RSS RSS

Ирина ШУЛЬГИНА. Трамвай «Прощание»

Нина ШУЛЬГИНАВякнул будильник – сейчас начнет пищать над ухом. Но я его выключаю – проснулась сама, не нуждаюсь в его назойливых услугах. Утро, в окне синеет высокое, безоблачное, октябрьское небо. Встаю, похрустываю суставами, разминаюсь, чтоб не болела спина. Каждый день таскаю рюкзачок – термос с бульоном, сок, вода, маечка-рубашечка. Небольшой, а все-таки – вес. Там, где сейчас моя мама, все это есть, но мне кажется – домашнее лучше. Может, и она это чувствует?

Иду на кухню, достаю из холодильника кусок курицы, лук, морковку, зелень, заливаю водой, ставлю на огонь. По квартире разносится запах куриного бульона, и я вспоминаю детство, возвращение из школы домой. Дверь открывала бабушка, меня с порога окутывал несравненный, щекочущий ноздри аромат, и все школьные невзгоды улетали прочь, будто перышки на ветру. Я спешила на кухню, а там уже младшая сестренка Лида опустошала свою тарелку бульона, дуя на горячую ложку и весело поглядывая на меня живыми темными глазами.

«Куриный бульон всегда помогал» ‒ так через годы Лида назовет одну из работ своего последнего, прощального цикла «Голоса» ‒ большие, в человеческий рост барельефы из бумаги. Белые фигуры проступают из холста, будто воспоминания о безвременно ушедших, о вечной разлуке и горечи утрат. Среди них – бабушка, маленькая, круглолицая, держит в руках суповую чашку.

Процеживаю, переливаю бульон в термос, укладываю его в рюкзак и думаю об этой работе давно умершей сестры. Поможет ли бабушкино волшебное средство там, куда я сейчас направляюсь?

Выхожу из дома. Октябрь не торопится вступить в права – вокруг светло и зелено. Подкатывает трамвай, сажусь, еду. Взяла с собой мамин любимый роман – врач сказал, такие больные очень хорошо реагируют на голоса родственников. Почитаю ей – вдруг она все-таки что-то слышит? Трамвай катит по путям, за окном мелькает пейзаж, уже выученный за эти 3 недели до мелочей, я листаю книжку. Не читается. Волнуюсь – что-то там застану?

Вот и нужная остановка, натягиваю на плечи рюкзачок, топаю к больнице. Прохожу в корпус, на лифте поднимаюсь на 6 этаж. Толкаю матовую стеклянно-пластиковую дверь в отделение. Здесь все сверкает холодной больничной чистотой, деловито снует медперсонал, ходячие пациенты бродят по коридору, таращат пустые, бессмысленные глаза. На несколько секунд задерживаю дыхание: в нос бьет тошнотворный сладковатый запах – запах одряхлевших тел, переживших положенный срок, запах смерти, недоделавшей свою работу.

Захожу в палату – мама лежит на кровати у окна. Кровать – последнее слово медицинской техники, специальная, позволяющая менять положение обездвиженного тела. В просторной палате еще две пациентки у противоположных стен. Тихо, все спят.

Беру стул, сажусь у изголовья, с тоской смотрю в ее бескровное лицо. Она открывает глаза. «Мама, ‒ шепчу я, ‒ мамонька, это я, твоя дочка. Ты меня видишь? Ты меня узнаешь?». Опускает веки, хмурит брови – может быть, пытается что-то понять? «Мама, ты в больнице. Тебя тут лечат», – бормочу я над ее ухом, и чуть стыжусь своего вранья. Что значит «лечат» для человека, у которого поражено две трети мозга? «Речь – тотальная афазия, глоточный рефлекс снижен, питание – через назогастральный зонд, продуктивному контакту недоступна» – вот как это называется на беспощадном врачебном языке. «Перспективы восстановления крайне сомнительны», – говорит палатный врач, и я понимаю, что никто не знает, сколько еще будет пребывать между небом и землей моя бедная мама.

«Хочешь, я тебе стихи почитаю?» – спрашиваю я, будто и впрямь жду какого-то ответа. Вдруг она крепко берет меня за руку левой, действующей рукой. Что это – рефлективный или осознанный жест? Может быть, краешком своего гаснущего сознания она все же ощущает мое присутствие? Я не услышу слов последнего материнского напутствия – лишь это пожатие слабой маленькой руки останется мне на прощание.

