RSS RSS

Ефим БЕРШИН. Из старых тетрадей

 * * *

                               Ю. Соловьевой

              

Виолончель,

читающая книгу

под звуки нескончаемых дождей,

дрожала и была подобна крику,

живущему отдельно от людей.

 

Влюбленный бюст,

стоящий истуканом,

пенсионер,

жующий чебурек,

пустой башмак,

оплаканный фонтаном,

и постовой,

живущий в кобуре,

 

и мост,

напоминающий качели,

и сытые ночные поезда —

все протекло меж струн виолончели

и унеслось неведомо куда.

 

Поскольку в этом скопище живых,

где больше не до живу — быть бы жиру —,

она одна была угодна  миру,

висящему на нитях дождевых.

 

 

МОНОЛОГ

 

 

                       “Ты стань жуком,

                       я стану муравьем.

                       И лучшей доли,

                       кажется, не надо.”

                                          

                                      Е.Блажеевский

 

1.

 

Безлюдна полночь,

и Москва пуста,

как женщина,

утратившая нежность.

Все кончено.

И я живу с листа.

как будто раньше никогда и не жил,

как будто бы не ведал,

что пустот

не терпит жизнь,

И в ледяную стужу

бреду один.

И время — как пальто

перелицовано карманами наружу.

 

2.

 

В нем все — не то.

Другие имена,

другое небо

и другие люди —

красивые,

которые меня

еще не знают

и уже не любят

за то,

что, распахнувшись, к ним иду,

за то,

что губы изломаю в споре,

за то,

что я, живя в своем аду,

не чувствую сомнения и боли,

когда, сорвавшись,

как осенний лист,

лечу без сожаления и вздоха,

когда, свихнувшись,

предъявляет иск

тяжелая похмельная эпоха.

Да, я спешил.

В том не моя вина.

Мне медлить не положено по жанру.

Кто долго падал —

                              не достигнет дна,

кто долго пел —

                            не допоет, пожалуй.

 

3.

 

Но вот,

хрипя в осеннюю траву,

я понимаю,

что судьбе в отместку,

сорвавшись вниз,

я все еще живу —

без имени,

без возраста,

без места

в пустом дому,

где стены из стекла,

вражда наивна,

а любовь бесплодна,

где нами молча выбрана была

прекрасная,

но странная свобода:

свобода

выбирать от сих до сих,

свобода

стать жуком в навозной жиже,

свобода

даже самый лучший стих

не написать

и все-таки не выжить.

Мы волчье племя.

Мы сродни волкам.

Но, предавая чистую породу,

мы сами стрелы выдали стрелкам

и сами на себя ведем охоту.

И спорим о природе ремесла

в дыму табачном коротая вечер,

когда уже отпущена стрела,

и за спиною

страшно дышит

вечность.

                               

*  *  *

 

Незаконнорожденный  сын

         виноградной лозы и мула,

мимо денег и мимо времени

                прущий в прах,

отвалили киты,

и надежда тебя обманула,

и покоится нынешний мир

на своих черепах.

 

Посиди у огня,

на щепу расщепляя поленья,

озаряя мерцающим светом

                     последний вокзал.

И из скорости времени

вычти скорость мышленья,

чтобы стало понятно,

насколько ты опоздал.

 

Пусть поведает Ягве,

почем черепа на рынке?

И почем его чаша?

И что в ней?

И с чем ее пить?

Мы уже не умеем молиться,

но мы по старинке

на краю преисподней

приходим

в Его общепит.

 

Но и так уже ясно,

что некуда больше деться,

что едва ли уже дотянем до новой весны…

Неожиданно

различаю в себе младенца,

колесящего по миру

в катафалке

родной страны.

 

 

*  *  *

 

И дико во тьме завывая,

в какой-то звериной тоске

целую копыта трамвая,

стоящего в тупике.

 

Ну, трогай!

И вот через город,

страдая избытком чувств,

как бюст с перерезанным горлом,

по черной брусчатке качусь

 

с глазницами без огня,

с оторванной головой.

И ветер гонит меня,

как мусор, по мостовой.

 

А следом, покуда жив,

покуда со мной душа —

“Держите вора! Держи-

те революцьонный шаг!”

 

О, Боже!

Я родом оттуда,

где из Боровицких ворот

на белой ослице Иуда

въезжает в ликующий сброд.

 

Я тоже во всадники метил.

Спасибо, не вышло.

Увы.

Спасибо, никто не заметил,

что я уже без головы,

 

что вместе со всеми,

безлицый,

стекая в подземные трубы,

целую копыта ослице,

в кровь раздирая губы.

