RSS RSS

Григорий СКУЛЬСКИЙ. Частица бессмертия

image_print

                 Стояла ночь
судьбы на воскресение …

Е. Скулъская.

Skulsky-cover-tnАнна Михайловна уже знала, что беды не избежать, той самой беды, которую можно было предвидеть и предсказать двадцать пять лет назад. Однако же знание и вера далеко не всегда сходятся. «Это как со смертью, — думала Анна Михайловна, — знаешь, что умрешь, а тело твое дышащее, каждая клетка его живая — не верит, и душа ищет бессмертия. — Анна Михайловна усмехнулась: — Душа? Не хватало еще на склоне лет удариться в мистику …»

Анна Михайловна была директором русской школы в эстонском городе. Таллинн за окном ее кабинета задыхался в узких заснеженных переулках и в поисках выхода тянулся ввысь остроугольными крышами, крепостными башнями и шпилями соборов.

Школа находилась на Вышгороде, где нет огней кинотеатров, ресторанов и магазинов, где ночь поэтому выглядит глухой, как средневековье.

Школа давно опустела. И переулки вокруг нее опустели. Анне Михайловне казалось: ее кабинет — как светлый колодец во тьме. И тихо было, как в колодце. И, словно в колодце, стало трудно дышать.

Анна Михайловна резко отодвинула стопку тетрадей на край стола, чтобы хоть зашуршало, отбросила карандаш, чтобы стукнул о настольное стекло, открыла сумочку, чтобы щелкнул замок, и обрадовалась, что звуки еще существуют.

Ей, наверно, не следовало сегодня доставать из сумочки маленькое круглое зеркальце. Большие зеркала — дома в прихожей, в школьном вестибюле, в холле одного из академических институтов, — в которых она, бывало, окидывала себя беглым взглядом, были к ней добры. В них она выглядела еще статной, моложавой и миловидной. Маленькое зеркальце требовало пристальности и было беспощадным, отмечая каждую морщинку, каждую синеватую или красноватую жилку под кожей.

«Ну что ж, самообману рано или поздно приходит конец». — Анна Михайловна спрятала зеркальце в сумочку.

Ей не хотелось домой. Март обещал зайти за ней в шесть. Перевалило за девять. Было время, когда он приходил раньше, чем обещал. Пришло другое — опаздывал и на час, и на два. А сегодня, видимо, не придет совсем. Мог бы хоть позвонить . . .

Впрочем, пожалуй, хорошо, что не позвонил. Ему пришлось бы лгать, а она ненавидела ложь. Однако правды она сегодня боялась еще больше, чем лжи. «Я как больной в онкологии, — подумала Анна Михайловна, — там каждый просит правды, хоть самой страшной, а на самом деле жаждет надежды, хоть самой призрачной».

Анна Михайловна хорошо знала онкологию. В онкологической больнице умерла ее мать. Нет, мать, кажется, не боялась смерти и не тешила себя надеждой. Она только беспокоилась: «Как же ты будешь без меня одна-одинешенька, доченька, кто тебя утешит, кто приголубит . ..».

Отец Анны Михайловны погиб раньше, — рыбак, он утонул в Чудском озере. Говорили: по собственной вине. Никто его не заставлял выходить в шторм на утлой лодчонке спасать каких-то интуристов, которых будто бы куда-то ночью унесло. А туристы эти, как потом выяснилось, припрятав лодку свою в кустах, с вечера лакали в лесу самогон.

Анна Михайловна плохо помнила отца — только колючую его бороду и тоже колючую белую чешую на его куртке. А мать помнила хорошо — и светлые слезящиеся глаза, и напевную речь, и жилистые руки над огнем печи… К матери в причудскую деревню Анна Михайловна приезжала уже студенткой Тартуского университета. И мать к ней — в общежитие. Из общежития ее и увезли в больницу.

Странно, что сегодня Анна Михайловна подумала о матери и об отце. Странно потому, что никакого отношения к нынешним ее делам и тревогам они не имели. Может быть, просто случайно подумала. Но может быть, подошел тот день или час, когда необходимо припомнить все, что дорого было в жизни. У каждого бывает такой день и час перед бедой.

Анне Михайловне хотелось прийти домой позже мужа, когда он уже усядется за письменный стол и с головой уйдет в работу. Тогда его нельзя будет отвлекать, и объяснения отпадут сами собой.

Она, как всегда, уляжется в постель, оставив дверь из спальни в кабинет приоткрытой, и притворится спящей. Марту для работы необходима тишина, но такая, чтобы в ней не рождалось чувство одиночества, тревожное, мешающее сосредоточиться чувство.

Анна Михайловна, прищурив глаза, будет всматриваться в профиль Марта — грубоватый, будто из темного сааремааского камня вытесанный профиль: выпуклый лоб, крупный нос, резкая, почти прямая линия подбородка — во всем ощущение воли и силы. И карандаш в толстых сильных пальцах что-то жестко вычертит на бумажном листе, пробежится в скорописи, подпрыгнет, чтобы постучать по крыльям носа . . .

И так же, как ему необходимо, чтобы за его спиной дышало живое существо, ей необходимо видеть его за столом, догадываться о его раздумьях, чувствовать, что чем-то и как-то она помогает его работе и, значит, прмчастна к ней.

Анне Михайловне недоступен был сокровенный смысл того, что делал Март, хотя он был математиком, а она преподавала математику. В полной мере понять и оценить работу Марта мог, пожалуй, лишь десяток ученых на всю страну, едва ли сотня на весь мир. Ощутить ее значение обыкновенному человеку было невозможно, как невозможно, например, ощутить бесконечность. Одни сложные формулы высшей алгебры порождали другие — еще более сложные. И прямой смысл этого процесса заключался лишь в саморазвитии и самообогащении цепи прожорливых абстракций.

Недоступное всегда поражает, а порой и восхищает. Но вместе с тем оставляет и неудовлетворенным. У Анны Михайловны был женский практический ум. Она обладала воображением. Но и воображение ее не могло удовлетвориться одними абстракциями. Март посмеивался над ее склонностью к утилитаризму. А она все-таки мечтала о конкретных воплощениях его открытий.

