Элина Свенцицкая ● Из цикла «Рассказы последнего времени»
МЕРТВОЕ МОРЕ
Вот уже час я еду в троллейбусе. Жарко, душно, крикливо. Руки, ноги, угрюмые спины. За окном несутся большие и маленькие машины, чужие люди, серые заборы. А на заборе надпись: «Балбес, я скучаю!!!». Кого это до такой степени достала жизнь, что он скучает по балбесу? И как же сильно нужно скучать, чтобы пойти разукрашивать заборы!
Я уже почти заснула, но тут за окном мелькнул маленький сквер. И вспомнила я – было время, там гулял со мной мужчина моей мечты: поэт в душе, флорист по профессии и гомик по призванию. Я вспомнила его развевающиеся рыжие кудри и лицо, все части которого очень сложно относились друг к другу. Его глаза принципиально смотрели в разные стороны, брови хотели как можно дальше убежать от глаз, уши стремились свернуться в трубочку, а щеки – сжаться и скрыться в ротовой полости. Мы ходили по парку, он мне рассказывал о растениях, которые там обитают, а у меня тогда были иллюзии, и потому мне легко и свободно дышалось.
Мы уже проехали этот скверик, а я еще дышала этим воздухом прошлого. Но вот опять стало душно, жарко, пыльно, и ничего интересного, кроме еще одной надписи на заборе: «Балбес, я скучаю!!!». Мне стало совсем грустно, но тут за окном я увидела кафе «Встреча», где я опять–таки встречалась с одним местным циником. Был он тогда невысоким лысеньким мальчиком, руки у него были чужие, ненужные, они мешали ему уже сорок пять лет. А мне было тогда сорок семь, и я была молодой и красивой, не то что сейчас, и мне ничего не мешало, даже его ненужные руки. Он говорил, и речь его лилась, как из ведра, и мне было все равно, что он говорит, лишь бы он думал, что я его слушаю.
Ну а дальше моя дорога стала обитаемой и населенной, и из каждого угла, из каждой кафешки, из каждого скверика, из каждой больницы, из каждого театра, из каждого районного суда вставали призраки, тени, химеры, одна другой причудливее. Воздух прошлого, сумрачный воздух прошлого врывается в легкие на каждом шагу.
И с этого момента я стала понимать, что весь город для меня таков – куда я ни пойду, везде меня ждут разные люди, которых нет нигде – только в моем прошлом. Старая учительница Мария Федоровна, переваливаясь на опухших ногах, с огромными хозяйственными сумками удаляется в туман длинных многоэтажек, сумасшедший железнодорожник, преследовавший меня все студенческие годы, выходит из того же тумана и плавно движется на меня, но тут же ярдом страшная продавщица винно–водочного отдела возникает из пространства и что–то кричит, но слов не разобрать.
И дом у меня тоже теперь такой. Из каждого угла, от каждого стула, от каждого стола или кресла расцветает какая–нибудь химера, они висят в воздухе, наползая друг на друга, и тихо шевелятся от ветерка с балкона. И кого здесь только нет! Вот она, моя бывшая подруга Марианна, вся в кружевах и бантиках, с фарфоровым лицом, тихо говорит:
– Все будет так, как я хочу, он останется со мной, потому что только я настоящая, а не туманная иллюзия. И будут счастливы все, абсолютно все .
И опять идет в районный суд отстаивать свои права человека.
И вот мой сокурсник Саша Гревцов, сын простого советского писателя, ненавидящий своего отца и заодно всех людей, он уже выпил всю водку и кричит:
– Вы все сволочи! И ты – сволочь! И я – сволочь!
Как жить в этом доме? Как жить в этом городе? Кто они – призраки, голоса? Они такие настоящие, живые, выпуклые и отчетливые – пахнут, шевелятся, говорят. Но они такие прозрачные, неощутимые, мертвые – колышутся, растворяются и улетают. Так какие же они? Я все время хожу по больницам. Надо же как–то разобраться – если не с ними, то с собой.
Я иду по улице. В руках у меня рентгеновский снимок. Он еще не высох, поэтому его надо держать в руках. Он большой, на нем изображены мои ребра… Вот я – вот моя грудная клетка. Я несу ее в больницу, но больница далеко. А утром домов в городе нет – есть только корабли. И к ним прибивает людей, а я плыву дальше и дальше.
