привычным состоянием, естественным и неизбежным довеском бродячей вольной жизни.

Как только кто-либо из жильцов с полным ведром направлялся в сторону мусорника, невесть откуда появлялась Пальма. Она повиливала хвостом, забегала то с одной, то с другой стороны, принюхивалась, стараясь заранее определить, что там, в ведре, и, чувствуя съедобное, радовалась как ребенок в предвкушении новогоднего подарка. Пальма заливалась радостным лаем, подпрыгивала, бежала вперед, торопя человека к месту назначения. Она походила на охотничью собаку, залежавшуюся на псарне, которую, наконец, выпустили на дичь.

Вскоре Пальма стала общей любимицей. Жильцы наперебой, выставляя напоказ свое добросердечие, несли ей кто похлёбку в миске, кто остатки обеда, кто кости. Пальма не брезговала ничем. Если любовь к животным – проявление либо гуманизма, либо патологической ненависти и жестокости к людям, в нас, обывателях, эти крайности уживаются одновременно.

Несмотря на щедрость людей, Пальма всё так же упрямо, по-собачьи, ходила на помойку, не веря в постоянство человеческой доброты. Суровый опыт научил её: похлёбка в миске заканчивается, а остатки еды в мусорных баках – нет. И Пальма так же жадно разгребала свежую кучу мусора, мгновенно, как дикий зверь, находя среди неё съестное. Правда, и здесь, на помойке, не обходилось без борьбы, без естественного отбора. Если другим бездомным псам было трудно тягаться с Пальмой, то существам с огромными мешками за спиной, роющимися в мусоре, она уступала. Хотя Пальма своим собачьим умом понимала, что эти двуногие, нуждающиеся как она сама, – совсем не те люди-хозяева жизни, что дают еду, но, чувствуя их эволюционное превосходство, недовольно рыча, отступала.

Так продолжалось все лето. Пальма стала частью нашего двора. Её любили все, и, право, трудно было не любить эту собаку за её чистосердечный и открытый нрав. В ней не было того холуйства, которое есть у самых породистых псов, которые за пайку по слову хозяина загрызут тебя, хотя ты не сделал им ничего плохого. Пальма не лаяла за миску супа, как сторожевые собаки, только ищущие повод отлаять свою службу в страхе её лишиться. И люди, жизнь которых теперь сводилась к сплетням, радужным воспоминаниям о прошлом и страстному обличению настоящего, открыли поры своей нерастраченной доброты. Даже Сарычева, высохшая сморщенная, как бледная поганка, с траурным лицом старуха, всегда радующаяся чужому горю, каждое утро кормила Пальму остатками супа. Но больше всех к собаке привязалась Катя, школьная учительница математики, которая как-то незаметно из изящной молодой девушки превратилась в грузную женщину средних лет.

Впрочем, не только к Пальме. Пора, наконец, открыть читателю, что Пальма была крайне нравственной сукой, которую никто и никогда не видел в компании сомнительных тварей. У Пальмы был законный муж, большой коричневый пёс с белым пятном на груди, который вёл легкомысленную бродячую жизнь, но появлялся время от времени в нашем дворе, когда ему приходилось туго. Этот кобель был немногословен, скромен и сдержан. Никто не знал его имени, но народная молва, всегда безошибочно-алчная относительно личных связей людей, не обошла вниманием и собак. Хотя здесь не требовалось особой проницательности: ведь у Пальмы был ребёнок, щенок, который, по воле двора, при отсутствии ярких опознавательных различий был назван Дружком.

Как это часто бывает, Дружок внешне очень походил на своего отца – такой же коричневый с белым пятном на груди, но характером был весь в мать: эта кличка ему как нельзя более подходила, такой же приветливый и открытый, в гармонии с самим собой, людьми и собаками, и прочей Вселенной. С Пальмой Дружок был неразлучен. Быстро освоив нехитрые собачьи житейские премудрости – дорогу к помойке, время кормёжки, привычки жильцов, он ни на шаг теперь не отставал от Пальмы, резвясь, играя и задираясь к матери, как молодой теленок.