Пройдут годы, десятилетия. . . (неважно сколько, лишь бы срок был конечен) думала она, и по формулам Марта станут делать расчеты межзвездных кораблей, летящих со сверхсветовой скоростью, или вычислят кривизну пространства, ведущую в антимиры, или построят аппарат, управляющий ходом времени. .. Конечно, попытки Анны Михайловны утилизировать абстрактные формулы были наивны, однако, наверно, в этих попытках было и рациональное зерно. Когда Лобачевский создавал свою геометрию или Эйнштейн — общую теорию относительности, тоже казалось наивным искать для них практическое применение.

В общем, как бы там ни было, Анна Михайловна чувствовала себя причастной к делу мужа, а через него и к потомкам. Пожалуй, и к бессмертию, которое тоже абстракция, пока его не представишь в конкретных делах. Пусть ее доля в свершениях Марта неопределима, ничтожно мала, в цифровом выражении каких-нибудь 0,000 … 1%. И это было крайне наивно — искать цифровое выражение бессмертия. Но какие только странные мысли не приходят на границе между явью и сном.

Анна Михайловна сегодня, как всегда, уснет незаметно для себя в надежде проснуться в объятиях мужа, и не так уж важно, если надежда не осушествится. Утром Март скажет:

— Прилег в кабинете на диване. Не хотелось тебя будить — ты так устаешь.

— Спасибо, ты так внимателен …

… За стеной часы звонко пробили десять. Анна Михайловна погасила настольную лампу и вышла из кабинета в учительскую. Будничная эта учительская с огромным, длинным дубовым столом, старыми прочными стульями, отполированными педагогическими юбками, с пузатыми графинами, фанерными полками, на которых топорщились потрепанные классные журналы, была сейчас не похожа на самое себя, так не похожа, будто здесь произошло чудо преображения. Лунный свет, нет, скорее, отражение этого света от снежной горы за окном посеребрило занавески и кинуло тени из кружев на пол, зажгло фиолетовый огонек на пробке графина. И все прочное и привычное — стол, стулья, полки с журналами — стало призрачным и зыбким, каким бывает только во сне или в неясных воспоминаниях.

Анна Михайловна подошла к столу и опустила на него руки. Она стала не у торца, не во главе стола, откуда теперь произносила директорские речи, а сбоку, в отдалении от председательского места, на уголке. Там она пристраивалась четверть века назад.

То был первый год ее преподавания. И к каждому уроку она готовилась тогда как к экзамену. И от классного руководства буйным 8 «б» с ума можно было сойти А главной проблемой 8 «б» был хмурый парень Март Неллис. Удивительный парень, который хотел жить в школе сам по себе, по каким-то собственным замыслам и планам. Отец его, майор Август Неллис, долго служил на пограничных заставах где-то у черта на куличках: на краю казахских степей, в киргизских горах, в пустыне у порога Афганистана. Как там формировался характер Марта? Чему и у кого он учился? Да больше, наверно, тому, что сам хотел знать.

Август Неллис, демобилизовавшись, приехал в родную Эстонию. Сына отдал в русскую школу. Март хоть и говорил с детства на материнском языке, да ведь только дома. Эстонская его орфография могла внушить ужас. А русская? С русской вроде было получше, хотя тоже писал не «мужчина», а «мущина», не «колесо», а «калисо». А главная беда — был убежден, что правописание дело десятое и тратить на него драгоценное время не стоит. Был бы смысл понятен.

Физику и химию изучал Март не по школьным учебникам. Если учительницы его не трогали, спокойно сидел в одиночку на своей последней парте, занимался чем-то своим. Когда же вызывали к доске, отвечал нехотя, снисходительно и скупо. Это если его не злили придирками. А если злили, забирался в такие научные дебри, сыпал такими гипотезами, что физичка и химичка не знали, что и подумать, — то ли действительно силен, то ли разыгрывает. На всякий случай, ставили четверки.

Не любили учителя Марта и ученики-однокашники недолюбливали. Одна Анна Михайловна не то чтобы любила, но испытывала к парню жгучее любопытство. И отчасти симпатию. У них родилось нечто вроде дружеского соревнования.

— Если у кого есть вопросы, — говорила, бывало, Анна Михайловна, — прошу… Не обязательно по теме, все, что интересует в математике.

У Марта всегда находился вопрос, на который с ходу не ответишь.

Анна Михайловна по вечерам листала университетские конспекты, рылась в справочной литературе и даже обращалась за консультацией на кафедру в ТГУ, чтобы во всеоружии беседовать о математических проблемах со своим учеником. И ей это нравилось, как бы возвышало в собственных глазах. Посторонний человек, если бы ей пришло в голову рассказать об этом своем чувстве, наверно, удивился бы: «Подумаешь. .. Что за гордость для учительницы ощущать себя равной с мальчишкой-учеником?» Но Анна Михайловна уже тогда понимала или, по крайней мере, догадывалась, что Март Неллис только по виду и возрасту мальчишка, только по положению ученик, а в сущности. . . Неважно, что еще для этой сущности нельзя было подобрать прямого определения.

. .. Да, двадцать пять лет назад, в 1952-м, она, как и сейчас, пристроилась на уголке стола. И учительская тогда тоже выглядела необычно. Правда, по-другому. Та учительская вспомнилась не по сходству, а по контрасту. Она была залита, словно расплавленным маслом, жирным жарким светом, и из него выплывали полные, пышные тела разомлевших учительниц (почему-то все учительницы в том июне казались полными и пышными). И только старый директор, еще гимназической выучки, в строгом черном костюме и черных очках, был худощав и сух.

На том педсовете Марта Неллиса собирались отчислить из школы. О нем говорили нескрываемо обозленно. И это озлобление ранило душу Анны Михайловны.

— Полуграмотный зазнайка!

— Упрям как осел! |

— Вместо учебников читает сомнительные труды иностранных лжеученых, чтобы заноситься перед классом и дискредитировать учителей.