Тихий ветер обвивает снимок моей грудной клетки. И опять на стене надпись: «Балбес, я скучаю!!!». Почему их так много, этих балбесов? Почему так много тех, кто скучает? А в ветре – опять они, призраки, тени, и все шепчут, и отлетают, а потом прилетают обратно, и все – около моей грудной клетки. Вот она – моя память, и вот сколько всего живет в ней – летящие в воздухе бабочки, птицы, капли воды. Вот она, память – струится в воздухе, набегает рябью и рассыпается острыми осколками, которые вначале впиваются в кожу и ранят больно, но потом приживаются внутри, растворяются в крови – и вот они уже незаметны, и вот уже их нет.
Скалы, похожие на дома… Дома, похожие на скалы… И музыка где–то далеко–далеко… Мелодия такая грустная, такая нежная – точно по телевизору показывают рекламу дезодоранта.
КРЫСЫ И ЛЮДИ
У евреев и арабов есть общий предок – кажется, Исав. А у русских и украинцев тоже есть общий предок, и это точно крыса. Крыса – потому что и русские, и украинцы своих предков вполне серьезно называют пращурами, а щур, как известно, – это крыса.
А мы с сестрой, между прочим, крысы, правда, по восточному гороскопу, правда, обе мы еврейки. И может быть, мы и есть эти самые предки украинцев и русских, только они об этом не знают.
Но не в этом дело. И я не буду сейчас говорить о том, кто, за что и почему воюет. Этого уже давно никто не понимает, и мы, крысы, тем более. Потому что на самом деле мы – крысы. Прячемся от «градов» и прочих радостей в щели и не знаем, когда нас прибьют. Потому что мы крысы – нас выгнали из наших нор, а мы бегаем вокруг, хищно поводя носом, и ищем, ищем – может быть, что–нибудь осталось. Потому что мы крысы – мы живучие, мы жили тогда, когда земля была безвидна и пуста, и будем жить тогда, когда она будет безвидною и пустою. Просто мы в это верим – несмотря на падающие дома и дымящуюся землю.
Да, мы крысы, и, как крысы, спасаемся. И вот мы с сестрой снимаем комнату на двадцать пятом этаже, и стоим на балконе, смотрим вниз, а там маленькие человечки шевелятся в темноте, и бегут блуждающие огоньки, и поднимается туман, и сестре уже пора .
– Ты смотри, скоро снег пойдет. Не вздумай уйти без головы!
– А у меня голова в сумке, – сестра достает из сумки шапку, машет ею и идет к лифту.
Это была осень, осень с кислым запахом мусора, селедки, с жалобным котячим скрипом дверей в подъезде, осень, хлопающая вороньими крыльями зонтов на улице. И мы жили в этой осени – две крысы, эвакуированные, вывороченные из своих щелей, забившиеся в чужие.
Сестра возвращается голодная, продрогшая – и ничего. Работы нет, нет работы для крыс, когда не хватает работы нормальным людям. Деньги кончаются, они все время кончаются у вывороченных крыс, такова уж их судьба. Но разве в этом дело?
– Что же делать? – говорит сестра.
– Да, что же делать? – отвечаю я. Только какой же это ответ…
– Я не знаю, что делать, – говорит сестра.
– И я не знаю, что делать…
– Ты так говоришь, как будто бы я знаю…
Еще можно купить билет в Донецк – один билет. Только один. Мы не будем ссориться. Мы вообще редко ссоримся, практически никогда.
– Сестра, ты должна возвращаться. Там твой дом… Там твой врач…
– Да, но там стреляют…
– Не так уж и сильно… Целых два дня уже не бомбили…
– Два дня? Это, конечно, срок.
На чердаке кто–то ходит. Сделает три шага – и шлепнется. Опять сделает три шага – и опять шлепнется. А потом катается по полу и cкребется когтями.
– То, что два дня не бомбили, – ничего не значит.
– Да, но там тебя возьмут обратно на работу. А здесь у тебя нет шансов.
– А у тебя есть шанс?
– Может быть, и есть. Я еще не все возможности исчерпала.
