RSS RSS

Елена КОНСТАНТИНОВА. «Лир струна поострее осоки…»

Беседа с Инной Лиснянской, которая состоялась 24 cентября 1998 года в Москве

                   

— Инна Львовна, в 1993 году вы написали:

 

Живу во время дикое,

Забывшее азы.

Но вот живу, и тикают

Тарковского часы.

 

Что за история с этими часами?

— Прежде я хотела бы пояснить две предыдущие строки. «Время дикое» — это то состояние, в котором находится наша страна. Страна, никогда не знавшая середины. Либо мы самые счастливые и сильные, как это говорили семьдесят лет. Либо — самые бедные и несчастные, как это говорят сейчас. Дикость жизни состоит в том, что у нас никогда не было и нет золотой середины.

— То есть?

— Мне кажется, что золотая середина предполагает средний класс, который когда-то, едва создавшись, был сметён революцией. Сегодня происходит то же самое. Едва этот класс начал возрождаться и укрепляться, как страна оказалась в кризисе. Ибо мы страна крайностей.

Что для меня есть «азы»? Это заповеди Книги Книг — Библии, как Ветхого, так и Нового Завета. Увы, забытые.

Но потом я себя утешаю: вот, несмотря на внешний фон, исправно и спокойно отсчитывают на моём запястье время часы Тарковского. А коли так, значит, поэзия существует, культура жива, и по-прежнему незыблемы такие понятия, как честь, совесть, благородство.

Эти наручные часы Арсений Александрович подарил мне в 1975 году на день рождения. Наши дни рождения рядом: у меня — 24-го, а у него — 25 июня. Мы поехали в какой-то загородный магазинчик, и он купил двое часов: мне и точно такие же себе. Свои на другой же день Арсений Александрович потерял в Переделкине, играя в шахматы с одним писателем из Армении: лето, они сидели прямо на траве. Я в беседке переводила с испанского чилийскую поэтессу Габриэлу Мистраль. Вдруг страшный крик: «Инна, часы!» Мы обшарили всю траву. Часы словно провалились.

Вообще, наши поездки по окрестным магазинчикам, которые так любил Тарковский и называл «прогулками», были довольно частыми. Тогда в этих расположенных вдали от центра магазинчиках бывало что-нибудь импортное. Но мы совершали эти поездки — за рулём была жена Тарковского — не столько ради покупки какой-то вещи, сколько из интереса. Как говорил Арсений Александрович: «Я хочу уверить себя в том, что торговля ещё существует». И всегда вспоминал своего любимого Владислава Ходасевича: «Ну какую же глупость допустил Ходасевич, утверждая, что у большевиков одна свобода — торговать! Ведь никакой свободной торговли нет!» И вот приблизительно раз в две недели его тянуло выехать. У меня в то время не было крыши над головой: то снимала квартиру, то жила на Беговой у Марии Сергеевны Петровых или в Доме творчества в Переделкине. И Арсений Александрович с удовольствием высматривал мне всякую полезную утварь: сковородки, кастрюльки, чашки.

— Своими впечатлениями о Тарковском делились многие и много. Что прежде всего вспоминается вам?

— В Переделкине наши комнаты находились по соседству. Мы много говорили с Арсением Александровичем и много смеялись. Ни с кем в жизни я столько не смеялась, как с Тарковским.

— Что же вызывало смех?

— Мы смеялись по разным поводам. Даже печальным. Тарковский, смеясь, рассказывал о самом горестном событии в своей жизни: декабрь 1943-го, засмотрелся на звёзды, был тяжело ранен и остался без ноги…

Май, 1975 год. По очереди с Тарковским читаем вслух «Чевенгур» Андрея Платонова. Эту книгу, изданную тогда в «тамиздате», передала мне дочь — прозаик Елена Макарова. Но продвигались мы медленно — захлёбывались смехом почти над каждой фразой. На самом деле «Чевенгур» — вещь трагическая, но написана так, что не смеяться, особенно если читаешь друг другу вслух, просто невозможно. Чего только стоит запутавшийся в вожжах военного коммунизма простосердечный Степан Копенкин, грозивший «буржуазии, бандитам, Англии и Германии за убийство своей невесты» — «прекрасной девушки Розы Люксембург», и хотевший двинуть революцию дальше!..