Летом было жарко. Собаки страдали от зноя и искали днём убежища в прохладном подвале или тени деревьев, ровесников старого дома. «Когда же это закончится?», – спрашивал Дружок и тёрся о жесткую материнскую шёрстку. «Подожди, вот будет холодно, узнаешь!», – недовольно ворчала Пальма, отталкивая Дружка. Она помнила лютые морозы прошлой зимы, когда, чтобы не замёрзнуть, ей приходилось целыми днями бегать от дома к дому, а по ночам лихорадочно искать ночлег в трубах, люках, подвалах, везде, где отступала безжалостная зимняя стужа. Но для Дружка, родившегося ранней весной, зимы ещё не было.

Закончилось лето, наступил сентябрь. Всё чаще Пальма и Дружок лежали не в тени, как раньше, а на солнце, наслаждаясь безмятежностью бабьего лета. Воздух был как застоявшееся виноградное вино. Солнце, обходя дом стороной, все реже стало бывать во дворе, торопясь в другие теплые страны. По утрам из близлежащей рощи выползали мутные, белесые, прохладные туманы, низко стелясь, как змеи по траве, своими бесформенными щупальцами они медленно окутывали дома и деревья, превращая мир реальности в мир фантазии. Тогда Дружку становилось страшно, и он, торопливо вскакивая на ноги, несмело, отрывисто и неумело лаял на нечто неведомое, угрожающее, что явно не соответствовало тёплому солнцу, прохладной тени, родному запаху материнской шёрстки и вкусной еде в миске.

С наступлением осени характер Дружка стал меняться. Если весна, как ода к радости, как гимн праздника, увенчалась рассветом, расцветом, полуднем, то сейчас, осенью, всё катилось по другому пути – заката, упадка, полуночи, конца которого Дружок ещё не знал, но смутно предчувствовал недоброе.

Становилось всё холоднее, и Дружок всё теснее жался к тёплому телу матери. Теперь погреться на солнышке можно было только в полдень, незримо подступали холода, сжимая удавку тепла и света. Потом начались дожди, и Дружок совсем загрустил. Он всё ещё надеялся, что снова будет тепло и приятно, и радостным лаем встречал редкие солнечные деньки, которые неизбежно сменялись холодными промозглыми днями. Дружку теперь казалось, что весны и лета больше никогда не будет, что будет ещё холодней, ещё хуже. И даже еда, которой регулярно снабжали его люди, не вызывала у него былого энтузиазма.

И вот однажды утром что-то белое, липкое, обжигающее посыпалось откуда-то сверху. Дружок пробовал отойти в сторону, но холодная клейкая масса валила со всех сторон. Белые хлопья, как блохи, забивались в шерсть, лезли в уши, застилали глаза. Сначала Дружок, рыча, пробовал отогнать коварного врага, но потом смирился и притих, отряхиваясь, неловко шевеля ушами. Двор на глазах терял знакомые очертания: белое полотно, куда хватало глаз, накрыло землю; ветки деревьев, кряхтя, сносили толстые ломти все прибывающего белого порошка. Природа, и до того полинявшая, поблекла, растеряв-растерев свои краски в два полюса: чёрный и белый. И только детишки швыряли друг в друга белые камешки, воздвигали диковинные фигурки, непохожие на всех людей, спускались на досках с горки, повторяя радостно чужое для слуха слово: «Снег!».

Днём Пальма и Дружок ещё как-то согревались, бегая в поисках пищи, но ночью, когда отходил день, гасли окна и луна, становилось жутко от темноты, страха и безысходности. Лапы, особенно передние, коченели от взрослеющего в темноте мороза, Дружок согревал их горячим языком, но потом приходилось сдирать ледяную корку. Пальма лизала Дружка в лоб, горячо дышала ему в уши. Когда становилось совсем холодно, Дружок зарывался носом, мордой в глубокое, грузное, грязное материнское тело, туда, откуда недавно вышел. И стужа отступала.

