RSS RSS

Наталия КРАВЧЕНКО. В защиту вещного

image_print

 

Недавно прочла книгу Сергея Есина «Опись имущества одинокого человека».

Меня заинтересовала аннотация  к ней: «Бывает ли человек абсолютно одинок? Или даже после ухода любимых его продолжают окружать их общие вещи, полные смыслов и судеб? Проза Сергея Есина открывает нам мир «говорящих вещей», в каждой из которых, будь то трюмо или старый чемодан, спрятан целый мир».

Книга состоит из маленьких главок, каждая из которых повествует о какой-то вещи домашнего обихода; «истории их, то короткие, то длинные, вступают меж собой в таинственную взаимосвязь, и через них вдруг начинают проступать образы их владельцев».

Приём любопытный: люди через вещи, хотя чего-то в этой книге на мой взгляд явно не доставало, каких-то глубинных откровений, исповедальности, написана она суховато, сдержанно, без какого-либо подтекста. Да и вещи в качестве основных персонажей не задевали никаких чувств: это были японские вазы и дорогие чайные сервизы, «старинная вешалка для барской прихожей», «два кресла 18 века», «диван как в музее», «чешская хрустальная люстра № 1», «чешская хрустальная люстра № 2», «зелёный мебельный гарнитур», «часы лонжин» – такое впечатление, словно автор кичится своими фамильными богатствами и изысканными приобретениями. Дотошно и скрупулёзно сообщалась история их происхождения и появления в доме. Но где  то, что с ними связано, где трепет переживания, история души, неотделимой от истории дома, жизнь сердца, сросшегося с родными вещами? Нудность перечислений и скудость эмоций вызывали недоумение, неловкость за автора, ведь обещалось и ожидалось нечто большее. Я вертела книгу так и эдак, пытаясь увидеть это нечто хотя бы между строк, найти хоть какой-то скрытый смысл, но увы.

С надеждой открыла главку с названием «Малиновый шарф» — может быть, на этот раз будет что-то нематериальное, связанное с воспоминанием о чём-то недорогом, но дорогом и любимом? Однако и здесь постигло разочарование: начиналась глава с хвастливого рассказа о подаренном автору на день рождения внедорожнике «Шевроле Нива» некоей дамой, «продемонстрировавшей неуёмную русскую удаль»: «Конечно, я могу здесь привести имя женщины, сделавшей царский подарок, но лучше сохраню как свою маленькую лирическую тайну».  Странные всё же представления о «лиричности» у этого лирического героя, думала я, ища глазами обещанный малиновый шарф, и нашла наконец: «Шарф лежит в плоской фирменной коробке и наверняка куплен в дорогом магазине. Я очень редко, по парадным случаям, чтобы покрасоваться, его ношу и потом аккуратно складываю в коробку. Это не только шарф, но и талисман и своеобразный пропуск. Лет двадцать, а то и больше, я дружу и сотрудничаю с неким солидным человеком, его зовут Алик…» Оказывается,  шикарный малиновый шарф, вызывавший невольную ассоциацию с малиновым пиджаком, принятым в среде подобных «аликов» в 90-е годы, был им подарен автору на один из его дней рождений «публично, причём был обнародован и мотив: Алику, предпринимателю общепита, показалось унизительным, что с него за десятилетия совместной работы (тот заведовал кафе на территории учреждения, которым руководил именинник) не было потребовано ни одной взятки. Отсюда и публичный же вывод: хозяина этого шарфа Алик бесплатно будет кормить всю жизнь».

Вот такие вот «лирические тайны» и сомнительные откровения представлены были в этой шумно расхваленной и распиаренной критикой книге. Но я пишу это не для того, чтобы доказывать обратное и выставлять автору свой читательский счёт. Нет. Я даже в какой-то степени ему, как ни странно, благодарна. Сама идея книги, заявленная в заголовке и рецензиях, хоть и не реализованная в тексте, навела меня на собственные раздумья, ассоциации, воспоминания, которыми я и хочу сейчас с вами поделиться.

 

Одушевлённые вещи

 

Из рецензии С. Арутюнова на книгу  Сергея Есина «Опись имущества одинокого человека»:

«Совершенно ли нам, «культурным, образованным людям», ясно, что человек, обладающий статуэткой фавна, будет вести себя несколько иначе, нежели человек, центральным достоянием которого является скелет воблы, два зубца чеснока и початая поллитровка?»

Хотелось бы возразить. Во-первых, почему статуэтке фавна надо противопоставлять непременно воблу и поллитровку, ведь это вещи совершенно разной родовой принадлежности? Логичнее было бы дорогой и изысканной домашней утвари автора «Описи…» противопоставить какие-то предметы попроще и подешевле. Но почему же обладатель первого должен «вести себя иначе», т. е. надо думать, культурнее и аристократичнее, нежели обладатель второго?  На мой взгляд, это НИКАК не взаимосвязано. Сами по себе вещи не могут влиять на облик и поведение человека, всё зависит от нашего взгляда и отношения к ним, от того, ЧТО для нас стоит за этими вещами и таится в них. Иначе какой-нибудь новый русский, обставивший свою квартиру антиквариатом, автоматически становится выше и достойнее бедного интеллигента, живущего в типовой хрущёвке со стандартным набором мебели и посуды. Но ведь это не так. Детство и юность Андерсена прошли в нищете и убогости, но кто мог бы так как он понимать красоту и душу вещей, оживляя и одухотворяя для нас даже обычную штопальную иглу, бутылочное горлышко или старую калошу?

Одушевлённые говорящие вещи встречаем мы в рассказах Татьяны Толстой. Тапочки, например: "Клетчатые, уютные, они ждали его в прихожей, разинув рты: сунь ножку, Вова! Здесь ты дома, здесь ты у тихой пристани! Оставайся с нами! Куда ты все убегаешь, дурашка?!" ( "Охота на мамонта"). Или абажур: «молодой, пугливый, он ещё ко мне не привык», а потом «тёмный, молчаливый, но уже принятый в семью: теперь он наш, он свой, мы его полюбим» («Любишь — не любишь»). Это как роза, прирученная Лисом, ставшая для него живой и единственной. Не по хорошу мил, а по милу хорош.

Вспомним смычок и скрипку из стиха И. Анненского. Разве это была скрипка Страдивари? Нет, нам это совершенно не важно, потому что скрипка в данном случае важна не сама по себе, это образ любви, её мучения и блаженства.

Или старая кукла, которую бросают в волны водопада для забавы туристов, чья обида поэту «жалчей его собственной».

Мы открываем в его стихах "вещный мир",  близко и больно сцепленный с человеческим существованием. Шарманка, будильник, маятник и часы, "шар на нитке тёмно-алый" выступают в лирике Анненского не просто как аллегории, а как соучастники и свидетели скрытого трагизма жизни. Человек жалеет вещь, и она отвечает ему взволнованно-страстным рассказом о его же страданиях, приоткрывая всю темноту и глубину муки — так глубоко, как Анненский, — до него и после него — не заглядывал ни один поэт.