Приникаю к ее подушке и почти беззвучно шевелю губами:

 

Как обещало, не обманывая,

Проникло солнце утром рано

* * * *

«Косою полосой шафрановою» проникает солнце в окна нашей квартиры. В его лучах весело танцуют пылинки, «жаркая охра» ложится на книжные полки, на столы, заваленные томиками стихов и рукописными листами, на стулья, увешанные одеждой. Бабушка недовольна беспорядком, ворчит: «Накидано-набросано! Какие вы все неаккуратные», а мама с папой горячо обсуждают очередной мамин текст для поэтического сборника «Во весь голос». («Никогда у меня не было лучшего редактора, чем мой муж. В какой-то степени все мои работы – плод нашего совместного творчества», – будет повторять мама в конце жизни).

На дворе – середина шестидесятых, «оттепель» еще сопротивляется стылым ветрам. Мама, редактор издательства «Прогресс», готовит к изданию сборник «Во весь голос» – советская поэзия для русскоговорящих иностранцев. Название сборника, по мнению составительницы, ко многому обязывает – самое лучшее из того, что было создано после 1917 года, должно зазвучать во весь голос. Она работает с упоением, включает в состав полузапрещенных Цветаеву, Мандельштама, Пастернака, Ахматову, пронзительно-честных поэтов «сороковых-роковых», бунтарские стихи молодых «шестидесятников», пишет краткие биографии, комментарии и предисловия, заражает своим азартом родных. Кажется, сам воздух в доме пропитан музыкой поэтического слова. Нас с сестрой никто не заставляет специально учить стихи – память сама впитывает их, как губка – воду. Они останутся со мной навсегда, в них я буду искать утешение в минуты душевного смятения и горечи. Это – твой бесценный подарок на всю жизнь, мама.

Первое издание сборника с комментариями на английском языке вышло в 1966 году, и тут разразился скандал. Цензоры спохватились: рядом с крамольными поэтами старшего поколения в сборнике соседствовали потерявшие всякий страх защитники Синявского и Даниэля, «подписанты» знаменитого «письма 62-х».

Излишне смелую составительницу сборника вызвали «на ковер» вместе с заведующей редакцией и главным редактором издательства. Беспартийную маму пропесочили, припугнули и оставили на несколько месяцев без зарплаты, ее начальники схлопотали по партийному выговору, и последующие издания, с комментариями на французском и чешском языках, были подчищены и приглажены в угоду ревностным цензорам. «Оттепель» тихо, но неуклонно сменялась похолоданием, оставляя после себя послевкусие свободы.

* * * *

Прощай, размах крыла расправленный,

Полета вольное упорство…

– шепчу я над больничной подушкой, и вспоминаю нашу квартиру той поры, в которой кипела жизнь, царил веселый кавардак и пылинки играли в солнечных лучах. Через несколько часов я возвращусь туда – в чисто прибранный, пустой, умирающий дом, где меня ждет только глухая тишина да фотографии ушедших родных…

Что-то осмысленное мелькает в ее взгляде. «Мам, сегодня погода очень хорошая. Солнышко, ветра нет», ‒ говорю я, просто чтобы не молчать. Она переводит глаза в сторону окна – значит, все-таки чуточку реагирует?! Ободренная, я вновь склоняюсь к ее изголовью: «Мам, а хочешь, я тебе Кундеру почитаю?». Если до нее отсюда, от нас, что-то доносится, она, может быть, узнает свой текст. Достаю из рюкзака «Невыносимую легкость бытия» ‒ книгу, с которой начался мамин творческий роман с произведениями «французского чеха», листаю, нахожу, на мой взгляд, подходящее место.

Всю первую неделю оккупации она провела в каком-то экстазе, почти походившем на ощущение счастья. Она сновала по улицам с фотоаппаратом и раздавала пленки заграничным журналистам, которые чуть ли не дрались из-за них. Однажды… ее задержали и оставили на ночь в русской комендатуре. Ей угрожали расстрелом, однако, как только отпустили, она снова вышла на улицы, и продолжала щелкать.