Однажды днём возле помойки Дружок увидел Отца. Тот никак не мог дотянуться до верха мусорного бака и терпеливо ждал, чтобы кто-то высыпал ведро на землю. Но люди, сохраняя чистоту декабрьского снега, не обращали на голодного, замёрзшего, бродячего пса никакого внимания. Они выбрасывали ненужные им остатки еды в высокие удобные мусорные баки. Но в глазах Отца не было отчаяния, было спокойная обречённость Стоика, испытавшего в жизни всё худшее, в вечном ожидании ещё худшего: «Разве может быть иначе? Так было и так будет всегда», – говорил этот взгляд. Больше Дружок не видел Отца. Он мог замёрзнуть, умереть с голоду, попасть под машину, погибнуть от зубов бездомных собратьев, стать жертвой жестоких проказ мальчишек. Только позже Дружок понял этот взгляд Отца: понимание судьбы, покорность и подчинение ей – «Ничего не бойся, не проси, ни во что не верь, ни на что не надейся».

Наступили самые холодные дни зимы. Чувствовалось, что приближалось какое-то большое и радостное событие, что случается крайне редко, как кусок мяса, который Дружок однажды получил в миске супа от Кати. Оживлённые люди зачем-то несли в свои квартиры небольшие зелёные деревья, их полные сумки испускали чудовищно аппетитный запах, который выворачивал наизнанку тощий собачий желудок, сводил челюсти, вызывал водопад слюны и слёз. И сами люди в эти дни становились добрее и приветливее, они не рычали злобно друг на друга, не угрожали вцепиться в горло, разорвать врага на куски, и Дружку, не понимавшему человеческого лая, было понятно, что этим существам было сытно и тепло, иначе с чего так радоваться.

Эти дни стали праздником и для Пальмы с Дружком. Чтобы спасти собак от холода, их устроили на подстилке внизу в подъезде. Вся в щелях, старая деревянная дверь, висевшая уже полвека на скрипучих петлях, насквозь продувалась ветром, и для любого, привыкшего к домашнему теплу пса, такие условия были бы невыносимы, но для матери и щенка после ночных страданий на морозе они казались раем. Только теперь Дружок понял, что значит свое место, где так уютно в непогоду, место, где так покойно, крепко и сладко спалось. Так крепко, что Пальме приходилось будить сына по ночам, когда кто-то из запоздалых жильцов входил в подъезд.

Вскоре собаки настолько привыкли к своему дому, что неохотно появлялись на улице. Хотя инстинктивно они всё так же бежали к помойке, им больше нравилась никогда не пустовавшая миска у подъезда. И внешне Пальма, и Дружок изменились: они стали менее подвижны, более неуверенными в себе, дорожа и своей подстилкой, и своей похлёбкой, в душе опасаясь потерять и то, и другое.

Впрочем, не все соседи были готовы мириться с неудобством – спящими собаками у входа в подъезд с их подстилкой и запахами. Больше всех возражала Антонина Калачёва, жившая на первом этаже. К этой шестидесятилетней, еще дородной бабёнке, сохранившей богатые неотработанные ископаемые желаний после смерти мужа-алкоголика, как осы на фрукты, постоянно слетались мужики самых разных пошибов. Были здесь и слесари, и их начальники, водители и их директора, преуспевающие бизнесмены и главные инженеры, и даже дирижёр циркового оркестра. Молодые и старые. Антонина была очень демократична, ровна со всеми, никому не отказывая в гостеприимстве. Что так притягивало к ней мужчин, торопливо звонивших в её дверь, чтобы поскорей войти, и воровато озиравшихся, чтобы не быть увиденными соседями, какое-то время оставалось для народа непонятным. Летними ночами к её подъезду подкатывали автомобили, яркие фары освещали тёмные улицы, громкая музыка, женский смех и мужские ругательства заставали жильцов врасплох в смятых, грязных постелях, заставляли открывать шире окна. Потом до самого утра сдавленная, как джин в бутылке, музыка неслась из квартиры Антонины. Слышались звуки падения, крики, звон разбитого стекла, ссоры.

Но и зимой поток не замерзал. На крыльце подъезда часто курили, словно нервничая перед сдачей экзамена, высокие, молоденькие, обнажённые шляпки. Их по-хозяйски подхватывали под руки и уводили в квартиру Антонины поношенные, уже тронутые молью и нафталином ондатровые шапки. Впрочем, жильцы хорошо относились к Калачёвой за её открытый характер и умение ладить. Её уважали во дворе за умение снимать порчу, вкусные рецепты и вовремя сказанное бранное слово.