 

Всё ещё он тянет нитку

и никак не кончит пытку…

 

…Но когда б и понял старый вал,

 что такая им с шарманкой участь,

 разве б петь, кружась, он перестал,

 оттого, что петь нельзя, не мучась? 

 

…Смычок всё понял. Он затих,

 а в скрипке эхо всё держалось…

 И было мукою для них,

 что людям музыкой казалось…

 

 

Жалость к вещам

 

Жалость к вещам. Она не имеет ничего общего с крохоборством и накопительством.

«Что вещам больно, это есть постоянное мое страдание за всю жизнь. Через это «больно» проходит нежность. Вещи мне кажутся какими-то обиженными, какими-то сиротами, кто-то их мало любит, кто-то их мало ценит. «Неженья» же все вещи в высшей степени заслуживают…» (В. Розанов)

Из этого осознания и ощущения хрупкости родной вещи вырастает бережность и нежность отношения к людям.

Когда-то отношение к вещам было другим. Было обличение мещанства в стихах Маяковского, была борьба с «вещизмом» в эпоху оттепели, гордое пренебрежение к предметам быта и домашнего уюта. Осуждались «плюшкины» и «коробочки», высмеивался «многоуважаемый шкаф», вызывал зрительские симпатии герой юного Олега Табакова, лихо рубящий дедовской шашкой полированную мебель.

Потом на смену всему этому пришли ценности Рублёвки, малиновые пиджаки, золотые унитазы… Затем — изысканные старинные вещи, музейные реликвии, унаследованные от предков дворянского рода, которые предположительно должны вызывать в нас священный трепет и уважительный  пиетет к их владельцам. У меня не вызывает. Как говорится, мухи отдельно, котлеты отдельно. Вещи — сами по себе, они могут радовать глаз, но ни талант, ни высокие человеческие качества заменить не в состоянии.

Кипарисовый ларец Анненского дорог ему и нам не ценностью древесины, из которой изготовлен, а тем, что там хранились заветные строки.

Я жалкой радостью себя утешу, / Купив такую ж шапку, как у Вас…” — писал М. Кузмин в стихах, посвящённых близкому другу. Ясно, что дело для него было не в ценности меха этой шапки. И не в престижности, как для писателя из трагикомической повести В. Войновича «Шапка».

 

Есть ценности, которым нет цены:

клочок бумаги с пушкинским рисунком,

учебник первый в первой школьной сумке

и письма не вернувшихся с войны.

 

Есть ценности самих себя ценней:

обычный камень с маленького пляжа,

но по ночам его целуют, плача.

Что по сравненью с ним казна царей?

 

(М. Борисова)

 

Иногда кажется, что вещи только притворяются, что они служат человеку, а на самом деле  живут своей жизнью, накапливая собственные впечатления, наблюдая за нами по ночам… Они старше и мудрее нас, часто переживая своих хозяев. «Здесь всё меня переживёт, всё, даже ветхие скворешни…», обречённо писала Ахматова.

А порой люди переживают вещи, свою любовь и потребность в них. Как относиться к старым вещам, вышедшим из употребления и уже не способным нам служить? Выбросить как ненужный хлам? Вспоминается стихотворение питерской поэтессы Елены Елагиной:

 

Разбирая антресоли

 

 Какая-то вата компрессная —

 Уж слово забыто — компресс.

 Давно уже неинтересная,

 Как все, что похерил прогресс.

 

 Какие-то крышки стеклянные,

 Чтоб сто лет тому был компот,

 И правило к ним оловянное

 Из пятого класса плывет.

 

 Какая-то дранка сапожная,

 И — кто его знает — пыжи?

 И всюду пылища безбожная,

 И — все полетит! Черт, держи!

 

 Едва удержали. Стремительно

 Меняется облик вещей,

 И сын мой глядит снисходительно

 На сих протуханье мощей.

 

 Завалы хламья запоздалые —

 Отжившей эпохи следы.

 Все выкинуть!” — грозно сказала я,

 О Боже! Какие труды!

 

 Углы все расчистим старательно,

 Как миру внушает буддизм,

 Чтоб нас облетал по касательной

 Пространственный метаболизм.

 

 Чтоб было где аурам радужным

 Неспешно и вольно мерцать

 И чтоб по поверхностям падужным

 Безвещно лилась благодать.

 

Стихотворение замечательное, но… что-то для меня в этой решительности освобождения от старья не столь однозначно. Вспоминается абажур из того же рассказа Т. Толстой, который однажды вышел из моды и из милости ещё недавно любивших его владельцев: «и он, некогда любимый, будет осмеян, низвернут, сорван, сослан, а на его место взлетит новая фаворитка: модная белая пятилопастная раскоряка. А потом, обиженный, изуродованный, преданный, он переживёт последнее глумление: послужит кринолином в детском спектакле и навсегда канет в помоечное небытие. Сик транзит глориа мунди».

А что прикажете делать? Не окружать же себя старыми, ненужными, поломанными вещами из жалости? И, тем более, не собирать же их по помойкам, как иные старики или бомжи? Есть даже специальные медицинские термины, обозначающие подобные действия: «Синдром Плюшкина» — это психологическое заболевание «силлогомания». Благодаря психиатрам Кларку, Грею и Мейнкикару болезнь получила новое название «синдром Диогена» или синдром старческого собирательства ненужных предметов.

Наверное, многие сейчас покачали головой или улыбнулись, вспомнив своих родственников более старшего поколения, которые до сих пор собирают все старые вещи: баночки, скляночки, ветошь — на всякий случай, на «черный день». Посмеяться, осудить проще всего. А вот Борис Рыжий написал пронзительное стихотворение:

 

 

***

Утро, и город мой спит.

Счастья и гордости полон,

нищий на свалке стоит –

глаз не отводит, глядит

на пустячок, что нашёл он.

 

Эдак посмотрит и так –

старый и жалкий до боли.

Милый какой-то пустяк.

Странный какой-то пустяк.

Баночка, скляночка, что ли.

 

Жаль ему баночки, жаль.

Что ж ей на свалке пылиться.

Это ведь тоже деталь

жизни – ах, скляночки жаль –

может, на что и сгодится.

 

Что если вот через миг

наши исчезнут могилы,

божий разгладится лик?

Значит, пристроил старик?

Где-то приладил, мой милый…

 

Лёгкими, неуловимыми штрихами поэт сумел здесь выразить то, что не поддаётся логическому объяснению, обозначению прозаическим словом, – человечность, нежность, бережность не только к живому, но и к неживой материи как к части вселенского бытия, когда найденная и пристроенная скляночка — своего рода бабочка Бредбери, деталь спасения мира…

 

Вещи как свидетели

 

У меня было когда-то стихотворение «Старые вещи»:

 

И дома те давно снесены,

и ушли в никуда коммуналки.