Анна Михайловна слушала и думала: «За что они его так ненавидят?» Она не находила ясного ответа на свой вопрос. Прошло немало лет, прежде чем Анна Михайловна поняла, что если не ненависть, то, во всяком случае, нелюбовь к таланту явление естественное и закономерное. С появлением таланта окружающей среде мириться трудно. Талант самим своим существованием как бы наносит обиду тем, у кого таланта нет. Признание его исключительности как бы разом зачеркивает привычную иерархию и порядок. А нарушение иерархии пережить нелегко. Для того чтобы признать чужой талант, надо иметь большое и доброе сердце. Но большое и доброе сердце — тоже талант довольно редкий.

Правда, приходит время, когда талантом бывшего ученика или однокашника начинают гордиться, но это уже тогда, когда свершения таланта нельзя умалить, когда они общепризнаны, и он, таким образом, перенесен в иные, высшие сферы. Теперь-то школа гордилась ученым с мировым именем, доктором физико-математических наук Мартом Неллисом Но тогда . . .

— В конце концов отбросим эмоции, он просто не заслуживает тройки по моему предмету, — подвела итог преподавательница русского языка Людмила Ивановна, — и не хочет и не сможет ее заслужить. Значит, переводить его в девятый класс несправедливо, оставлять же на второй год в восьмом бессмысленно. А в школе все должно быть и справедливо и разумно.

И тут Анна Михайловна (собственно, еще Анечка) не стерпела. Ей был дорог Март, был дорог как частица ее собственной педагогической судьбы, может быть, как первая яркая звездочка в этой судьбе. И как опора для тех педагогических идей, которые она собиралась отстаивать.

Анна Михайловна поднялась, оперлась ладонями о залитый жирным светом стол (чтобы пальцы не дрожали) и произнесла свою первую ответственную речь:

— Справедливость не в том, чтобы ко всем ученикам относиться одинаково, — сказала она, — это не справедливость, а безразличие! Истинная же справедливость в том, чтобы в каждом ученике видеть неповторимого человека. И беречь, и растить это неповторимое. — Анна Михайловна обвела учительскую взглядом, и перед ней промелькнула серия скептических гримас и снисходительных улыбок. И она поняла, что к ее словам одни относятся как к демагогии, другие — как к маниловским мечтаниям, простительным, впрочем, в юности. Они-то все, педагогические зубрихи, знали, что ни говори, заботиться надо о стопроцентной успеваемости, дисциплине равной для всех… И дай бог с этим справиться А неповторимость, если у кого и есть, пускай проявится где-то в будущем. Анна Михайловна вздохнула, сжала пальцы в кулаки, ударила ими по столу и выкрикнула: — Я утверждаю, что Март Неллис исключительно талантлив. А что может быть неповторимей такого таланта? Что может быть преступней, чем загубить талант из-за формальных соображений! Да-да, преступно . . .

— Гм, гм, — перебил директор. — Ценю ваш пыл, Анечка, и даже сочувствую ему. И даже согласен, что в идеале все должно быть так, как вы говорите, но… —он снял свои темные очки, показал добрые усталые глаза, — увы, современная школа от идеала еще далека. Учитель, имеющий дело с сотней ребят, не в состоянии осуществлять сотню индивидуальных программ. — Директор снова надел очки. — Ну-с, и грамотность — не формальность. Так что последнее слово оставляю все-таки за Людмилой Ивановной. Подумайте, Людмила Ивановна, не найдется ли выхода, устраивающего всех.

Людмила Ивановна испытующе поглядела на директора, потом на разочарованную Анечку и поняла, что, не отступив, быстро дискуссии не завершить. У Людмилы Ивановны под столом прели сумки с продуктами. Легкий душок, идущий от снулой рыбы, беспокоил ее сейчас, пожалуй, больше, чем проблемы справедливости и грамотность Марта Неллиса.

— Ах, мало ли я натягивала троек, — вздохнув, сказала она. — Ну, ладно, возьму на душу грех, натяну еще одну … Если … Анечка берется сама за лето подготовить его по-русски.

— Берусь! — согласилась, не раздумывая, Анна Михайловна.

… До сих пор она радовалась той победе. И сейчас вот в этой призрачной, будто вынырнувшей из сна учительской радовалась. И хотя, став директором (а она уже почти пятнадцать лет директор), Анна Михайловна не смогла осуществить своих педагогических идей в полной мере, она все же не отказалась от них. Да-да, по-прежнему никаких индивидуальных программ не существовало. И шла нормальная борьба за стопроцентную успеваемость, и ребята оценивались не по талантам, а по отметкам, и делились на отличников, ударников и середнячков … А все же . . . все же . . .

Анна Михайловна не забывала о первом своем выступлении на педсовете. И то, что она тогда защищала Марта Неллиса, как бы обязывало ее защищать и поддерживать всех, в ком теплилась хоть искорка таланта. Правда, теперь она уже не могла этого делать так горячо и бескомпромиссно и с той степенью личной заинтересованности, как когда-то. Но зато власть в руках ее была большая.

Математическим кружком в ее школе руководил задиристый кандидат наук из бывших учеников, и бывший ученик — даровитый актер — вел занятия в литературно-драматическом. И в мастерской стояли станки, хотя и списанные с баланса заводом-шефом, где в главных инженерах ходил ее ученик, но еще вполне пригодные для дела. И недавние выпускники, нынешние мастера высоких разрядов, приходили учить ее сорванцов токарной премудрости… И если в педагогическом коллективе появлялся учитель, хоть сто раз опытный и прекрасно аттестованный, но не любящий учеников той любовью, которой она требовала, и не вызывающий ответной любви, рождающей стремление знать и совершать, он не удерживался долго.

— Пожалуйста, подайте заявление об уходе или переводе, очень вас прошу, — говорила Анна Михайловна, — и нам и вам это принесет облегчение.