Антонину повсюду сопровождали две плюгавые собачонки. Казалось, не было на свете более холуйских созданий, лаявших на всех без всякого повода. Эти твари и минуты не могли прожить без своей хозяйки и, оставаясь одни в запертой квартире, поднимали истошный лай, по ночам будоража соседей. Их собачьи сердца разрывались от тоски по хозяйке. Эта была взаимная любовь, и Антонина была без ума от своих собачек, наряжая их в причудливые шляпки и платьица, что придавало пигалицам неестественно-гротескный апломб и делало их совершенно неотличимыми. И имена у них были вычурно-надуманными, продукт нежного воображения Антонины: Типа и Тяпа.

Их отношения с Пальмой и Дружком сразу не сложились. За широким задом хозяйки Типа и Тяпа заходились яростными собачьими репликами, понятными даже нелающим: «А ну проваливайте из нашего подъезда, бродяги! И кто только додумался их здесь устроить. Только грязь разводить и всякую нечисть. Вонючки ничтожные!» Именно так в унисон на разных языках лаяли Антонина, Типа и Тяпа. Пальма и Дружок, сознавая свое бесправие, сначала покорно сносили лай, но потом, при поддержке соседей, чувствуя себя сильнее этой мелюзги, всё смелее стали отвечать рычанием и лаем. Рычала в основном Пальма. Дружок, хотя и ненавидевший своих врагов, всё же не мог так же злобно и угрожающе, как его мать и другие псы, закричать в ответ: «А вы кто такие? Пижоны несчастные. Будете приставать, укушу больно или насмерть загрызу!». Дружку оставалось визгливо и часто лаять: «Слышали, что сказала мама? Немедленно прекратите, пока не поздно, а то мы с ней вам покажем. Я ещё и папе скажу. Он у меня большой и сердитый».

Неудобно было и ухажёрам Антонины: входя ночью в тёмный подъезд, они натыкались на спящих собак, собаки лаяли, кобеля чертыхались, обнаруживая соседям свое появление, что явно не предусматривалось заинтересованными сторонами.

В конце января Пальма собралась рожать. Она стала менее подвижной от тяжёлого живота, спускавшегося почти до земли, реже бежала к помойке, несмотря на призывы Дружка, которому было непонятно, что происходит с матерью. Он, как и прежде, в порывах хорошего настроения ластился и заигрывал с ней, но Пальме было не до него: она была озабочена чем-то грядущим, что уже знала из собственного опыта, надвигалось нечто, что потребует её внимания, усилий, мук, а, возможно, и жизни.

Рожать собака в подъезде не могла, таков был приговор обывателя. Доброта тоже имеет свои границы, и жильцы просто не могли мириться с неудобствами: с новым выводком щенят, с запахами собачьего быта. Пальме великодушно предоставили пустовавший сарай и на время её перестали замечать. Дружок теперь забегал к матери, лежавшей свернувшись клубком в углу. Там, в подъезде, было тепло, уютно и светло, здесь, в сарае – сыро, холодно и темно. Пахло гнилью, плесенью, остатками прошлогоднего урожая, в подполе возились крысы. Входя в сарай, у Дружка щемило сердце. Он тёрся носом о грубую полосатую материнскую шерсть, жалобно скулил и выскакивал с облегчением на свежий морозный воздух, туда, ближе к людям, восходящему январскому солнцу, еде в миске, теплу подъезда. Как прекрасна эта жизнь, как много в ней счастья после тёмного, спёртого сарая! Январское солнце напомнило Дружку о весне: возможно, снова будет тепло, он снова будет лежать на травке и носиться по двору. На воле всё-таки лучше, чем в подъезде. Тогда душу Дружка заполняли сладкие надежды, неясные весенние томления и грёзы…

Все родившиеся щенки замёрзли той же февральской ночью. Весна в это время бежит наперегонки с зимой: днём наступая при поддержке солнца, к вечеру, с его закатом, отступая под натиском мороза. В такие ночи зима ещё злее лютует на опустевших улицах, вымещая свою злобу от убывающей силы на людях, животных, природе. В такую ночь, ворвавшись в ветхий сарай, зима без труда расправилась с тремя комочками ещё теплых тел, которые Пальма безуспешно пыталась согреть дыханием и языком.