Только сны ими заселены,

чердаки, антресоли да свалки.

 

Этажерка, комод, абажур –

это вещи из прошлого счастья.

Новой жизни гламур и ажур

утвердились, победно их застя.

 

Стали чем-то ненужным, смешным –

белым слоником, старою ятью…

Что ж так мучит нам память и сны

бессердечное это изъятье!

 

Эти вещие души вещей!

Вещи старой любви и сиротства.

До чего ж наше время нищей!

До чего же в нём больше уродства!

 

Моё прошлое, ты не прошло.

Моё дальнее, как же ты близко!

В этом мире, где пошло и зло,

не поставят тебе обелиска.

 

Но, свидетели жизни былой,

извлечённые мной из подвала,

подтвердят перед завтрашней мглой,

что жила я, существовала…

 

Вещи как свидетели — порой единственные — нашего прошлого, детства, юности, родительской любви, семейных уз…

 

«Не мыслю — существую», полноте,

а существую лишь постольку,

поскольку эти вещи в комнате

таят в себе былого дольку.

 

Они меня собой заполнили,

вернули в прошлое невольно.               

И то, что я уже не помнила –

они напомнили так больно.

 

Порой хочется остановить мгновение, застыть в нем, как муха в янтаре.

«Как глупо ты шутишь, жизнь. Какая же я старая! Что же, вот это и было тем, пленявшим? Вся эта ветошь и рухлядь, обшарпанные крашеные комодики, топорные клеенчатые картинки, колченогие жардиньерки, вытертый плюш, штопаный тюль, рыночные корявые поделки, дешевые стекляшки? И это пело и переливалось? Горело и звало?» (Т. Толстая, «Свидание с синей птицей»).

Иллюзорный городок в табакерке, где старый одинокий ребёнок остается наедине с никому не нужными, всеми забытыми вечными вещами – выцветшими фотографиями, заезженными пластинками, пожелтевшими письмами, часами, в которых золотые дамы подносят золотым кавалерам золотые кубки…

«В мусорных баках кончаются спирали земного существования. А вы думали, где?..За облаками, что ли? Вон они, эти спирали – торчат пружинами из гнилого разверстого дивана. Сюда все и свалили. Овальный портрет милой Шуры – стекло разбили, глаза выколоты. Старушечье барахло – чулки какие-то… Шляпа с четырьмя временами года. Вам не нужны облупленные черешни? Нет?. . Почему? Кувшин с отбитым носом. А бархатный альбом, конечно, украли. Им хорошо сапоги чистить. Дураки вы все, я не плачу – с чего бы? Мусор распарился на солнце, растекся черной банановой слизью. Пачка писем втоптана в жижу. "Милая Шура, ну когда же… ", "Милая Шура, только скажи… " А одно письмо, подсохшее, желтой разлинованной бабочкой вертится под пыльным тополем, не зная, где присесть.

Что мне со всем этим делать? Повернуться и уйти…» («Милая Шура»)

Художник, писатель, поэт ничего не может тут изменить, ничем не может помочь, он бессилен перед жестоким и циничным законом мира.  Но его наипервейшая обязанность – высветить бытие жёстким рентгеновским лучом, заглянуть, если назло, и в мусорный бак, дать жестокую правду жизни. И тогда происходит чудо возрождения, фокус бессмертия…

«Жарко. Ветер гонит пыль. И Александра Эрнестовна, милая Шура, реальная, как мираж, увенчанная деревянными фруктами и картонными цветами, плывет, улыбаясь, по дрожащему переулку за угол, на юг, на немыслимо далекий сияющий юг, на затерянный перрон, плывет, тает и растворяется в горячем полдне».

Что же говорить не о чужих случайных вещах, согретых милосердным взглядом, а о вещах близких нам людей, воплотивших в себе любовь и память?

Из рецензии С. Арутюнова: «Смирись: твоим детям завещано обновить интерьеры так, чтобы и следа твоих аминокислот не осталось в нём от тебя, породившего их. Это я не могу выкинуть отцовского пальто, вдыхая родной запах потёртого воротника из искусственного меха, мамин плащ, но что сделает с моим бушлатом мой сын, я предсказать уже не берусь. Оскудевшие чувства вряд ли остановят его справедливую руку».

А как поступите с этим вы?..

 

Внимание к вещам

 

«Имел я, помнится, внимание к вещам…»

 

А. Кушнер

 

 

 Есть у Александра Кушнера такое очень любимое мной стихотворение:

 

Кто с чем

 

 Мандельштам приедет с шубой,

 А Кузмин с той самой шапкой,

 Фет тяжелый, толстогубый

 К нам придет с цветов охапкой.

 

 Старый Вяземский — с халатом,

 Кое-кто придет с плакатом.

 

 Пастернак придет со стулом,

 И Ахматова с перчаткой,

 Блок, отравленный загулом,

 Принесет нам плащ украдкой.

 

 Кто с бокалом, кто с кинжалом

 Или веткой Палестины.

 Сами знаете, пожалуй,

 Кто — часы, кто — в кубках вины.

 

 Лишь в безумствах и в угаре

 Кое-кто из символистов

 Ничего нам не подарит.

 Не люблю их, эгоистов.

 

Мне очень понравилась эта идея «опредмечивания» музы каждого из поэтов, отождествления её с теми вещами, что наиболее присущи и соприродны их стихам. Я написала нечто вроде подражания или пародии, желая несколько развить эту тему:

 

 

Гости

 

                  "Мандельштам приедет с шубой…"

 

                                                           А. Кушнер

 

 

 Мне снился сон: ко мне съезжались гости

 на дачу, что уж продана давно.

 Вот Пушкин со своею жёлтой тростью

 и с кружкой, из которой пил вино,

 

 проснувшийся от  солнца и мороза,

 в кибитке, к удивлению ГАИ…

 А вот и Блок с привянувшею розой

 в бокале золотистого аи.

 

 Вот Анненский с обиженною куклой,

 спасённой им в Финляндии волнах,

 Кузмин с шабли и жареною булкой

 и с шапкой, как у друга Юркуна.

 

 Вот Хлебников, безумный, но великий,

 с кольцом на пальце, взятом напрокат.

 Цветаева с лукошком земляники,

 с нажаренною рыбой на века.

 

 Ахматова с неправильной перчаткой,

 с тоской по сероглазым королям,

 Есенин со своей походкой шаткой,

 знакомой всем в округе кобелям.

 

 Вот Мандельштам и следом Заболоцкий –

 с щеглом один, другой же со скворцом.

 А вон вдали вышагивает Бродский

 с усталым и пресыщенным лицом.

 

 Да, тяжела ты, слава мировая…

 Он без подарка, но с собой стишок.

 Вот Гумилёв с последнего трамвая,

 успевший, пока  с рельсов не сошёл.

 

 Вот Маяковский с яростным плакатом,

 в любовной лодке, бьющейся о быт.