И во всех инстанциях нивы народного образования было известно, что мягкая форма просьбы Анны Михайловны таит в себе твердость окончательного решения. И ни переубедить, ни переломить ее невозможно. Разве что снять с директорства. Однако тут за нее встал бы горой весь коллектив.

Не надо думать, что школа ее была идеальной, этаким эталоном, на который должна равняться страна. Всякое в ней случалось, как и в других школах. Бывало и мелкое воровство в гардеробе, и пьянки у десятиклассников, и драки на танцевальных вечерах. И порой не могла она справиться с каким-нибудь бездельником или чему-нибудь научить тупицу. И того хуже, выпестованный ею талант совершал подлость. И тогда Анна Михайловна чувствовала, что пусть косвенно, но в этой подлости виновата и она.

«Я знаю, что сама не идеальна и школа моя далека от идеала, — думала Анна Михайловна, — и все-таки я на месте, пока стремлюсь к лучшему . . . Но так ли это важно теперь для меня?» — Она испугалась оттого, что задала себе этот вопрос.

… Стрелки часов переползли к половине одиннадцатого. Возвращаться домой было еще рано. Март мог задержаться и до половины двенадцатого. Позже — нет. Не было еще случая, чтобы в двенадцать он не сидел за письменным столом. Март говорил обычно не двенадцать, а ноль часов. Работу хорошо каждый день начинать вроде бы с нуля.

Анна Михайловна вышла из учительской в коридор. Он был сейчас похож на туннель, в конце которого едва-едва брезжил свет. Она пошла, словно к выходу, к окну в морозном узоре. Оперлась спиной о подоконник – налево был 9-й, а направо 10 «б».

И в 9-м и в 10- м — классах-блиэнецах — самые высокие парты стояли в конце рядов. И в 9-м и в 10-м Март в свое время сидел в одиночку на последней парте в углу. Но для нее это были два разных Марта.

В 9-м он был все еще мальчишкой, как бы младшим братом, которого надо опекать, хотя сам Март думал, что ни в какой опеке не нуждается.

За минувшее каникулярное лето Анна Михайловна подружилась не столько с Мартом, сколько с его матерью. Они вместе пытались воевать с парнем, который никак не хотел жертвовать драгоценным своим временем для правописания шипящих и безударных гласных. Занимался он русским чуть-чуть, только бы не слишком расстраивать мать и не обижать Анну Михайловну. Естественно, и толку было чуть-чуть. Может быть, отчасти здесь была и вина самой Анны Михайловны. Филология не была ее специальностью, и Марту не стоило большого труда отвлечь свою учительницу от грамматических правил, предложив интересную задачку или высказав неожиданную точку зрения на математическую проблему. . .

В то лето Март уже по-настоящему увлекся высшей алгеброй. Одновременно, правда, и баскетболом. Бросал по кольцу снайперски. Тренер юношеской команды «Калева» даже советовал ему плюнуть на все высокие материи, черта в них, и тренироваться, тренироваться, тренироваться. Обещал реальную славу и всенародное признание в недалеком будущем. Тут было о чем задуматься.

Август Неллис, отец Марта, нанялся на рыбацкий траулер и отплыл к берегам Африки. Март дома почти не бывал — то в библиотеке, то в спортзале. Анна Михайловна — Анечка и Салме тянулись друг к другу. Анечке еще не исполнилось и двадцати трех. Салме было далеко за сорок, но обе они были, каждая по-своему, одинокими женщинами.

Салме еще не успела приобрести подруг в Таллинне. Анечкины тартуские университетские романы ушли в прошлое, и былые приятельницы разъехались кто куда. Да и школа в учебном году съедала все время. Анечка и Салме болтали о том о сем за кофе со сливками (женские разговоры!), ходили в кино на трогательные индийские фильмы, которые обожала Салме, а иногда и

на серьезные, поставленные знаменитыми режиссерами Пазолини, Феллини, Тарковским, которых ценила Анечка. Иногда, в виде одолжения, Март сопровождал их. И они обе, посмеиваясь, называли его своим кавалером.

Позже Анна Михайловна поняла, что именно эти редкие походы втроем подсознательно привлекали ее, что как раз для них и из-за них в первую очередь она так тянулась к Салме. Но тогда это еще не приходило ей в голову.

Да, в 9-м Март был еще мальчишкой, хотя и рослым и усатым. К зиме он стал лауреатом республиканской математической олимпиады, к весне считался лучшим центровым школьной команды по баскету. Физичка и химичка несколько притерпелись к нему. И даже Людмила Ивановна безоговорочно ставила Марту поощрительные тройки, чтобы не создавать конфликтных ситуаций.

— Вы продолжаете с ним заниматься, Анечка7

— Продолжаю, Людмила Ивановна, продолжаю. Словом, 9-й класс был для всех самым спокойным и благополучным.

К десятому классу Март стал полным мужчиной и выглядел старше не только одноклассников, но и самой Анны Михайловны. Баскетбол бросил — детская забава. В олимпиадах уже не участвовал — несерьезно. Занимался уравнениями пятой степени, изучая работы Абеля, Гаусса, Галуа. . . Анна Михайловна, честно говоря, даже советчицей быть ему уже не могла, хоть старалась. И гордилась им. В Тартуском университете профессура знала его и ценила, и ждала.

Март и раньше жил в классе сам по себе, а теперь и вовсе стал вольнослушателем. Ну, и учителя и однокашники постепенно, вроде и незаметно для себя, признали за ним особые права.

В этот год по-настоящему и началось то, что рано или поздно должно было обернуться бедой. Началось с того, как Март стал на нее смотреть. Впервые Анна Михайловна обратила внимание на этот новый его взгляд на уроке. Стояла у доски спиной к классу, обернулась и встретилась глаза в глаза с Мартом. И поняла: только что он оценивал ее как женщину, по-мужски, с ног до головы. Как женщину . . . Желанную . . . Она запнулась посреди фразы, покраснела, едва оправилась с собой.