 

 

*   *   *

 

Пока во мгле, подобно чуду,

звезда над Сретенкой горит, —

допить вино,

разбить посуду,

все распродать иль подарить,

 

и, пальцы в голову вонзая,

прощаться,

плакать без стыда,

купить билеты у вокзала

и… не уехать никуда,

 

допить вино,

глядеть покорно,

просить прощенья в темноте,

захлопнуть дверь

и спать спокойно

с вязальной спицей в животе.

 

 

*   *   *

 

Напророчила снег

одинокая туча-пророчица.

И московский  декабрь —

словно пес у закрытых дверей.

На звенящем ветру

догорает фонарь одиночества —

пожалуй, единственный

          из еще не погашенных

                            фонарей.

 

Я живу на десятом.

По небу текут тротуары.

Подгулявшие вопли

          срываются с черных мостов.

И стоит постовой,

словно замок на бреге Луары,

на высоком посту

охраняя влюбленных котов.

 

У ночного окна

ожидаю случайного гостя

из далекой страны,

у которой названия нет.

Отработала медь.

Возвратились деревья с погоста.

Проступил дирижер.

Тишина.

Начинается снег.

 

Я привык ко всему.

И на выстрелы шею не выгну.

Я играю с листа

и умею дороги листать.

Я привык к этой жизни.

А надо —

          и к смерти привыкну.

Будем водку с ней пить

и по сонной столице летать.

 

Прошвырнемся в ночи

по Арбату,

а после — по Трубной.

И заглянем домой,

где томится огонь в камельке,

где тепло и светло,

где я сплю с телефонною трубкой,

разговаривающей

на чужом языке.

  

 

*   *   *

 

Явилась осень.

С вымокших  осин

уже опали крылья неохотно.

И солнце светит

из последних сил,

и, слава Богу, кончена охота.

 

И, слава Богу. тишина кругом,

когда ночами глухо ноет тело.

Что делать,

если я с одним крылом.

И ты с одним.

И стая улетела.

   

 

ПУШКИНСКАЯ  ПЛОЩАДЬ

 

 

Как будто приход Тохтамыша,

пропитанный гарью и пеплом,

почуяв, аукнулись мыши

и выползли в самое пекло

 

на площадь,

где солнце до дна

допило воскресную лужу,

где давит на плечи вина,

и хочется выплюнуть душу,

 

туда,

где, за дело болея,

газетной строкой блюя,

в бесстрастную морду дисплея

швыряют итог бытия,

 

туда,

где на негра, в гранит

сошедшего шагом мессии,

из жирного зноя глядит

высокое небо России,

 

туда,

где, как серая мышь,

на эти угрюмые зданья

ложится тревожная мысль,

еще не имея названья,

 

где в наспех устроенном скверике

на месте монашьего сада

Москва задохнулась в истерике

на черной груди Александра.

 

 

РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ОТТЕПЕЛЬ

 

             ( Тетраптих )

 

1.

 

Дитя разврата и абсурда,

партнер в проигранной игре,

зачем тебя сливает в урну

убогий дворник на заре

в стране

где правит волчий вой,

и где сердца на счастье бьются,

где недокошенной травой

ночные призраки крадутся,

где мысли служат сапогу,

где дважды в век,

а то и чаще,

костры пылают на снегу,

суля немедленное счастье,

где, мрачно веря в чудеса,

питаемые липкой ложью,

мы были частью колеса,

ползущего по бездорожью.

 

2.

 

Неужто оттепель права,

диктуя таянье и бегство,

когда от сырости и бедствий

в тулуп уходит голова.

Но на чернеющем снегу,

съедающем остатки дачи,

я тоже таю.

Я иначе

уже, наверно, не могу.

Мы все растаем.

Мы вода

больной,

пылающей державы.

Мы все по этим трубам ржавым

в огонь,

неведомо куда

с глазами мертвенней клише

уйдем,

не подведя итога,

без сожаления,

без Бога

в своей измученной душе.

 

3.

 

Но в очереди ко дверям,

за коими покой не купишь,

народ своим поводырям

показывает грязный кукиш.

В кольце забытых площадей

во тьме пылают поцелуи

на лицах пламенных блядей,

и, поминая Бога всуе,

гудит великая страна

торжественно и бесполезно,

и веселится сатана

в незамерзающих подъездах,

где друг на друга точит нож.

Но,

изъязвленная искусом,

бурлит Рождественская ночь

в стране, оставленной Иисусом.

И мы, мой друг, на Рождество

накроем стол,

накупим водки…

 

4.