 С жерлом Державин, Вяземский с халатом –

 никто из них не умер, не забыт.

 

 И Пастернак с чернильницей февральской,

 забрызганный слезами от дождя,

 и Фет с приветом от отчизны райской,

 что просиял и плачет, уходя…

 

 О пробужденье с жалкою подменой

 небесной песни на раёк земной!

 И Афродита снова стала пеной,

 причём не океанской, а пивной…

 

Послала этот стишок Кушнеру, и он мне ответил: «Стихотворение смешное и мне очень понятное. Я тоже сразу вспомнил свое “Мандельштам приедет с шубой”.

Я бы сказала ему в тон: «А Кушнер — с лупой». Кушнер поразительно наблюдателен. Мне нравится эта его микроскопическая пристальность, любовное разглядывание предметов и постижение их скрытой сущности. Он расширяет и отвоевывает для поэзии вещи, никогда прежде не входившие в круг поэтических тем.

 

 За то, что в век идей, гулявших по земле,

 Как хищники во мраке,

 Я скатерть белую прославил на столе

 С узором призрачным, как водяные знаки…

 

Поражало это неистощимое умение изумляться привычным предметам быта, извлекать радость из малого, повседневного:

 

 Скатерть, радость, благодать!

 За обедом с проволочкой

 Под столом люблю сгибать

 Край ее с машинной строчкой.

 

Подробности быта, введенные Кушнером в стихи, делают их убедительными, достоверными. Его поэтический мир — это мир живых, одушевленных вещей, почти его самостоятельных персонажей.

 

 Граненый столбик, простачок,

 Среди других посуд

 Он тем хорош, что одинок,

 Такой простой сосуд!

 

 Собрание лучей дневных!

 И вот, куда ни встань,

 Сверкает ярче остальных

 Не та, так эта грань.

 

 («Стакан»)

 

Меня восхищало то бесстрашие, с которым он включает в стихи то, что, казалось бы, им совершенно противопоказано.

Вот Кушнер пишет о поездке зимой на дачу:

 

 Не для того, чтоб в поле вырваться,—

 А по причине воровства:

 Забрали супницу и мыльницу,

 Насос и вывезли дрова.

 

«Как Ваше служенье Муз терпит, – писала я ему, – всю эту суету: супницы, мыльницы… Разве это достойно поэтического внимания? Все эти «цветочки на скатерти», «дощатые столики», графины, стаканы, сахарницы. И — как противовес — вспоминались строки Ахмадулиной: «Я отпускаю зонт и не смотрю, как будет он использовать свободу…» Вот образец истинно поэтического поведения!

Так думалось в безоглядной юности. Но с годами понимаешь, что романтическое — как и трагическое — миросозерцание  «тем плохо, что оно высокомерно». Не высокопарно, а именно высокомерно. Оно всегда за чей-то счёт. «Без быта нет жизни, – говорите Вы в интервью, – быт и бытие — слова однокоренные». Цветаева их всегда противопоставляла, а Вы не побоялись соединить. И то, что Вам вменялось в вину как «мелкотемье» («а уж мне б головы не сносить и подавно за лирический дар и любовь к предметам») у меня ассоциируется со сказками Андерсена, где действует мир живых одушевлённых предметов (штопальная игла, калоша, оловянный солдатик), со сказкой Метерлинка «Синяя птица», где, повернув волшебный перстень, можно увидеть «душу вещей», и где «душа сахара ничуть не лучше души воды».

Книги Кушнера скромны и негромки. Критики  иронизировали: описывает графин с водой, стакан, вазу, сахарницу, микроскоп, школьную готовальню — нашел темы! Газетных романтиков это раздражало. Но то было не собирание мелочей, а выбор иного ракурса, поиск предметных связей с миром, попытка проявить поэтичность простой вещи, обыденной ситуации. Не все это понимали.

Ему лепили ярлыки: «поэт малых вещей», «поэт оседлой жизни», «поэт дома», «певец уюта». Он сам признавался: «Неромантичны наши вкусы».  И с болью и страстью отвечал романтикам всех времён и мастей:

 

 Обратясь к романтической ветке,

 Поэтической ветке родной,

 Столько раз ради трезвости меткой

 Из упрямства отвергнутой мной,

 Я сказал бы им, братьям горячим,

 Как мне пусто и холодно тут!

 Я не лью свои слезы, я прячу.

 Дайте плащ поносить! Не дадут.

 

 Надо вовремя было из комнат

 На корабль трехмачтовый взбегать,

 Незаметною ролью и скромной

 Не пленяться, обид не глотать,

 Надо было не чашку и блюдце

 И не скатерть любить на столе,

 Надо было уйти, отвернуться

 От всего, что любил на земле…

 

На вечере, посвящённом поэзии А. Кушнера, мне хотелось сломать стереотип восприятия истинного поэта как непременного романтика с бурным выплеском эмоций и страстей («но мне дана\ Другая речь, не та,\  где страсть накалена», «Ещё чего: гитара!..»).

У романтического поэта, конечно, более привлекательная и выигрышная позиция. Она более «поэтична», более импонирует читателю, который в большинстве своём будет на стороне Цветаевой и Аполлона Григорьева. Тем большее уважение вызывала у меня стойкая и, на мой взгляд, более благородная позиция Кушнера, мужественно противостоящая романтикам всех эпох («Обратясь к романтической ветке»). Это одно из моих самых любимых стихотворений, здесь — вся его суть как поэта, его кредо, и здесь, по выражению Чупринина, так «много всего человеческого».

 

Вещи как спасители

 

Камерный мир, ограниченный семейным кругом. Мир, запертый в четырех стенах комнаты.

 

 Комната. Скрипящая доска.

 Четырехугольная тоска.

 

Кушнер воспевает уют «десяти метров мирного житья». Но, кажется, это все лишь для того, чтобы заговорить боль, «четырехугольную тоску».

Кажется, он прячется от жизни, от ее контрастов и бед, от ее неожиданных поворотов. Это почти детское желание, спрятав голову под подушку, обыграть, обмануть судьбу, закрыться от нее руками. Когда же поэт пробует открыть лицо, отрывает руки, то почти физически ощущаешь, как страшно ему оставаться лицом к лицу с полным трагических противоречий миром.

 

 Проснулся я. Какая сила

 Меня с постели подняла?

 В окне земля тревогу била

 И листья поверху гнала.

 

 Бежало все. Дубы дышали

 В затылок шумным тополям.

 Быстрее всех кусты бежали

 По темным склонам и полям…

 

 И, запыхавшись, ночь дышала

 Трудней усталого коня.

 И, как безумная, бежала

 Душа, отдельно от меня.

 

 * * *

Но силы нужны и отвага

 Сидеть под таким сквозняком!

 И вся-то защита — бумага

 Да лампа за тесным столом…

 

* * *

 И голый ужас, без одежд,

 Сдавив, лишил меня движений.

 Я падал в пропасть без надежд,

 Без звезд и тайных утешений.