– Но как же ты одна – без денег, без никого?
– Зато здесь спокойно, сама говорила.
– Так никто же не давал гарантии…
Ветер – там, за окном. Бьется и бьется о стекла. Чем же он бьется – головы–то у него нету… Отбилась уже голова…
Мы начинаем разговор по второму кругу, а потом и по третьему. А что делать? Ночь течет за окном, голодная осенняя ночь, и в черном городе, в черном доме, огромном, как корабль, на двадцать пятом этаже сидят в своей норе две крысы – две сестры–крысы с рыжими отчаянными глазами. И перед ними расстилается новая жизнь – черная, огромная, таинственная, как преступление.
… Кто–нибудь когда–нибудь назовет ее прекрасной?
ПРОСТО ПРОГУЛКА
И вот еще один вопрос на разрыв аорты. Самый современный, самый жгучий. Это раньше было: «Кто виноват?», «Что делать?». Сейчас это уже никому неинтересно. Понятно ,что виноваты все, а что делать – никто не знает. Самый главный вопрос – где быть? А точнее – куда податься, чтобы не стреляли. И тут уже каждый сам за себя.
Вот у нас на районе – тихо. Тихо – это когда только несколько взрывов ночью. Это совсем не страшно – как будто бы огромный грузовик перевернулся и полетел в тартарары к чертовой матери. А днем – ничего.
И мы с папой гуляем. В старости любая болезнь неизлечима, а мой папа очень болен. Сейчас уже давно неважно – чем, важно – что пока есть лекарства. На улице, правда, холодно… Вороны прыгают по голой земле и выклевывают из нее непонятно что. Жалко ,что мы не вороны…Мы идем медленно, папа сжимает мою руку, погруженный в себя, иногда что–то бормочет и жует губами. Нам надо дойти до остановки, а потом вернуться обратно.
А в Киеве у меня болеет дочка. Она звонит мне каждый день и говорит: «Мама, приезжай скорее! Стакан воды подать некому…». И громко кашляет в трубку. Но как я приеду? Я нужна здесь, в Донецке. Здесь ведь, в общем–то, тихо. И погибшие дети, и взорванные дома – это ведь не у нас, это аж на другом конце города. А у нас пока все нормально.
И вот – рынок. Грязь, рыжие откормленные коты, приглушенный шум. У ларьков – очереди, как обычно, в очередях, как обычно, свежие новости.
– Разбомбили к чертям собачьим… Стоял себе дом спокойно, никому не мешал – нет, блин, разбомбили.
– Чего там дом? А аэропорт?! Строили, строили, столько денег угробили – и все на фиг!
– Так они ждут, когда мы все передохнем…
– Ваше масло, девушка, подпахло…
Дочка звонит: «Мама, мама, ты когда приедешь? Мама, ну пожалуйста, приезжай скорее… Я же одна… совсем одна…». Господи, как же мне разорваться… Надо купить килограмм картошки и двести грамм колбасы. Жизнь у нас теперь очень экономная – экономим на хлебе, на колбасе, экономим воду, газ, скоро начнем экономить воздух. И папа тихо бормочет или напевает: «Войдите в наше положение… Выйдите из нашего положения…из нашего покладания…».
А мы идем дальше. Мы блуждаем между девятиэтажек, уворачиваясь от ветра. А навстречу нам – папин давний приятель, парикмахер Яков Моисеевич Царапкин.
– Ну, как ваше ничего?
Папа кивает головой и молчит.
– Вам пенсию дали?
– Не дали…
– А вам зарплату дали?
– Не дали…
– А гуманитарную помощь?
– Не дали…
Яков Моисеевич улыбается.
– Ничего не дают, ну и хрен с ними…
Он маленький, сморщенный, щуплый, с ярко–черной шевелюрой и ослепительной улыбкой. Почему он улыбается? Просто улыбается – и ни в зуб ногой.
– Вы же знаете – стреляют. Кто стреляет, непонятно, но такое впечатление, что стреляют в нас. Эти, которые стреляют, играют с нами в прятки. И говорят нам: «Кто не спрятался, я не виноват!…».