 

…и только волки,

только волки

увидят наше торжество.

 

                                   

РОЖДЕНИЕ

 

 

Предчувствие конца,

предчувствие ухода,

предчувствие дождей,

идущих поперек

распахнутой земли.

Но странная свобода

является в крови

и гонит за порог.

 

И мне еще дано

услышать запах пота,

ползущий сквозь метро

в ночные поезда,

и женщину,

с трудом давящую зевоту,

вести через Москву

неведомо куда.

 

Спасибо,

что с тобой сошлись мы в этом доме,

и мне дано вкусить

от призрачных щедрот,

когда передо мной

в мучительной истоме,

как рана,

на лице зияет черный рот.

 

И можно подглядеть,

как спьяну или сдуру

стоит среди двора

седеющий кретин.

И вот — наискосок,

как в мусорную урну,

летит в него плевок.

Потом — еще один.

 

Спасибо,

что Москвой еще гуляют страсти,

и можно угодить

в божественный обман

и вылететь в окно,

и, плавая в пространстве,

ненужною звездой

пронизывать туман.

 

Да здравствует вранье

и видимость полета,

и видимость любви,

свершенной в темноте,

пока цветут глаза

ромашками помета

и гребни на — ушах,

и перья — на хвосте.

 

И вертится земля

подобием рулетки,

и я не знаю сам,

где оборвется шаг,

и в лифте скоростном,

как жаворонок в клетке,

срываюсь в никуда

с седьмого этажа.

 

 

*   *   *

 

Облако,

изъеденное молью,

яблоко,

изъеденное червем,

женщина,

оставленная мною,

желтый лист на тополе вечернем.

 

Понимаю,

в этом все и дело —

в облаке,

в падении листа.

Господи,

но как же надоело

эту книгу заново листать,

 

мучиться сомнением и болью,

чтобы на изжеванных листах

отыскать изъеденное молью

облако

и женщину в слезах.

 

 

 

ПАМЯТИ  ЖЕНИ

 

                         Когда я верить в чудо перестал,

                            Когда освободился пьедестал,

                            Когда фигур божественных не стало,

                            Я, наконец-то, разгадал секрет,—

                            Что красота не там, где Поликлет,

                            А в пустоте пустого пьедестала.

 

                                          Евгений БЛАЖЕЕВСКИЙ

          

 

 

Давай поговорим о пустоте,

проделавшей дыру в беспечном быте.

Недолго пребывая в пестроте

застолий и мелькающих событий,

 

поймешь, что арендован пустотой

на должность записного златоуста,

как арендован клен звенеть листвой,

покуда он листвой усеян густо,

 

как арендован ливень петь струной,

шептать и разливаться безвозмездно,

пока не взялся коркой ледяной

заросший пруд у твоего подъезда.

 

Приходит осень.

И пустая плоть,

ненужная, как валенки в июле,

напоминает почерневший плод,

золу в камине и жакан от пули.

 

И понимаешь, что любовь чиста,

как первый луч на мартовской мимозе,

что Родина — сквозная пустота,

свистящая, как выстрел на морозе,

 

что догорает тополь, как свеча,

что лист его изъеден и скукожен,

что жизнь уйдет, как воздух из мяча

уходит сквозь разодранную кожу,

 

что под кленовый аккомпанемент

ваятель, вдохновенный и искусный,

очищенный тобою постамент

займет твоим недоуменным бюстом,

 

 

и все расставит по своим местам:

граненый воздух — предоставит зелью,

дыханье — ветру,

голос — небесам,

все остальное — в землю,

                           в землю,

                           в землю.

 

 

 

 

image_printПросмотр на белом фоне
avatar

Об Авторе: Ефим Бершин

Поэт, прозаик, публицист. Родился в Тирасполе в 1951 году. Живёт в Москве. Автор пяти книг стихов, двух романов и документальной повести о войне в Приднестровье «Дикое поле». Произведения Бершина печатались в «Литературной газете», журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Континент», «Стрелец», «Юность», антологии русской поэзии «Строфы века» и проч.; многие его стихи переведены на иностранные языки. Ефим Бершин работал в «Литературной газете», вёл поэтическую страницу в газете «Советский цирк», где впервые были опубликованы многие неофициальные поэты.

One Response to “Ефим БЕРШИН. Из старых тетрадей”

  1. avatar Нина says:

    Мне кажется, что за этими мудрыми невеселыми строками так щемяще передающими всю непростую нашу жизнь стоит отчаянный жизнелюб… И просто гениальный поэт. Оторваться от стиха невозможно. Спасибо и Удачи Вам!

Оставьте комментарий