 

 И в целом стоге под рукой,

 Хоть всей спиной к нему прижаться,

 Соломки не было такой,

 Чтоб, ухватившись, удержаться!

 

 Кушнер предлагает свой способ спастись, удержаться над бездной:

 

 Друзья мои, держитесь за перила,

 За этот куст, за живопись, за строчку,

 За лучшее, что с нами в жизни было,

 За сбивчивость беды и проволочку.

 

Вещи —  вроде той самой соломки, за которую мы пытаемся ухватиться в этой неустойчивости, непрочности бытия. Об этом пишет и Лариса Миллер: 

 

 Но в хаосе надо за что-то держаться,

 А пальцы устали и могут разжаться.

 Держаться бы надо за вехи земные,

 Которых не смыли дожди проливные,

 За ежесекундный простой распорядок

 С настольною лампой за кипой тетрадок,

 С часами на стенке, поющими звонко,

 За старое фото и руку ребенка.

 

 Кушнер действительно поэт дома, но дома, стоящего на краю пропасти, о которой не забывает, даже занимаясь самыми обыденными делами. И неизвестно в чем больше мужества — в том, чтобы напряженно и обреченно вглядываться в бездонную мглу, или в том, чтобы, невзирая на нее, уметь радоваться простым вещам:

 

 За дачным столиком, за столиком дощатым,

 В саду за столиком, за вкопанным, сырым,

 За ветхим столиком я столько раз объятым

 Был светом солнечным, вечерним и дневным!

 

 В саду за столиком… А дело в том, что слишком

 Душа привязчива… И ей в щелях стола

 Все иглы дороги, и льнет к сосновым шишкам,

 И склонна все отдать за толику тепла.

 

Теперь он не просто пытается выкроить радость из материи жизни, но прикоснуться к ее тайнам, чем бы они ни грозили — бедой ли, опасностью.

 

 Имел я, помнится, внимание к вещам…

 Все это схлынуло. Стакан, графин с водой

 Жизнь отодвинула как бы одной рукой.

 

 «И разговор у нас совсем иной пошел». То есть о более глубоких слоях жизни.

Свой способ спасения души с помощью домашних вещей предлагает и Ксения Дьяконова:

 

Мне дорог мой старинный секретер,

с чьей стенки на меня глядят — в портретах —

Камоэнс, Байрон, Блок, Аполлинер,

кто в сюртуке, кто в пышных эполетах,

 

а на столе пестреет Ренуар,

мерцающие глянцем виды Праги,

букет гвоздик, мне принесенный в дар,

и все в помарках старые бумаги,

 

неведомой сосны душистый плод,

чешуйчатый излом настольной лампы,

и в золотой обложке тот блокнот,

где много лет растут и крепнут ямбы,

 

и свежий заграничный календарь,

с картинками, в которых бродит память,

и толпы книг со всех сторон, и жаль,

что так судьбу по вкусу не обставить.

 

Под защитой вещей

 

Как влияют старые вещи на нашу жизнь? Какие воспоминания пробуждают? Помогает ли это жить или мешает двигаться в завтра? Каждый для себя ответит на эти вопросы по-своему.

Я часто отвечала стихами.

 

 Уютный комнатный мирок

 с родными старыми вещами,

 без обольщений и морок,

 из сердца вырванных клещами.

 

 Отброшен гаршинский цветок,

 не надо ран очарований!

 Мой домик, угол, закуток,

 что может быть обетованней?

 

 Принять неспешный твой уклад,

 тонуть в тепле облезлых кресел

 и на домашний циферблат

 глядеть без Батюшковой спеси.

 

 На коврик, чашки, стеллажи

 сменить бездомность и огромность.

 Не Блоковские мятежи,

 а Баратынского укромность.

 

 О здравствуй, снившийся покой!

 Ты наконец не будешь сниться!

 Утешь меня и успокой

 в ладонь уткнувшейся синицей!

 

 Повисло облака крыло —

 прощай, мой путеводный пастырь!

 На всё, что мучило и жгло —

 налепим стихотворный пластырь.

 

 Уходит завтра во вчера

 без жертв, без жестов и без тостов.

 Дней опадает мишура

 и остаётся жизни остов.

 

«Назад к вещам!» —  девиз, провозглашённый немецким философом Эдмундом Гуссерлем (1859-1938), который учил: назад, к вещам, к конкретному, не к абстрактному, не к теориям, а к жизни!  — таков был лозунг. Право, в этом что-то есть.

 

***

 Жизнь держит на коротком поводке.

 На длинном я могла б не удержаться.

 Руке, что не лежит в другой руке,

 легко слабеть и в холоде разжаться.

 

 Плечом к плечу под стареньким зонтом,

 под абажуром, небосводом синим,

 мы будем жить и не тужить о том,

 что поводок у жизни так недлинен…

 

Вещи — это в какой-то степени тот самый поводок, за который можно удержаться над пропастью. Они — и защита, и стабильность, и память…

 

 Фантазии в платьицах бальных,

 мечты о несбыточной мгле…

 Держаться за то, что реально,

 за то, что притянет к земле. 

 

 Цепляться за мелочи быта,

 хватаясь за выступ перил,

 обломки всего, что разбито,

 что мир нам когда-то дарил. 

 

 Вот хлеб. Ты голодная, да ведь?

 А к чаю — халва и драже.

 Вот ножик… Отставить, отставить!

 И так по живому уже. 

 

 Цветок… Но припомнится роща.

 Картина… Тот вечер зимой.

 О нет, что пониже, попроще,

 поближе к опоре земной. 

 

 Держаться за то, что конкретно,

 за то, что уже не предаст:

 за письменный стол, табуретку,

 бокал, за дюралевый таз, 

 

 за коврик собачий в прихожей,

 за мир, что кругом одинок.

 Держи же, соломинка Божья,

 а почва ушла из-под ног…

 

 

***

 Бумажный ангел на стене

 и деревянный чёрт.

 Они хранят нас в каждом дне

 от образин и морд.

 

 Один похож на профиль твой,

 другая — на меня.

 Пока висят — и ты живой,

 и я, тоску гоня.

 

 А рядом уж который год —

 индийский амулет.

 Игрушка пса — усатый кот,

 кого давно уж нет.

 

 Пусть суеверие всего,

 не вера, ну и пусть,

 лишь бы подальше от того,

 что причиняет грусть,

 

 лишь бы подальше те края,

 где темнота и лёд,

 где расстояния змея

 меж нами проскользнёт,

 

 где я опять никто, ничья,

 и ты неразличим,

 где ивы плачут в три ручья

 без видимых причин…

 

 И вот уже который год

 как мантру я твержу:

 храни нас, ангел или чёрт,

 и всё, чем дорожу,

 

 храни нас, ангел, чёрт и кот,

 индийский амулет,

 на этот день, на этот год,

 на много-много лет…

 

Этот индийский амулет подарил мне младший брат, приехав из Египта.