И он опять улыбается и хлопает папу по плечу:
– Веселее смотрите на жизнь, дорогой мой! Самое смешное, что самое страшное только начинается.
А я тем временем говорю по телефону дочке: «Ну ты же не маленькая… лечись как–нибудь… у тебя же есть лекарства… У тебя же вообще все хорошо, ты только посмотри вокруг…».
Яков Моисеевич машет рукой и улыбается, сверкая черной шевелюрой под хилым ноябрьским солнышком. И папа улыбается. Смотрит на это хилое солнышко и улыбается. И тихо говорит:
– Куда бы нам отсюда переместиться… просто взять – и переместиться… На ковре–самолете, поймав перо жар–птицы, на каких–то колесиках…
Сейчас мы зайдем во двор. Почему дворы всегда сравнивают с колодцами? Не похожи они на колодцы, даже если сверху смотреть. А на что похожи? Сейчас – на мышеловки.
Папа тянет меня за руку. Металлический шум листьев, оставшихся на деревьях. А где–то на третьем этаже женский силуэт у окна. Да, точно, старушка в белом платочке. Лица как следует не разобрать, но улыбку я вижу отчетливо. Да, она улыбается нам. Почему она нам улыбается? Да, так отчетливо улыбается, странно, что так хорошо видно… И платочек беленький повязан аккуратно… И лицо – белое–белое…. Она улыбается и машет рукой, как будто зовет куда–то. Куда она нас зовет? Почему – нас?
Папа улыбается. А над очередями на рынке, над очередями у банкоматов, над очередями за гуманитарной помощью – тот же металлический шум: «Не дали…не дали… не дали…».
ЖИЗНЬ ПО МОСКОВСКОМУ ВРЕМЕНИ
Здравствуй, кошка. Вот ты живешь и не знаешь, что ты живешь по московскому времени. По московскому, кошка, а не по киевскому. Тебе, конечно, все равно, а на самом деле это огромная разница. Кошка, скажи, зачем мне это московское время?
Кошка, ты ведь все, что у меня осталось от той жизни – жизни по киевскому времени. Сейчас мы ходим по той же самой квартире – только это совсем другая квартира. Стены те же, обои те же, мебель та же – а квартира другая…. Все посыпалось, все захламилось, все засалилось… Просто это уже не дом, кошка…
Эта жизнь по московскому времени пахнет смертью. В чужой квартире, захламленной и засаленной – пахнет смертью. Странно, это как будто бы моя квартира…. Скоро ночь, кошка. Как–то надо попробовать заснуть. Давно уже пора – по московскому времени. В соседней квартире плачет ребенок. Горько так плачет… Куда бы выползти из этого московского времени, куда бы подальше от него уползти… Нет, кошка, не получится – оно по дороге задавит.
Кошка, все давит. Когда она закончится, эта ночь? На час дольше – по московскому времени. В темноте что–то перекатывается, ворочается, грохочет – кто–то пошел в наступление. Глаза не закрываются. И ты, кошка, не спишь. Кошка, ты же не можешь себя убедить, что это бочки катятся с горы, что это стадо гонят на бойню, что это колонна грузовиков сгружает грузы – и тебе страшно. А мне не страшно, кошка, я все время что–нибудь придумываю.
Кажется, уже светает. Комната была черной, теперь она серая. Все давит, кошка. Свет давит, воздух. Если встать – станет немного легче. Если встать, походить по комнате, потрогать старые фотографии… Как будто прикасаешься к жизни, которая была раньше, – до московского времени. Когда не стреляли. Как будто можно сохранить ее кусочки.
Но вот уже и утро. Кошка, можно начинать наши обычные дела. Самые обычные дела, как будто ничего не произошло. Как будто бы не поменялось время. Как будто бы время то же, что и было. И взрывы, которые слышатся вокруг, можно же объяснить самыми обычными вещами, правда? То есть как будто бы это и не взрывы, а мало ли что…
Вот я выхожу на улицу. Все тихо, только где–то в соседнем дворе очень громко выбивают ковер. Просто выбивают ковер, хотя и подозрительно громко. Ну, может быть, не в соседнем, а где–то подальше. Я вышла на улицу за продуктами – но, в конце концов, я должна увидеть этот ковер и того человека, который его выбивает. Пусть это даже очень далеко.