Конечно, на взгляд человека постороннего, у меня у самой с головой не все в порядке – читать такое больной, сраженной инсультом! Что ж, пусть так, но кто скажет наверняка, что происходит сейчас в ее сознании? Какие голоса ей слышатся? Где витает ее душа?

* * * *

ЛИДИЯ ШУЛЬГИНА. Бабушка. Мы всей семьей собрались за праздничным столом в честь маминого приезда. В имперские паруса дуют ветры перестройки, рухнул «Железный занавес», открылись пути на Запад, декларируется свобода слова. Мама только что вернулась из Голландии – гостила у родственника, рассказывает не столько про Амстердам, сколько про какую-то книгу. «Мне в Амстердаме принесли чешский оригинал романа «Невыносимая легкость бытия» Милана Кундеры, ‒ произносит она незнакомое имя. ‒ В Европе им зачитываются, переводят на все языки. После шестьдесят восьмого года в Чехии его полностью запретили, несколько лет он проработал мойщиком окон. Потом уехал во Францию, стал одним из самых читаемых авторов. А на родине до сих пор его не издают. И здесь, у нас его совершенно не знают. Роман я прочла залпом, не отрываясь. Даже плакала. Просто заболела этой книгой. Обязательно хочу ее перевести. Буду пробивать в “Иностранку”, надеюсь, получится».

Чешской и словацкой литературой мама начала заниматься в начале 50-х, когда пришла работать в «Прогресс». Поначалу редакторская работа давалась молодой выпускнице филфака МГУ нелегко – она владела английским и французским, чешский и словацкий учила на специальных курсах, допускала серьезные ошибки в корректуре и страшно из-за этого переживала. Однако, литературно одаренная и ответственная, она постепенно освоилась в этом языковом пространстве и прикипела к Чехословакии, тогда единой стране, всем сердцем и душой. Она часто туда ездила, Прагу полюбила, как родной город, приобрела множество друзей среди чешских и словацких литераторов, и к концу 60-х годов начала пробовать себя в переводе.

Весной 68-го года мама, будто на крыльях, летала от счастья и гордости за «своих чехов», ловила чешские радиостанции, приносила домой чешские газеты, показывала нам публикации своих знакомых литераторов ‒ непривычно, даже пугающе смелые. Мудрый отец пытался ее несколько отрезвить. «Твои чехи перегибают палку! – качал он головой. – Забыли, видно, кто диктует правила игры! Как бы все это не кончилось для них плачевно. Вспомни Будапешт 56-го года». Она отмахивалась: «Чехи не отказываются от социализма. Они хотят ему придать человеческое лицо! И они правы!». Но прав оказался как раз отец в своих недобрых предчувствиях.

Весна сменилась летом, и советские передовицы запестрели нескрываемыми угрозами в адрес «распоясавшихся» чехословацких товарищей. Большой Брат не скрывал своего недовольства, предупреждал о «грозящей опасности контрреволюции», не призывал, а приказывал дать «отпор правым, антисоциалистическим силам».

Вечером 21 августа 68-го года мама вернулась с работы с почерневшим лицом. В «Прогрессе» срочно созвали собрание всех служащих. Выступавшие недвусмысленно объясняли, как правильно понимать ввод войск в братскую страну, громили зарвавшихся отступников. Мама была в отчаянии. Теперь все вечера они с отцом проводили у радиоприемника, ловили западные радиостанции, «вражеские голоса». «Когда-то мы приветствовали вас, как освободителей, теперь вы пришли сюда, как оккупанты», ‒ доносился голос одного из руководителей Пражской весны. Мама плакала, просыпалась среди ночи, будила домашних – ей чудилось, что многие из ее чешских друзей погибли. Но ее любовь к Чехии подверглась еще одному испытанию: в те дни некий сотрудник всеведущих органов велел собрать в издательстве «Прогресс» восемь человек, владеющих чешским языком, чтобы переводить агитационные листовки. В случае отказа ‒ для начала ‒ увольнение с работы, а затем – и более жесткие меры. Расправа с семью диссидентами, вышедшими 25 августа на Красную площадь в поддержку Пражской весны, показала, как советская власть умеет карать за ослушание. Маме пришлось смириться. «Я должна была быть среди них, на Красной площади, а вместо этого переводила проклятые листовки. А что мне было делать? Как я могла отказаться? – сокрушалась она. ‒ У меня же было двое детей!». Не успокоило ее и известие о том, что чехи сжигали листовки, не читая. Оправдаться перед самой собой за свой коллаборационизм она сможет через 20 лет, когда в ее переводе выйдет роман «Невыносимая легкость бытия».