Он тоже висит в изголовье и, кажется, охраняет.

 

 

***

 Тепло плиты, домашнего халата.

 Покой и ясность вместо прежних смут.

 Так хорошо, что я боюсь расплаты,

 и неизвестно, что ещё возьмут.

 

 Так хорошо, что сердце не вмещает…

 И я рукой держусь за амулет.

 А может, то судьба мне возвращает —

 что задолжала за десятки лет?

 

 

 

Источники тепла и света

 

Вещи — это не только тепло, но и свет.

Абажура уже давно нет, но есть ещё старый торшер, который мы с Давидом приобретали  в первый год нашей совместной жизни. Он был куплен в магазине, что на дороге Дружбы, напротив еврейского кладбища. Этого магазина давно уже нет. Помню, как тащили этот свой первый трофей по заснеженной улице, счастливые, оживлённые, обсуждали, куда поставим. С него начался наш общий дом.

Не представляю себе его без тёплого света торшера, под которым так уютно примоститься в кресле с книжкой, без круга настольной лампы над столом…

 

  Круг абажура и блик фонаря,

  солнечный зайчик над нашей кроватью…

  Лишь бы тот свет не рассеялся зря,

  лишь бы хватило подольше объятья!

 

  Стражник-торшер над твоей головой.

  В веках прикрытых скопилась усталость.

  Свет мой в окошке до тьмы гробовой!

  Сколько тебя и себя мне осталось?

 

И ещё одна вещь, которая служила нам верой и правдой, — карманный фонарик. Без него в нашем доме и микрорайоне никак не обойтись. Когда отключали свет — что бывает частенько — с ним можно было смело топать в ванную и туалет, искать что-то закатившееся под кроватью, а вечером на прогулках с подслеповатой Линдой он был нашим маячком и ориентиром в кромешной дворовой и уличной мгле.

 

Фонарик

 

Когда не помог ни чинарик, ни шкалик,

и мир чернотою ночей задушил, —

зажги безобманный карманный фонарик,

и света весёлый оранжевый шарик

заглянет во все закоулки души.

 

Что толку в  бесплодном мучительном даре,

в  фальшивых союзах друзей и подруг, —

он высветит главное в мути и хмари,

домашний пожарик, слепящий фонарик,

правдивый и искренний маленький друг.

 

Пусть короток, как губермановский гарик,

зато так пронзителен этот рентген,

указчик пути в повседневном угаре,

нездешный, утешный, Всевышний фонарик,

недаром тебя так любил Диоген.

 

Пожалуй, не знаю мудрее подарка —

в фонарике сердца хранится тепло.

И если глухого не высветлит парка —

хотя бы покажет, как может быть ярко,

хотя бы напомнит, как было светло.

 

Заметив, что я слаба в географии, Давид как-то купил мне карту мира и повесил над креслом-кроватью. Она выполняла ещё одну потайную функцию: прикрывала пятна на обоях. Но для меня эта карта так и осталась чужой, названия далёких стран и незнакомых городов мало что говорили сердцу. А поверх неё мне мысленно рисовалась другая карта: мест наших первых встреч, тайных свиданий, наших улиц, переулков, дворов и скверов…

 

 На стене висела карта мира,

 закрывая старые обои.

 Сколько мест для зрелищного пира,

 где ещё мы не были с тобою!

 

 И уже, наверное, не будем…

 Нам не плыть по тем морям и рекам.

 Карта наших праздников и буден

 на стене застыла оберегом.

 

 Карта улиц первых поцелуев,

 перекрёстков рук переплетённых…

 Может быть, когда в минуту злую

 мне укажут путь они в потёмках.

 

 Комната парит над спящим миром.

 У неё в ночи своя орбита…

 И пока живём родным и милым,

 наша карта всё ещё не бита!

 

Вещи как память о близких

 

Приведу ещё раз цитату Сергея Арутюнова: «Смирись: твоим детям завещано обновить интерьеры так, чтобы и следа твоих аминокислот не осталось в нём от тебя, породившего их. Это я не могу выкинуть отцовского пальто, вдыхая родной запах потёртого воротника из искусственного меха, мамин плащ, но что сделает с моим бушлатом мой сын, я предсказать уже не берусь. Оскудевшие чувства вряд ли остановят его справедливую руку».

Я тоже не могу — не смогла бы — выбросить. Я храню все старые письма, открытки замшелых годов, всякие милые пустячки, сувениры, всё, что так или иначе связано с памятью о чём-то близком и дорогом. Все статьи и судебные речи отца, его подборки мудрых афоризмов и любимых стихов, любовно перепечатанных для меня на своей старенькой немецкой машинке. Его записочки, рубашки, летнюю шляпу…

 

 Как не хватает мне отца,

 его фигуры и лица,

 его видавшей виды шляпы

 и слова ласкового "папа".

 Парки расплетается клубок.

 Тычется комочек в левый бок.

 Этой нити вечно виться, длиться.

 Прежних дней струится вереница…

 

 

***

 Вот записная книжка,

 а в ней — твоя строка.

 Вот старое пальтишко,

 а в нём — твоя рука.

 

 Не скроет это камень.

 Не может это сгнить.

 Я знаю, что меж нами

 не прерывалась нить…

 

 

***

 Сколько грабель целовано — только не впрок уроки.

 Пусть не дано изведать нам дважды одной реки,

 пусть уже всё отлюблено — сладостны даже крохи.

 Я соскребу любёнышей с каждой своей строки.

 

 Пусть парусами алыми машет нам каравелла.

 Ну а когда простишься ты, в прошлое уходя —

 буду любить последнее — как это у Новеллы —

 плащ твой, и гвоздь под кепкою, и даже след гвоздя.

 

Я храню мамины халаты и платья, храню свои старые вещи, которые уже не ношу, но на которых след её штопки или метки, аппликатор Кузнецова — один из первых, самодельный, где каждая игольчатая розочка была пришита её руками.

 

* * *

 

 Не снимая, ношу твой халат,

 словно так я к тебе буду ближе.

 Мерных дней набегающих лад

 никогда эту боль не залижет.

 

 Ты — во всем, что я вижу вокруг.

 В каждом звуке — щемящая нота,

 в каждой вещи — тепло твоих рук,

 след твоей неустанной заботы…

 

Разглядываю старые фотографии. Мама у зеркала. Сейчас этого трельяжа уже давно нет. Собирается на работу, красит губы, слегка припудривается. Рассыпчатая пудра была в картонной коробочке, в ней же лежала ватка. Мне сейчас трудно вспомнить, что за фигурки стояли там на тумбочке, на фотографии их толком не разглядеть. Но одну вещицу очень хорошо помню, она здесь рядом с будильником — это фиолетовая позолоченная шкатулка, где у мамы хранились всякие мелкие безделушки. На крышке — трогательные силуэты овечки и ягнёнка — воплощение материнства. Мама её очень любила. Эта шкатулка у меня сохранилась. Правда, одно ушко у овечки отбилось, позолота облетела… Шкатулке очень много лет, она досталась маме то ли от бабушки, то ли ещё откуда-то из давнего далека, я не знаю, насколько она ценна, но я не продам её ни за какие деньги.