По дороге домой думала: «Ну, что я всполошилась, смотрит и смотрит, мало ли на меня так смотрели. Ерунда. Главное — не обращать внимания». Однако вечером, улегшись в постель, снова вспомнила его взгляд и испугалась… «Дура я, дура… Это же оттого только, что живу здесь монашенкой. И хватит!»

Теперь на уроках она старалась не замечать Марта. Удавалось ей это с трудом, но все-таки удавалось. Мало ли милых девичьих и мальчишечьих лиц, в которые можно глядеть, объясняя синусы и косинусы, тангенсы и котангенсы. «Ну вот, ничего особенного, — подумала она. — Конечно, Март мне небезразличен, как талантливый ученик. А остальное — минутное наваждение — появилось и исчезло».

В воскресенье она спокойно пошла проведать Салме. Март в коридоре снял с нее плащ, как снимал уже десятки раз. Но он задержал руки на ее плечах чуть дольше, чем было необходимо. И ненароком коснулся шеи. У Анны Михайловны перехватило дыхание.

«Все! — решила она. — Раз я такая — отрежу».

Почти месяц она не заглядывала в дом к Неллисам.

Март догнал ее, когда шла из школы домой.

— Простите, Анна Михайловна, но мама беспокоится, спрашивает, не обидела ли чем … И я очень прошу: проверьте мое домашнее сочинение, надо же дать Людмиле Ивановне возможность поставить тройку.

Анна Михайловна не могла не пойти, не могла обидеть Салме, отказаться проверить сочинение. Глупо бы это выглядело.

Все сошло вполне благополучно. Сочинение проверила — исправила ошибки. О Гауссе и Галуа потолковали. За чашкой кофе, когда женщины остались наедине, Салме, смеясь, сказала:

— Мужик уже мой Март. Смотрит на вас, как будто съесть хочет. Не замечали? Забавно.

— Забавно, — нашла в себе силы рассмеяться и Анна Михайловна.

«Забавно» — оказалось спасительным словом. Забавно, что Март влюблен. Забавно, что влюбленность его волнует Анну Михайловну. Все забавно, и, следовательно, никакой опасности нет. И почему бы не дружить по-прежнему, не проверять его сочинений, не пытаться вникать в его математические изыскания.

В декабре вернулся из очередного дальнего рейса Август Неллис, и Салме пригласила Анну Михайловну встретить Новый год у них в узком семейном кругу. Зачем же было отказываться, если более интересных предложений не было?

Пили шампанское и французский коньяк. Танцевали. Чаще — Салме с сыном, Анна Михайловна с Августом. Салме даже немного приревновала мужа. Но у Анны Михайловны с Мартом танцы не получались. Он музыку плохо слушал, на ноги наступал …

В третьем часу ночи Март пошел провожать Анну Михайловну. Шли они рядом, но как чужие, молча, быстро, словно боясь куда-то опоздать Шли из центра на окраину, где у Анны Михайловны была однокомнатная квартира. Четыре или пять километров — и ни слова, только хруст снега под ногами и блеск звезд над головой.

Остановились у парадной. Анна Михайловна сняла перчатку, протянула руку. И тут вдруг Март обнял ее по-медвежьи, прижал к себе так, что ни шевельнуться, ни вздохнуть.

— С ума сошел!

— Люблю. — И стал целовать.

И она уже не могла не ответить на поцелуи.

— Хватит, хватит.

А он подхватил ее на руки и понес вверх по лестнице на третий этаж.

— Все! — Она вытащила из сумочки ключ. — Отпусти.

Он забрал ключ. Открыл дверь, не выпуская ее из рук.

— Милый, нельзя, не надо! — Она просила шепотом, а казалось — кричала.

— Люблю, люблю, люблю! — твердил Март как в бреду.

И тут Анна Михайловна подумала: «А, пропади все пропадом. Будь что будет».

Они не смогли расстаться до утра. Он был ее мужчиной, а она его женщиной, — все, что с ними произошло, произошло так, как может произойти только между людьми, самой природой созданными друг для друга.

Заиндивевшее окно красновато осветилось лучом взошедшего солнца. Анна Михайловна лежала, закинув руки под голову. Глядя в потолок, спросила:

— Что ты скажешь дома?

— А что, по-вашему, я должен сказать?

И это привычное «вы» в ответ на «ты», такое естественное еще вчера, сейчас обожгло ее, как удар хлыстом. Удар — напоминание: что бы ни произошло, одно не изменилось — учительница и ученик.

— Так что я должен оказать?

— Ничего.

— Ничего?

— Мы оба современные люди. — Анна Михайловна собралась с силами и старалась говорить спокойно и рассудительно. — То, что произошло между нами, было наваждением. Было и рассеялось. — Она вздохнула, разглядывая бледно светящуюся лампочку под потолком, которую ненароком включила ночью и забыла погасить. — Мы современные люди, — повторила она как заклинание, — не станем ничего драматизировать. Забудем!

— Вот как?

— Да! — Ей хотелось отчаянно закричать. Она сглотнула воздух. — Сейчас ты оденешься и уйдешь. И будем считать, что тебя здесь никогда не было.

Большая рука Марта легла на ее плечо и повернула ее. Теперь они были лицом к лицу, глаза в глаза.

— Я люблю тебя! — сказал Март. — Ты мне нужна. Понимаешь, навсегда нужна — Он стер ладонью слезы с ее щек. — И я тебе нужен! Нужен ведь, необходим!

Она кивнула головой. Что еще ей оставалось делать? Решать должен был он, отныне и навсегда.

Они не могли сразу пожениться: до конца учебного года оставалось шесть месяцев, до совершеннолетия Марта — восемь. Дома Март ничего не скрыл.

Анна Михайловна боялась идти к нему домой. Как поглядеть в глаза Салме? Как ответить на усмешку Августа? Но не пойти было нельзя.

К удивлению Анны Михайловны, родители Марта отнеслись к происшедшему довольно спокойно.