Пражская весна была раздавлена, страна унижена, лучшие чешские писатели оказались под запретом, некоторые эмигрировали. В Советской России было высочайше дозволено переводить только двух-трех членов Союза писателей, лояльных СССР. Но маме уже было тесно в рамках редакторской работы – она почувствовала вкус к собственному творчеству. Ей хотелось переводить, и переводить хорошую, настоящую прозу, а не здравицы в духе социалистического реализма. И она нашла для себя отдушину – словацкую литературу.

Следуя своему безупречному вкусу, она старательно выбирала для переводов то, что могло быть интересно взыскательному читателю. Книги словацких писателей – Винцента Шикулы, Петера Яроша, Душана Митаны и других – были в чем-то созвучны русской «деревенской» прозе Астафьева, Абрамова, Белова, Распутина, и этот труд доставлял переводчице искреннюю радость.

Над переводом она работала, как ювелир над огранкой драгоценного камня, ‒ выверяла каждое слово, своими маленькими руками ворочала многотомные словари, ожесточенно спорила с редакторами, «ловила блох» в верстке, и книга за книгой продвигалась к вершинам мастерства. Одаренность и удивительное чувство языка, помноженные на исключительное, до самозабвения, трудолюбие, позволили ей создавать уникальные переводы – прекрасные русские художественные тексты, в которых бережно сохранялся оригинальный авторский стиль. К концу 80-х годов, когда переводчица пришла к главному редактору журнала «Иностранная литература» с предложением издать «Невыносимую легкость бытия», она имела за плечами почти 20-летний опыт и немалый вес в литературном мире.

Однако Советский Союз с его железобетонной идеологией все еще высился монолитным колоссом. Главный редактор достал английский перевод «Невыносимой легкости бытия», прочел и наотрез отказался принимать заявку. «Ты что, с ума сошла? – сказал он. – Там же события 68-го года названы оккупацией! Кто разрешит это публиковать?»

Но времена уже необратимо менялись, ветер перемен надувал имперские паруса, и главред предложил компромисс: перевести другой роман этого автора – «Шутка». Так имя Кундеры стало известно в России.

Милан Кундера оказался автором придирчивым и строгим. Вольное обращение со своими текстами он не допускал, к России относился очень сложно: отдавая дань ее великой культуре, не мог простить ей вторжения 68-го года.

Писателю был отправлен авторский экземпляр журнала с переводом его «Шутки», и он долго его изучал. Как и все чехи «советского периода» он хорошо знал русский, и скрупулезно сверял перевод со своим оригиналом. Несколько месяцев от него не было ответа. Мама истязала беспокойством и себя и домашних: «Почему он молчит? Может быть, ему не понравилось? Теперь он не даст своего разрешения на другие романы. Наверное, я бездарная! Мне не стоит больше лезть в перевод!». Но паника была напрасной – суровый автор остался доволен. Он дал разрешение на перевод «Невыносимой легкости бытия» и других своих книг, причем оговорил условие: отныне единственным переводчиком его чешских произведений становится Нина Шульгина.

17 лет – с 1990 по 2007 – мама упоенно работает с творчеством Милана Кундеры. Один за другим выходят сборники его рассказов и романы. Ее стараниями он приобретает в России популярность, не ослабевающую с годами, и сам оценивает это по достоинству: «Мои книги живут в России благодаря Вашим превосходным переводам, ‒ пишет он ей. – В России, в стране, которая так много значила для моей страны».