 

На шкатулке овечка с отбитым ушком,
к её боку ягнёнок прижался тишком.
Это мама и я, это наша семья.
Возвращаюсь к тебе я из небытия…

 

А здесь мама забежала с работы в обеденный перерыв и наскоро поедает разогретые мной щи на нашей коммунальной кухне. Отец, как всегда, неожиданно щёлкает фотоаппаратом. Остановись, мгновенье!

 

  Клеёнка, маслёнка,

  в тарелке салат.

  Хранит фотоплёнка

  семейный уклад. 

 

  Торопится мама,

  пришла на обед.

  Ах, боже мой, сколько же

  минуло лет! 

 

  Отец с фотокамерой

  щёлкает: «бзык»!

  Я дерзко ему

  показала язык. 

 

  А мама смеётся,

  не видя в том грех.

  Сквозь годы несётся

  ко мне её смех. 

 

  На маме гребёнка,

  цветастый халат.

  Хранит фотоплёнка

  бесценнейший клад.

 

А тарелка, из которой мама здесь ест, тоже имеет свою историю. Там, на дне была изображена девочка, и когда я была маленькая и плохо ела, мама придумала безошибочный способ заставить меня есть. Она говорила: «Ешь скорее, а то девочка утонет!»,  и я, проникнутая тревогой за тонущую девочку, начинала яростно черпать суп ложкой. Наконец появлялось дно тарелки с живёхонькой девочкой и мы с мамой облегчённо переводили дух.

— Молодец! Ты спасла девочку! — и я счастливо смеялась.

Я вспомнила эту историю, когда мама была уже тяжело больна и я кормила её с ложечки.

 

 Девочка на донышке тарелки.

 Мама: «Ешь скорей, а то утонет!»

 Ем взахлёб, пока не станет мелко,

 К девочке тяну свои ладони…

 

 А теперь ты жалуешься, стонешь.

 Обступили капельницы, грелки.

 Я боюсь, боюсь, что ты утонешь

 как та девочка на дне тарелки.

 

 И, как суп тогда черпала ложкой,

 я твои вычерпываю хвори.

 Мама, потерпи еще немножко,

 я спасу тебя из моря горя.

 

 Ты теперь мне маленькая дочка.

 Улыбнись, как девочка с тарелки…

 В ту незабываемую ночь я

 на часах остановила стрелки.

 

Вот это мамин колокольчик. Она звонила в него, когда надо было позвать меня из кухни, а голос уже был слишком слаб.

 

Вот колокольчик. Ты в него звонила,

  когда меня хотела подозвать.

  Теперь твоя кровать — твоя могила.

  А мне могилой без тебя — кровать. 

 

  Вот колокольчик на лугу зелёном.

  Мне кажется, я слышу звон стекла…

  И воздух колокольным полон звоном —

  то по тебе звонят колокола…

 

***

 Поскрипывает мебель по ночам.

 Я чувствую сквозь сон, что это мама.

 И где ей быть? Здесь дом её, очаг.

 Я верю в это сладко и упрямо.

 

 Молчи, молчи, скрывайся и таи…

 Кому расскажешь эту боль и счастье?

 Любовь умерших в воздухе стоит

 и охраняет нас от всех напастей.

 

Однажды за цветочным горшком в кухне я нашла птичье пёрышко, разноцветное, маленькое. Неизвестно, как оно туда попало и сколько пролежало. Голуби залететь не моглисетка.

Я долго ломала голову над этой загадкой. И — как прозрение: это знак. Это письмо от мамы. И в ту же ночь видела её во сне. Ничего не помню, только однодвери были раскрыты, и ещё одна, а там за нейещё (у нас нет столько) — настежь. И я ей с укоромкак обычно Давиду, когда он забудет закрытьну что же ты, мол. И вдруг тенью мысльэто чтобы она смогла войтиоттуда. Вернее, это я уже потом догадалась, когда проснуласьв первую минуту. Потом мы  с ней пошли кудато, она впередимолодая, и вдруг вижулежит. Люди столпились, и я понимаюона умерла.

 

***

 Птичье пёрышко разноцветное

 за цветочным горшком отыскала.

 Непонятно, как через сетку оно

 в кухню с улицы к нам попало.

 

 Отливало зелёным и розовым,

 так волшебно в ладони светилось…

 Это мама его забросила,

 это весть от неё и милость.

 

 Шелковистое глажу пёрышко,

 словно тёплую её щёку.

 И не горе уже, а горюшко.

 Не глухая стена, а щёлка…

 

 И ещё один сон про маму…

 

 Как мальчик детдомовский: «Где ты, мама?» — зовёт с экрана,

 так я слова те шепчу пустоте, что тебя украла.

 Сегодня приснилось: иду я ночью, пустынный город…

 Тоска собачья, лютая, волчья берёт за горло.

 Кругом чужое… чернеют тучи… ухабы, ямы…

 Ищу повсюду, шепчу беззвучно: «Ну где ты, мама?»

 И вдруг навстречу мне — ты, молодая, меня моложе.

 Рыдая, к ногам твоим припадаю и к тёплой коже.

 Ну где же была ты все дни, родная? Что это было?

 А ты отвечаешь тихо: «Не знаю… Меня убило…

 Меня убило грозою весенней… вот в эти бусы…»

 И я проснулась. Сижу на постели. И пусто-пусто.

 

 И я вспоминаю, как ты боялась молнии с детства.

 И пряталась в ванной, а я смеялась над этим бегством.

 Кругом грохотало, а я хохотала, а ты — не пикнешь…

 Цыганка когда-то тебе нагадала: «В грозу погибнешь».

 Ах, мама, мама, она обманула, не будет смерти!

 Ты в тёмной ванной, наверно, уснула под звуки Верди.

 Как ты эти бусы носить любила, как ты смеялась!

 Ах, мама, мама, грозой не убило, ты зря боялась!

 Границы сна между адом и раем размыты, нечётки…

 Я бус костяшки перебираю, как будто чётки…

 

Очень люблю эту мамину фотографию. Такой она была ещё до меня. А это те самые бусы, которые она часто носила.

 

  О как же нужно холить и беречь

  любую из земных недолгих встреч,

  как музыку, впитать родную речь,

  запомнить насмерть жилочку любую,

  и этим жить, и это пить и петь,

  вобрать в себя и на себя надеть,

  чтобы за вами в светлое лететь,

  а не в мученьях корчиться вслепую!

 

Ещё один сон:

 

Мне снился номер телефона,

что набирала я упорно,

от нетерпения трясясь.

Далёкий, как полярный полюс,

чуть различим был мамин голос,

но тут же прерывалась связь.