Собственно, Август вел себя так, будто вообще ни о чем не знал, не ведал. Салме же, оставшись наедине с Анной Михайловной, обняла ее за плечи, усадила на диван рядом с собой и сказала:

— Я не моралистка, Анечка. За Марта, поверьте, нисколько не беспокоюсь — он мужик и эгоист, как все мужики. Но вы мне по сердцу пришлись, и я тревожусь за вас. Эта связь принесет вам много горя. Какой из Марта муж? Он же математику свою не бросит, работать не пойдет. Уедет на пять лет в Тарту. Студент.. .

Общежитие . . . Стипендия . . .

Анна Михайловна кивала головой, будто соглашалась. Сказала тихо:

— Но я люблю его. — Добавила: — И зарабатываю неплохо, и Тарту не за горами. А о формальном браке пока рано говорить.

— Но он ведь предполагается’

Анна Михайловна пожала плечами: мол, поживем — увидим.

Салме вздохнула.

— Я вот моложе мужа на пару лет все-таки, а он, когда разозлится, называет меня старой шваброй. Поглядите, Анечка, вперед

— Я люблю его, — тихо повторила Анна Михайловна. Подумала: «Когда Март назовет меня старой шваброй, покончу с собой».

Тогда до старости еще было далеко. Были другие заботы.

Если бы в школе узнали о характере ее взаимоотношений с Мартом, прощай педагогическая судьба. А это была единственная судьба, к которой она себя готовила, единственная для нее по сердцу и по нутру. И как бы ни любила она Марта, тогда еще не в силах была пожертвовать во имя любви судьбой.

Хорошо, что Март это понимал. Хорошо, что не подходил к ней в школе, не задавал ей вопросов, почти не бывал на ее уроках Но все равно ей казалось, что кто-го как-то догадывается об их любви, где-то и кому-то что-то говорит или нашептывает и каким-то образом вот-вот разразится скандал. Но, пожалуй, еще сильней этого страха были укоры совести. Она ненавидела ложь, презирала лживых людей. И порой ненависть и презрение к собственному притворству так захлестывали ее, что она готова была встать перед классом или перед педсоветом и крикнуть: «Да, я люблю своего ученика Марта Неллиса. Я его жена, пусть пока невенчанная. Судите меня. И если истинная любовь не оправдывает нарушения догм и правил, гоните меня …»

Может быть, Анна Михайловна так бы и поступила, а там — будь что будет, если бы не Март. Но он был трезвей ее и рассуждал куда рациональней.

— Послушай, Аня, — говорил Март. — Поверь, все это будет выглядеть как плохая мелодрама. Хранить тайну — вовсе не значит лгать. И не понимаю, какая тебе охота захлебнуться в грязи.

Учебный год кончился. Март поступил в Тартуский

университет. Начался новый учебный год. Март приезжал каждую субботу на все воскресенье. Тогда она еще была способна понять то, над чем он работал, о чем думал. И ему нужно еще было, чтобы она понимала.

— Зарегистрируемся. Отпразднуем свадьбу, — предлагал Март.

— Зачем? Отложим до окончания университета . .. Раньше — если захочешь ребенка.

Для нее были важны эти последних три слова. Март ответил:

— Хорошо, отложим до окончания.

В будни она обычно не уходила из школы с раннего утра до позднего вечера. Без Марта ей было одиноко за школьными стенами. А здесь, в этих стенах, в каждом талантливом, да нет, просто способном, просто увлеченном математикой ученике было что-то радовавшее ее, что-то напоминавшее ей о Марте. И она готова была часами сидеть рядом с такими мальчишками и девчонками и толковать с ними о том, о чем год или два года назад толковала с Мартом. И, наверно, потому она стала по-настоящему хорошей учительницей.

Все-таки в школу стали проникать слухи о порочных отношениях между Анной Михайловной и бывшим ее учеником. Одна из родительниц увидела Марта у парадной дома Анны Михайловны в седьмом часу утра. И физичка, старая педагогическая дева, проговорила в учительской громко за спиной Анны Михайловны: «Были шашни, были давние … — Понизив голос: — Помните, как она отстаивала своего полюбовничка еще . . . Можно ли такой особе доверить воспитание молодого поколения».

Анна Михайловна не оглянулась. Но, вспыхнув, ринулась в кабинет директора. Облегчила, наконец, душу. Выложила ему все.

—Вот вам правда. Что же, мне уходить? — И села, уронив голову на руки.

Директор, старый, сухощавый, длинный, в строгом черном костюме и черных очках, встал из-за стола, прошелся по кабинету, тронул пальцами волосы на склоненной голове Анны Михайловны и сказал:

— Я не поп, чтобы отпускать грехи, и не инквизитор, чтобы казнить за них. Педагог вы божьей милостью. Из этого и будем исходить.

Анна Михайловна подняла голову

— Значит?..

— Значит, работайте. Поговорят и перестанут.

Что ж, директор как в воду глядел. Поговорили, пошептались и умолкли. А Людмила Ивановна, баба добрая, вдовая и отнюдь не монашеской жизни, как-то, подмигнув Анне Михайловне, бросила:

— Дали бой сплетницам и ханжам.

Время двигалось вроде медленно. А оказалось — промчалось быстро. Теперь уж и не вспомнить толком, как сменялись в школе учителя, как сама она из молодой, начинающей стала пожилой и опытной — завучем, потом директором … И свадьба, какая там свадьба — запись в загсе, то ли в 1959-м, то ли в 1960-м, едва отметилась в памяти. Что в ней — в свадьбе? А вот любовь не гасла, а росла, то есть не то чтобы росла, куда ей расти, а приобретала все большее значение главного смысла жизни — такая уж любовь!

. . . Может быть, Анна Михайловна еще долго простояла бы, размышляя, между 9-м и 10 «б», однако из окна потянуло холодом — заныло плечо и по спине прошла дрожь. От этой дрожи и очнулась.

Опустив голову, она зашагала назад в учительскую. Видимо, луна скрылась в облаках. Учительская выглядела теперь обыденно и сумрачно. Тени стрелок на часах показывали четверть двенадцатого. Пора!