Однако заслужить такую оценку писателя нелегко – переводчица нянчится с его текстами, как мать – с новорожденным, оттачивая и доводя до совершенства каждую фразу. Тем более что он, несмотря на свое восхищение, остается все так же педантичен: требует текст на предварительную проверку, вносит свою правку, настаивает на скрупулезном соблюдении авторского стиля вплоть до расстановки знаков препинания. Мама нервничает, огорчается, по многу раз перелопачивает перевод, прежде чем отдать его в печать. Работает тяжело, часами не встает от стола, губит зрение и позвоночник.

Но именно трудности перевода оказались для нее спасением в трагическую минуту жизни.

В 2000 году, не дожив 4 дней до нового тысячелетия, умерла Лида. Почти пять лет мы скрывали от родителей ужасную правду, надеясь на то, что болезнь стабилизируется, и они ничего не узнают. С самыми благими намерениями мы окружили двух пожилых людей заговором молчания, и нарушили его только недели за две до ее ухода, когда уже невозможно было врать про «острый приступ радикулита» или «ранний остеопороз». Удар оказался для них неожиданным, а потому – еще более чудовищным.

Наступил черный январь 2001 года. Маме надо было выполнять обязательства перед автором и издательством. «У меня умерла дочь», ‒ плача, писала она Кундере. «Искренне сочувствую Вашему горю, ‒ отвечал он. – И все должен Вам указать на неточности в тексте перевода». Далее шло перечисление допущенных переводчицей отступлений от оригинала и настоятельная просьба их исправить. И мама, рыдая и ругая любимого автора, вновь и вновь правила, вычитывала и высылала ему на согласование. Отец был рядом неотлучно, превозмогая собственную боль, редактировал, подсказывал, советовал. Это работа была сущим мучением, но она оказалась той спасительной соломинкой, за которую схватились отец и мать, чтобы хоть как-то продолжать существовать и не сойти с ума…

«Работа помогла мне выжить», ‒ неустанно твердила мама на протяжении всей оставшейся жизни. Она перевела еще четыре романа Кундеры, и кроме этого, познакомила русского читателя с молодой чешской прозой и словацкой драматургией. Среди ее переводов была одна книга, сыгравшая, по ее собственному мнению, мистическую, роковую роль в ее судьбе – роман словака Душана Митаны с многозначительным названием «Конец игры». Речь в нем шла о сложных любовных взаимоотношениях молодой супружеской пары и о преступлении, совершенном из ревности.

Впервые мама переводила эту книгу в конце 80-х годов – когда ее собственная семейная жизнь вдруг дала серьезную трещину и едва не разрушилась. Страсти постепенно улеглись, но с этого времени в ее сознании пережитый кризис неизменно ассоциировался с этой книгой.

Прошло без малого 30 лет, и одно из московских издательств решило переиздать роман Митаны. Переводчица с ее гиперответственностью не могла пустить дело на самотек и принялась вновь читать и поправлять давнишний перевод, поневоле обращаясь к тревожным воспоминаниям о пережитом.

Но силы ее неуклонно таяли. Она уже не могла, как когда-то, работать долгими часами, безотрывно сидеть за компьютером, ворочать словари. «Все, – вздыхала она. – Видно, недаром – «Конец игры»! Чувствую, это моя последняя работа. Кончено. Отыгралась!». Я в ответ говорила что-то глупо-ободряющее, но внутренне напрягалась – вдруг это на самом деле некое предчувствие?

* * * *

Санитарка вкатывает в палату тележку с кастрюлями, бодро объявляет: «Обед». Мамины соседки просыпаются, одна принимается стонать с завыванием, другая – что-то угрожающе бормотать и рвать на себе рубашку.

Санитарка мечется между ними, успокаивает, сует ложки с супом. Приходит медсестра – кормить маму. Вливает через зонд приготовленный мной бульон, потом – компот. У мамы срывается дыхание, она хрипит, пытается действующей рукой вырвать трубку из носа. Из одного угла палаты несутся завывания, из другого – путанная отрывистая речь, из коридора – крики – там ходячая толстая старуха, напрочь лишенная памяти, норовит выйти на улицу через окно.

Я чувствую, что теряю над собой контроль. Вот-вот закричу. Или заплачу. Таращу глаза в небо за окном. Ропщу. «Почему Ты допускаешь такое? За что им такие муки? Помилосердствуй! Смилуйся!». Бессильно опускаюсь на стул, смотрю в мамино лицо. Забрать ее домой из этой юдоли скорби? А как кормить через эту трубку? Где взять такую кровать? Как обеспечить постоянный медицинский контроль?