 

Я набирала снова, снова,

моля услышать хоть бы слово,

готова каждого убить,

кто подступал ко мне с помехой,

с чужою речью, шумом, смехом,

кто не давал мне долюбить.

 

Проснулась вся в слезах надежды,

не здесь, не Там, а где-то между,

и номер тот держа в зубах,

как драгоценную шараду,

как незабвенную отраду,

уж рассыпавшуюся в прах.

 

Хватаю трубку, набираю,

скорей, скорей, преддверье рая,

уже пахнуло сквозняком…

И слышу: «Временно не может

быть вызван…» Значит, после — может?!

И в горле застревает ком.

 

О боже мой, что это было?!

Я помню номер, не забыла!

Что означает этот шифр? —

пароль, что в реку вводит дважды,

танталовой измучив жаждой,

догадки молнией прошив?!

 

Я обращаюсь молча к звёздам,

откуда этот номер послан,

что у меня внутри горит.

И То тончайшее, как волос,

минуя и слова, и голос,

мне прямо в сердце говорит.

 

С тех пор, как не стало отца, а через пять лет и мамы, я невзлюбила телефон. Он украл у меня любимые голоса. Эта коробка стала для меня мёртвой.

 

 Чужое лицо телефона.

 Уже никогда, до конца —

 ни маминым ласковым тоном,

 ни голосом мягким отца

 

 вовек не откликнется трубка.

 И я не люблю её брать.

 Как нежно, мучительно хрупко —

 что обречено умирать,

 

 и как нестерпимо любимо…

 Чужие звучат голоса.

 Слова их проносятся мимо.

 Зловеще глядят небеса.

 

 Вас нет в телефоне и в окнах

 когда-то любимых квартир.

 И лишь в фотографиях блёклых

 ещё сохранился ваш мир,

 

 в домашних и милых вещицах,

 таящих тепло ваших рук,

 в надгробьях, где жизнь моя тщится

 любовь уберечь от разлук.

 

 Я слышу их шорох и запах.

 Повсюду их вижу следы.

 Живут мои мама и папа.

 Зовут меня из темноты.

 

 И падают слёзы, как комья,

 но не пробивают броню.

 Я занята делом. Я помню.

 Я память о близких храню.

 

 

***

Холодно, холодно жить на ветру.

Птаха лесная,

скоро ли, скоро ли тоже умру?

Скоро узнаю.

 

Ещё одна вещь, которая стала для меня почти живым существом. Часы с кукушкой.

 

 Кукушка-выскочка в часах

 не обещает жизни долгой.

 Оно понятно, не в лесах.

 Кукукнет пару раз — и в щёлку.

 

 Так в детстве, глядя в объектив,

 мы ждём обещанную птичку,

 что вылетала, ослепив,

 как кратковременная спичка.

 

 Почти живое существо.

 Вещунья, пифия, сивилла…

 Я не боялась ничего,

 не верила и не просила.

 

 Но вот тебя прошу сейчас,

 боюсь и верю в это чудо —

 о накукуй мне лишний час,

 моя домашняя пичуга!

 

 О наколдуй мне лишний день

 и юных нас, от счастья пьяных,

 и всех любимых мной людей,

 что скрылись в норках деревянных.

 

 Не прячься, стой, не уходи.

 Но мне за нею не угнаться…

 О знать бы, что там впереди,

 когда сердца пробьют двенадцать.

 

Эти вещие души вещей… Как много они значат для нас. Как многое могут.

 

 Мир создан из простых частиц,

 из капель и пыльцы,

 корней деревьев, перьев птиц…

 И надо лишь концы

 

 связать в один простой узор,

 где будем ты и я,

 земной ковёр, небесный взор, —

 разгадка бытия.

 

 Мир создан из простых вещей,

 из дома и реки,

 из детских книг и постных щей,

 тепла родной щеки.

 

 Лови свой миг, пока не сник,

 беги, пока не лень.

 И по рецепту Книги книг

 пеки свой каждый день.

 

 

 

 

 

avatar

Об Авторе: Наталия Кравченко

Родилась и живёт в Саратове. Филолог, член Союза журналистов, работала корреспондентом ГТРК, социологом, редактором частного издательства. С 1986 года читает публичные лекции о поэтах разных стран и эпох. Автор 18 книг стихов, литературных эссе и критических статей. Публиковалась в журналах и литературных альманахах "Саратов литературный", "Эдита" (Германия), "Русское литературное эхо" (Израиль), "Параллели" (Самара), "Новый свет" (Канада), "Фабрика литературы" (Украина), "Порт-фолио" (Монреаль-Канада), «Артикль», «Эрфольг», "45-я параллель", "Семь искусств", «RELGA» , "Сура" , "Лексикон", "Золотое руно", «Гостиная», «Подлинник», «День и ночь». Лауреат 13-го Международного конкурса поэзии "Пушкинская лира" (Нью-Йорк, 2 место, 2003). Финалист 5-го Международного конкурса поэзии им. Владимира Добина (Ашдод-Израиль, 2010). Лауреат Международных поэтических конкурсов "Серебряный стрелец" (Лос-Анджелес 2011), "Цветаевская осень" (Одесса, 2011), "45 калибр" (Ставрополь, 2013), «Эмигрантская лира-2013/2014» (Бельгия), конкурса имени Игоря Царёва "Пятая стихия" (2014), конкурса имени Дюка де Ришелье (Одесса, 2016, Серебряный Дюк), международного конкурса «Серебряный голубь России 2016» (Санкт-Петербург, 4 премия), победитель литературного конкурса Интернет-журнала "Эрфольг" (2013), финалист и дипломант межобластного конкурса поэзии "Чем жива душа..." (Ярославль, 2016), дипломант международного литературного конкурса «Родной дом» (Минск, 2016), лауреат литературной премии «Свой вариант» (Луганск, 2016).

2 Responses to “Наталия КРАВЧЕНКО. В защиту вещного”

  1. avatar Аркадий Цоглин says:

    Замечательное исследование Наталии Кравченко на редкую сейчас тему. Поражает множество аргументов из мира литературы о важности вещной среды для культурного человека.Автобиографический материал органично дополняет стихотворные размышления о взаимоотношениях людей и вещей.Да, важность вещей не в их стоимости,а в тех чувствах, которые они вызывают,в воспоминаниях о дорогих людях. Эти мысли мне близки. Вещи могут многое рассказать о своём времени,они свидетели эпохи. Но только немногие ценят их за это.Наталия Кравченко именно такой тонко чувствующий человек.

    • avatar Наталия says:

      Спасибо, Аркадий! Есть такое японское высказывание по поводу очарования старых вещей – “Моно-но аварэ” (“«печальное очарование вещей»), их пленительной власти над нашими душами. И каждая такая памятная и любимая с детства вещь вытаскивает из волшебного клубка воспоминаний нитку, на которой всё держится. Жаль, что таких вещей остаётся всё меньше, и нужны они только нам самим…

Оставьте комментарий