После неудачных родов Пальму вернули на старое место в подъезде, но собаку словно подменили. Она потеряла свой добрый нрав, без повода лаяла на людей, рычала на Дружка и даже кусала его. И Дружок, казалось, понимал, что на это были причины, что там, в сарае, произошло нечто страшное, неведомое, что ему никогда не понять. И он тихо скулил по ночам, покорно снося укусы Пальмы, всё так же припадая к материнской шерсти.

Наступил конец февраля. Зима в этом году безоговорочно капитулировала рано. Победитель принёс в город сырость, слякоть, сомнение. Краски на мольберте смешались, превратившись в большое серое пятно. Стаявший снег обнажил неприглядность прошлогоднего мусора, грязи, запущенности. Стали всё чаще попадаться выжившие за зиму тощие, голодные, одичавшие бродячие псы. И только ветер, лихо, по-кавалерийски гарцуя по опустевшему городу, внушал надежду на весенние перемены.

Это произошло хмурым мартовским утром. Пробираясь ночью к Антонине, один из её кавалеров наступил в темноте на спящего Дружка. Пальма зарычала, и, когда тот попытался её отогнать, бросилась на пришельца и порвала ему штанину.

На рассвете Антонина не стала мешкать. Пока жильцы ещё спали, она позвонила кому-то из знакомых в муниципальную службу. Пальма, чувствуя недоброе, лаяла не переставая. Она ещё могла убежать, когда к дому подъехала серая машина, из неё вышел человек с каким-то длинным чёрным предметом. Он как-то странно наклонил голову набок, поддерживая чёрный предмет выдвинутой вперед левой рукой. Раздался звук, похожий на тот, что любили производить мальчишки на праздник, бросая оземь какие-то предметы. Кто-то ударил Пальму ногой в живот, хотя рядом никого не было, потом ещё, и ещё. Она пыталась лизнуть больное место, но движение прошило её нестерпимой болью. Эта боль подступала из самого нутра, из живота, не давала двигаться и дышать. Деревья, дом, небо, земля растворились в чёрном мутном осадке. Стало тихо и темно, как ночью… На мгновенье боль стала невыносимой, как во время родов, потом наступила сладкая истома, безмятежность и покой, который Пальма испытала в раннем детстве, когда молодым щенком, набегавшись и наигравшись за день, засыпала возле тёплого, вздрагивающего тела матери…

Антонине без труда удалось убедить общественное мнение двора, что иначе было просто нельзя: после неудачных родов собака взбесилась и стала бросаться на людей, здесь следовал конкретный пример. И сам обыватель потерял к собакам интерес. Всё внимание переключилось на приближавшиеся выборы. Многочисленные партии и кандидаты без устали рекламировали на продажу свой товар. Их, как голодных псов при виде аппетитной мясной похлёбки, сводила с ума перспектива власти, ради чего они грызли друг друга на смерть, сбивались в стаи, затаптывали нерасторопных и слабых.

Дружок вначале не осознал, что произошло. Просто мать куда-то исчезла. Остался её запах и клочья шерсти на старой подстилке – наследство бездомной собаки. У бездомных собак нет ни собственности, ни её права. Ещё свежий запах матери выходил во двор, потом терялся среди отвратительной бензиновой вони, прелости прошлогодних листьев, гари старой резины. И люди, всегда внимательные, стали сторониться Дружка, стыдясь содеянного. И только Катя, всхлипывая, крепко обхватывая голову собаки, прижимала Дружка к себе, отчего он чуть не задыхался и заходился визгливым лаем.

Два дня Дружок искал мать. Он облазил все окрестные помойки, обследовал все укрытия, обнюхал все щели. Вся короткая жизнь Дружка прошла с матерью: он делил с ней игры и ночлег, пищу и голод, холод и зной, радость, страх и сомнение. Мать была где-то рядом – Дружку явно чудилось её незримое присутствие, её шершавый язык лизал его лоб, её тепло остывало на грязной подстилке. Но какая-то незримая, зловещая преграда не давала обрести матери реальный облик. Пальма была рядом, так близко, что её можно было ощутить, представить, и где-то вдали, так далеко, куда не добежать, не обойти эту преграду, не перескочить пропасть в такой телесной форме, разве что самому, тенью, оставив шерсть, лапы и хвост, собачьей душой броситься вдогон за материнской тенью.