Медсестра заботливо поднимает верх маминой кровати, чтобы ей легче дышалось. Мама закрывает глаза, успокаивается, засыпает. Ее соседки тоже постепенно затихают. Я собираю в рюкзак термос и бутылочки, наклоняюсь к ее изголовью, шепчу: «Спи, мамонька. Я приду завтра».

Выхожу из больницы. Жадно вдыхаю свежий осенний воздух. Деревья сыплют свое золото на асфальт и на зеленую яркую траву газонов. Подхожу к остановке. Со звоном подкатывает трамвай, залезаю в вагон, сажусь у окна. По тротуарам снуют прохожие, мелькают дома, церкви, скверы. Рядом молодая мамочка увещевает плачущего малыша, на задних сиденьях галдит стайка школьников. У меня теплеет на сердце. Молодость, дети, живые голоса! Счастье!

Понемногу прихожу в себя, развлекаюсь пустяшными, легкими мыслями: «Из чего завтра готовить бульон? Из курицы или индейки? Мама больше любит индейку. Или кролика». Трамвай позвякивает и покачивается, я смотрю в окно, чуть улыбаюсь.

Я ведь еще не знаю, что завтра никакой бульон мне уже не понадобится!..

image_printПросмотр на белом фоне
avatar

Об Авторе: Ирина Шульгина

Родилась в Москве, в 1951 году, в семье литераторов Михаила Фридмана и Нины Шульгиной. Закончила геологический факультет МГУ им. М.В. Ломоносова, работала на золоторудных месторождениях Магаданского края. В настоящее время живу в Москве, работаю в московском издательском доме "СК ПРЕСС", в редакции инфлайт-изданий. В разное время мои рассказы были опубликованы в литературных журналах: "Кольцо А", "Наша улица", "Меценат и мир", русско-еврейском альманахе "Параллели"

6 Responses to “Ирина ШУЛЬГИНА. Трамвай «Прощание»”

  1. avatar Елена Сударева says:

    С радостью и печалью прочитала этот трагический и светлый рассказ Ирины Шульгиной. Казалось, почти невозможно написать об уходе любимого, самого родного человека – мамы именно так: соединить воедино все милые детали быта семьи, духовные свершения своих родителей и страдания дорогой плоти перед её последним уходом. Но Любовь все стерпит и все вынесет… И великое утешение, что она может воплотиться в ДАР СЛОВА, как она воплотилась в рассказе Ирины Шульгиной. С искренней благодарностью автору.
    Елена Сударева, 4 декабря 2017 года, Москва

  2. avatar Сергей Бархин says:

    Многоуважаемая Ирина, Я не знал, что и ваша МАМА умерла. Мне довелось учиться у вашего папы в1954-55 годах. Это был лучший учмтель, которого я знал. С мамой я общался очень мало. И даже Михаил Владимирович не уговорил меня почитать Кундеру. Я не говорил ему, что могу читать (теперь с лупой) одну-две страницы. А о вашей сестричке мне пришлось в каком-то музее даже дважды что-то об её искусстве рассказывать. Я желаю вам здоровья и не чувствовать одиночества, которое у вех. Но его надо не замечать. И удачи Вам.

    • avatar Ирина Шульгина says:

      Сергей, я, конечно, знаю, что Вы – папин ученик, он много о Вас рассказывал. И на Лидиной выставке я помню Ваше выступление. Спасибо Вам за теплые слова и за память. Здоровья и сил Вам.

  3. avatar Юлий Хоменко says:

    Жизнь трагична, но не напрасна. Смерть и предшествующие ей мучения не обесценивают наполнявшие жизнь нравственные и творчиские усилия, усилия любви.
    К таким мыслям приходишь, прочитав рассказ. Спасибо за это автору!

    • avatar Ирина Шульгина says:

      Юлий, как мне тепло от таких слов. Да, мамина жизнь ни одной минуты не была напрасной, прожитой впустую. Я рада, что в этом небольшом тексте мне хотя бы отчасти удалось об этом сказать. СПАСИБО!

Оставьте комментарий