Я захожу в какой–то двор, окруженный девятиэтажками, но там пусто. Только ветер воет между домами – этот ветер нам и принес московское время. И он же несет эти звуки – как будто бы где–то выбивают огромный ковер. Женщина с коляской пересекает двор по диагонали, а коляска пустая. Она машет рукой куда–то вбок и кричит что–то неразборчивое матом.
А я иду дальше. Рынок. Только он почти пустой, слышен только металлический лязг закрываемых роллетов. Роллеты лязгают, непонятные черные птицы стаями поднимаются над землей и что–то говорят между собой скрежещущими голосами. А ветер все сильнее, а ковер выбивают все ближе и ближе. Где–то должен быть этот двор, где выбивают этот ковер…
А кошка дома одна… Кошка, кошка, я скоро приду, принесу тебе поесть. Не бойся, кошка… Хотя ты же не можешь придумать этим нечеловеческим звукам какое–то человеческое объяснение. И ты не понимаешь, как это бывает, когда тебе вдруг поменяли время. Лучше бы уж времени не было совсем, кошка!
Где это я? Вдруг стало тихо. Ковер больше не выбивают. Только…я, кажется, заблудилась… Что–то тут не так, в этих местах… Воздух здесь какой–то узкий – как в пещере. И дома мясного цвета стоят вдоль дороги, как будто выстроенные в шеренгу. И в окнах – не белые тюлевые занавески, а какие–то тряпки болтаются. И люди – их лающие голоса уносит ветер, а их уже нет – только кляксы шевелятся в холодном воздухе, серо–буро–коричневые кляксы.
А магазин вроде знакомый. Я вообще–то в магазин собиралась… Странно, что так тихо. И магазин почти пустой, только две тени блуждают между полок. И полы гулкие, гудят сами по себе. Еда, однако, есть, – и для меня, и для кошки. Ладно, возьму нам немного еды.
У кассы никого. Кассирша дремлет, положив голову на руки. Мыши шебуршатся. Вот опять загудел пол. Кассирша проснулась, посмотрела на меня, криво улыбнулась.
– Пакет нужен?
– Нет…
– Карточка есть?
– Нет…
– С вас двадцать одна гривна семьдесят копеек.
Я дала ей двести гривен. Опять загудел пол. Кассирша дала мне сдачу – пятьдесят гривен и копейки. «Странно, – подумала я, – должно быть больше». Она смотрела на меня, продолжая криво улыбаться. «Сказать ей? Не сказать?». Ноги были ватными, в голове шумело. «Что же это такое? Что со мной?» – думала я.
Я положила сдачу в карман и вышла на улицу. Что остается? Домой, домой, домой. И пусть это уже не дом, а чужая квартира в совсем другом времени. Все равно. Там кошка. Там что–то еще осталось. Обломки, осколки, пыль, тишина. Здесь живет время, которое обрывается на самом себе.
Об Авторе: Элина Свенцицкая
Родилась 16 июля 1960г. в г. Самара. Закончила филологический факультет Донецкого национального университета. Защитила две диссертации – кандидатскую: «Пространство, время и слово в творчестве А.Ахматовой» и докторскую: «Специфика художественного слова в творчестве младших символистов и современные проблемы ее изучения». Сфера научных интересов широка: поэзия серебряного века, проблемы специфики художественного слова в современной теории литературы, проблемы анализа и интерпретации художественного произведения, стиховедение. Автор более 60 научных публикаций. Член Национального союза писателей Украины с 2002 года. Автор шести книг: «Из жизни людей» (проза и стихи), «Пустынные рыбы» (стихи), «Простите меня» (проза), «Белый лекарь» (стихи), «Проза жизни» (проза), «Триада рая. Проза жизни» (проза).
А вот эта серия мне напоминает “Дублинцев” Дж. Джойса.
Спасибо, люблю Джойса, особенно это произведение.
Элина, я Вам написала на Фейсбуке. Будем дружить. Я играла Молли Блум на сцене, пошловатую Джойсовскую героиню. А Ваши рассказы действительно очень очень напомнили “Дублинцев”. Вообще кельты и слявяне – родственные души (и родственные туши).