«А жаль, что у меня нет ни дочери ни сына, — вдруг подумала она, — аборты, аборты, аборты. .. Могла ведь проявить волю в свое время и родить, теперь-то уж — старая швабра».

Анна Михайловна открыла дверь в свой кабинет, включила лампу. Вспомнила и ощутила острую боль в сердце: «Как Салме хотела внука. .. До чего скверно было Салме, когда осталась одна, когда Август бросил ее, ушел к какой-то девчонке . .. Нет уже Салме на свете, нет и Августа».

Анна Михайловна положила таблетку валидола под язык, достала из шкафа каракулевую шубу. Богатая шуба. Да, денежных проблем у них с Мартом теперь нет. Все деньги Март отдает ей. Но что деньги? Отчего не кинуть их старой швабре? Нет, он никогда не называл ее так. Вообще ни разу за всю жизнь не сказал ей худого слова. Но она, действительно, стара для него. И дело не только в тех шести-семи годах, которые их разделяют все заметней. Учительница и ученик — два поколения, как бы давно это ни было, а запомнилось,

жило в глубине сознания или подсознания . . . Должно было рано или поздно обернуться бедой. И обернулось!

«Наверно, и это естественно, — подумала она, — все ученики, даже самые любимые и талантливые, уходят, уходят, хоть что-то твое и живет в них. Может быть, и к Марту надо отнестись так». Эта внезапно пришедшая к ней жестокая мысль поразила ее, показалась убийственно справедливой.

Анна Михайловна надела шубу Погасила свет. Пока спускалась по лестнице со второго этажа, пока сторожиха, зевая и бормоча под нос что-то неодобрительное, отпирала дверь школы, приняла решение, твердое и окончательное.

Тучи висели низко над крышами. Черные тучи, белый снег, а она между ними в пустом, глухом переулке. Пошла быстро и думала уже не о себе, не о Марте, а об его аспирантке . . . Эллен. Как ее фамилия? Ну, не все ли равно. Видела ее, познакомилась с ней на каком-то юбилейном вечере в академии. Действительно, чудо как хороша. Волосы густые падали светлыми волнами на розовые плечи. В глубоком вырезе вечернего платья были открыты напоказ груди, нежные, свежие, как августовские яблоки. Глядела на Марта, будто отдавалась … Во имя чего же Марту отказываться от Эллен, и зачем ей, старой швабре, тянуть муку?

Анна Михайловна, прикусив губу, сдерживая слезы, сбежала с Вышгорода. «Скорей, скорей, пока еще не ослабела душой». Пересекла площадь Победы. . . «Скорей, скорей» . Вот и дом на бульваре Ленина. Вот и их с Мартом квартира.

Свет в коридоре горел, но из комнат не доносилось ни звука. «Приходил и ушел?» Сердце оборвалось. Она бросила шубу. «Совсем ушел .. . Может, к лучшему — без объяснений». Медленно сняла шляпу, сапоги, сунула ноги в комнатные туфли. Вошла в столовую и увидела Марта.

Он стоял у окна. Обернулся, услышав скрип двери.

— Аня, ты! — щелкнул пальцами. — Ну, наконец-то. Что это за поздние бдения в школе?

И она растерялась.

— Прости, дела … Я думала, тебя еще нет. Ты же . . .

Он перебил.

— Что — я же? — Пожал плечами. — Ах да, обещал зайти за тобой, но это же в шесть. — Снова пожал плечами. — Значит, что-то помешало… — Усмехнулся. — А если бы я обещал зайти за тобой в прошлом году, ты бы год ждала? \

Насмешка помогла ей собраться с силами.

— Ты был у Эллен, — почти спокойно оказала Анна Михайловна. — Ну так вот, я понимаю тебя… Осталось только добавить: «И не удерживаю!»

— Черта мне в Эллен! — взорвался Март.

— Если ты ее … — Трудно было сдержать слезы.

— Белиберда! — оборвал Март. — Мне работать надо. Работать! И ты, кажется, отлично знаешь, что я давно уже не умею работать, когда тебя нет. — Он направился в кабинет, по дороге обернулся. — Кстати, как пишется: «интеллект» или «интиллект»?

— Инте . . .

— Прекрасно!

. . . Март работал, согнувшись над столом, а она, прищурив глаза, наблюдала за ним из спальни, за бегущим его карандашом, за тем, как этот карандаш останавливался на бегу, подскакивал, постукивал в задумчивости по крыльям носа… И думала она о том, что все-таки необходима Марту и, значит, навсегда причастна к его работе, а через нее к потомкам и к бессмертию, хотя бы на 0,000 … 1%. И знала Анна Михайловна, что заснет в надежде проснуться в объятиях мужа. И понимала, что не так уж важно — был или не был он у Эллен.

И все это было ее жизнью. И, пожалуй, счастьем.

1981

Елена СКУЛЬСКАЯ. Предисловие к книге Григория Скульского «Виновных нет, виновных нет…»

Я бесконечно рада, что эта книга Григория Скульского (09. Х. 1912 — 12. VII. 1987) — моего друга, учителя и отца выходит сразу на двух языках: на родном ему русском и на эстонском, музыкой которого он заслушивался, любовался, мечтал овладеть, но так и не сумел за долгие годы жизни в Таллинне.

Юность Григория Скульского прошла в Киеве — городе карих каштанов с зелеными веками и лебединого тополиного пуха, в романтическом угаре первых стихов, которые вели к цыганским кибиткам, где отчаяние и лихость переходили из литературы в реальность. Владимирская горка, сгоняющая к реке, раздолье метафор, безотцовщина, глухонемая мать, попытка самоубийства, университет, любовные удачи, аспирантура философского факультета…

Мировая война, куда он ушел добровольцем, сделала его военным корреспондентом, редактором дивизионной газеты, оказалось, что лихость, отчаяние и бесшабашность были продиктованы не только вдохновением, – он таким и был на самом деле — рисковым. Но и мудрым одновременно. Но и умеющим прощать всем и всё, принимавшим жизнь такой, какая она есть — не пытаясь ампутировать части, которым было неуютно в его эстетике.