Дружок потерял интерес к еде, крову, теплу. Он перестал обращать внимание на сновавших мимо людей и часами неподвижно лежал на холодном крыльце, смотря куда-то вдаль. Поза сфинкса, скорби, поза прозрения. Только теперь Дружок действительно понял, что мать никогда не вернётся, что за пищей, теплом и кровом, совсем недавно казавшимися ему смыслом собачьей жизни, стоит нечто неизмеримо более важное, что рано или поздно это, настигнет, постигнет каждое несведущее существо. Только теперь Дружок понял взгляд отца – «Не жди, не бойся, не проси!» – взгляд собаки, которой нечего терять, взгляд-символ обречения.

Жильцы вообще перестали замечать Дружка: забытьё – лучшее средство от упрёков совести, от сознания неправедности поступка. И обожание, и ненависть обывателя переменчивы. И только Катя тяжело переживала случившееся: «Сидит на холоде, ни ест, ни пьет, никак забыть Пальму не может. Разве так можно!». Наконец, она не выдержала и однажды взяла Дружка к себе в дом. Как и у многих одиноких людей, её привязанность к животному восполнила отсутствие личного счастья. Отсутствие, которое ожесточает одних и делает сострадательными других, смотря по характеру.

Так Дружок стал домашним псом, собственностью, частью жизни своей хозяйки. Ему не приходилось теперь добывать себе пищу и искать ночлег, сражаться с голодными собратьями и блуждать по улицам, сторонясь машин и пешеходов. Он приобрёл тепло и кров, и потерял свободу нищеты. За него теперь всё решала хозяйка. И свобода передвижения для Дружка сводилась теперь к длине поводка, на котором его держала Катя, ни на миг не отпуская, боясь потерять. Впрочем, Дружку это нравилось. Он стал даже лаять на окружающих и превратился в одну из тех безликих собак, которые выделяются лишь проявлениями любви к своим владельцам. Дружок забыл и жестокие зимние морозы, и помойку, и грязную подстилку в подъезде, и сарай, где рожала мать, и саму Пальму в рутине благополучной сытой жизни. У собак, рыб, зверей, насекомых и людей короткая память. Только изредка, ночами, что-то безмолвное, зловещее подступало к его собачьей душе. Бешеным галопом сменялись неясные образы и ощущения, но среди них он явственно чувствовал запах материнской шерсти на грязной подстилке.

И тогда Дружок, к неудовольствию хозяйки, громко и надрывно лаял…

avatar

Об Авторе: Роман Духовный

Роман Духовный (литературный псевдоним, по фамилии матери), Роман Яковлевич Крицберг, лингвист, профессор, работает в областях регионалистики, социолингвистики, сравнительного и исторического языкознания, американистики, автор двух специальных монографий: «Дивергенция и конвергенция региональных вариантов современного английского языка» (2000) и «Американські та британські лексичні еквіваленти» (2013). Литературная биография автора скупа. Публиковался в литературном журнале «Саксагань» (г. Кривой Рог, Днепропетровской области, Украина, № 3, 1998 и № 4, 2002). В 2014 г. вышла первая книга «Художественная проза», в которую входят рассказ, три повести и роман). Издательство «Дионис», Кривой Рог.

One Response to “Роман Духовный. Пальма. Рассказ”

  1. avatar Наталья Асенкова says:

    03/5/16 Этот рассказ – настоящий шедевр, которые почти исчезли в современной литературе, тем более в эмигрантской. По манере изложения и душераздирающей картины ПРАВДЫ, рассказ вполне можно поставить в один ряд с классическими произведениями о животных.С “Каштанкой” или “Верным Русланом”,например. Желаю и дальнейших удач автору. Правда,есть один “ляп”- неправильное построение предложения. Автор сам найдет его,указывать не буду. Надо просто помнить,что когда Лев Толстой написал фразу-Накурившись,между солдатами пошёл разговор-этим он подчеркнул склад народной речи у солдатской массы. А животное-НЕ говорит.Надо быть внимательнее в своей стилистике рассказа. С уважением Н.Асенкова.

Оставьте комментарий