После войны судьба Григория Скульского оказалась связанной с Таллинном — чужим и манящим, где узкие улочки, как он говорил, тянулись к площадям для широкого вдоха. Именно здесь он стал настоящим прозаиком. Здесь его настигла машина сталинского террора (по прихоти случая щадившая до поры) — его заклеймили в 1949 году как «безродного космополита», выгнали с работы и лишили права публиковаться. Он пострадал, как это ни покажется сейчас диким, за статью о Шекспире, назвав его величайшим поэтом всех времен и народов. И не мог простить себе, что отрекся от своей статьи на партийном собрании.

Но название моего предисловия к этой книге — как раз цитата из «Короля Лира» Шекспира. В одном из своих последних рассказов – «Железная Татьяна» – отец вывел героиню, которая несколько раз повторяет эти строки несчастного короля, вспоминая поразивший ее фильм Григория Козинцева. В нем Лира сыграл выдающийся эстонский артист Юри Ярвет. Отец был знаком с ним, даже дружен. Словом, в этом рассказе, в конце жизни, мой отец как бы вернул Шекспиру свой «долг».

Самым мощным потрясением в жизни отца была, конечно, война. Большинство его произведений создано о тех четырех кровавых годах. Не обо всем он решился написать, рассказывал мне об эпизодах, которые противоречили его убеждениям, счел для себя невозможным воплотить их на бумаге… Он был советским человеком и советским писателем. Но когда в 1958 году Бориса Пастернака вынудили отказаться от Нобелевской премии и спустили национальным Союзам писателей указание клеймить его на собраниях, то, как я узнала из опубликованных воспоминаний очевидцев, – мой отец — единственный (сам он мне никогда об этом не рассказывал!) — вышел на трибуну и стал просто читать гениальные стихи Пастернака. Одна знаменитая эстонская поэтесса сказала об отце: он — из тех немногих, кто может не бояться подшивок старых газет. Бывшие коллеги по «Таллиннфильму», где он служил редактором, пишут, что самую безнадежную заявку на картину всегда можно было утвердить в Москве, если ее, виртуозно лавируя и скрывая ироничный подтекст, составлял Скульский. Мои друзья-диссиденты всегда находили в его доме приют и помощь. Когда мне предложили вступить в партию и впереди замаячила успешная карьера, отец (хотя я и не собиралась пополнять ряды убежденных строителей светлого коммунистического будущего) категорически отсоветовал мне даже обсуждать этот вопрос: «Сейчас ты относительно свободна, – сказал он, а если вступишь в партию, то тебя моментально начнут клеймить за твои упаднические стихи и со всей строгостью вынудят оптимистично смотреть на жизнь.

У него в гостях бывали Леннарт Мери, Яан Кросс, Эллен Нийт, Лембит Реммельгас, Аду Хинт, приезжали из Москвы и Питера Александр Борщаговский, Даниил Гранин, Яков Хелемский, Маргарита Алигер, Белла Ахмадулина, отец не был одинок, но все же он оказался в каком-то страшном провале, расщелине между двумя разными пространствами, где кровь трагедии никогда не зарастает травой. Киев и Таллинн — два важнейших города в его жизни; из Киева он ушел и не вернулся, в Таллинн вошел, но до последнего дня чувствовал, что Эстония для него — временное пристанище. То что определяется пословицей: чувствуйте себя как дома, но не забывайте, что вы в гостях.

Из всего его наследия я выбрала для этой книги произведения не о войне, а шесть новелл о любви. Они все разные, но все говорят о любви несчастной. И одновременно — счастливой. О любви к женщине; о слепой преданности кумиру; о жажде славы и признания; о любви к ребенку; о безоглядном чувстве к тому, кто сильнее; о нежности к тому — кто слабее. О гордости, о независимости, о блаженной зависимости от существа, без которого не мыслишь жизни.

Григорий Скульский писал необыкновенно кинематографично: вы увидите всех его героев, вы узнаете их и полюбите, они встречались вам, да и сейчас они окружают вас. Они похожи на вас, в них, неповторимых, есть все, что есть в каждом человеке, мечтающем о разделенном одиночестве. И еще: среди его героев нет героев – людей без недостатков, без страха и упрека, но нет и персонажей, вызывающих чувство ярости, ненависти, отвращения, – каждого, выведенного на бумагу, автор понимает и не судит, а просто показывает, как скрещение судеб неизменно порождает тихие драмы, ведущие нас всех к тихой безнадежности, но не без улыбки, тепла, света, которыми озарен даже последний тупик. Это называется — светлая печаль, дарующая сладкие слезы.

В этой книге есть рассказ «Частица бессмертия», эпиграфом к которому выбраны отцом строчки из моих стихов. Свой первый сборник стихов я посвятила отцу. Свою первую книгу моя дочь — историк моды Марина Скульская — посвятила мне. Так, думаю, и возникает теплая семейная история, которая призвана утешить, приласкать, объяснить, что все не так уж плохо сложилось в жизни, как бы оно ни сложилось.

Таллинн, 2016

avatar

Об Авторе: Елена Скульская

Елена Скульская родилась в 8 августа 1950 года в Таллине. Закончила филологический факультет Тартуского университета. Поэт, прозаик, автор пятнадцати книг стихов и прозы, выходивших как в Эстонии, так и в России. Произведения Скульской переводились на эстонский и украинский языки. Среди книг: «Ева на шесте» (2005) «Любовь и другие рассказы о любви» (2008), «До встречи в Раю» (2011). Лауреат международной «Русской Премии» (2008), премии Союза писателей Эстонии и фонда «Капитал культуры» (2008), премии Союза журналистов Эстонии «Доброе слово» (2010). Новый роман «Мраморный лебедь», опубликованный в №5 «Звезды» за 2014 год, вошел в шорт-лист «Русского Букера». Предлагаемая вниманию читателей пьеса с успехом шла в Русском театре Эстонии в постановке Эдуарда Томана. Живет Елена Скульская в Таллине.

Оставьте комментарий