Однако оказалось, что своим смехом мы мешали другим. Особенно Эдуарду Асадову. Он слепой, и его слух очень нервный. Как-то утром Арсений Александрович получил от него записку такого содержания: «В одиннадцать часов все писатели, которые здесь так много работают, уже находятся в объятиях Морфея. А Вы с Лиснянской разговариваете до часу. Но что самое плохое — смеётесь! Нельзя ли режим разговора, а в особенности смех перенести на более удобоваримое время для писателей?» Эту записку Арсений Александрович принёс в столовую. Перечитывали и снова давились от смеха. Но с тех пор Асадова больше не огорчали. Нам действительно было его жалко. Выходили беседовать в холл.

— Какую черту характера Тарковского вы бы отметили особо?

— Многие из тех, кто близко знал Арсения Александровича, говорят о его детском нраве. Но чаще всего в розовом свете. А Тарковский был ребёнок с присущим детям крайним эгоцентризмом, хитростью. И, как у детей, в нём не было ханжества.

Детскость Тарковского навсегда сохранилась и в отношениях с людьми. Например, когда он с кем-нибудь ссорился, то начинал страшно ругать того, с кем поссорился. А когда мирился с ним — начинал так же горячо хвалить, защищать. Когда мы с Тарковским познакомились, он был в ссоре с Марией Петровых и Семёном Липкиным, а они дружили с самой юности. Я взялась мирить. «Арсений Александрович, вам непременно надо помириться и с Семёном Израилевичем, и с Марией Сергеевной!» — «Ну хорошо, с Сёмой я помирюсь. С ним я должен помириться — иначе как мы с вами будем играть в шахматы? А с Марусей — не буду». В итоге примирение состоялось и с Марией Сергеевной, и их дружба горячо продолжалась.

— Вероятно, вы оказывались свидетелем и каких-то трогательных проявлений его ребячества?

— Детскость Тарковского сказывалась и в той же игре. За шахматной доской он вёл свою партию так, как будто перед ним вовсе не было никакого противника. При проигрыше поднимал шум. Если случалось быстро проиграть, вскакивал, кричал, нервно прыгал на одной ноге, опёршись на костыль, и разворачивал в разные стороны свою широкую грудь…

Вспомнился и такой эпизод. В тот день мне надо было поехать из Переделкина в Москву — встретиться с Семёном Израилевичем, взять рукопись романа «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, которая хранилась на квартире его брата, математика Михаила Израилевича, и передать Владимиру Войновичу, чтобы с его помощью она попала за границу. Хотя мы были очень дружны с Тарковским, я посвящала его далеко не во все свои дела: ответственность за возможные последствия должна была нести я сама. Предупредила Арсения Александровича о том, что у меня есть свободное время до полудня. Сидим с ним на скамеечке под берёзой. Как обычно, с «Чевенгуром». Внезапно громким шёпотом Тарковский заставил меня прервать чтение: «Тише! Лось!» Я подняла голову. Действительно в шагах пятнадцати от нас на травке стоял светло-жёлтый, видимо, совсем молодой лось и смотрел в нашу сторону. Длилось это буквально мгновение. Лось отвернулся от нас, легко перемахнул через забор на улицу и ускакал… Появление этого лесного красавца произвело колоссальное впечатление на Тарковского. Он ни за что не соглашался отпускать меня в Москву. Был не на шутку раздосадован: «Инна, мне же никто не поверит, что мы видели лося!» Вернувшись часа через четыре, уже в начале коридора я услышала возбуждённый, чуть ли не плачущий голос Арсения Александровича: «Да видели, видели мы лося! Был лось!» Сообразив что к чему, беспардонно, без стука распахнула дверь его комнаты: «Арсений Александрович, вы уже успели рассказать, как мы сегодня видели лося?» Тарковский был счастлив. Но убеждать домотворческую компанию в том, что лось не померещился, теперь пришлось нам вдвоём.

— Как относился Тарковский к поэтам-современникам?

— Из текущей поэзии он мало о ком говорил хорошо. Был добр, скорее, к тем, у кого не складывалась литературная судьба, кого не печатали. Ведь сколько десятилетий не публиковали его оригинальных стихов! Ходил в переводчиках. Первая книжка стихотворений «Перед снегом» в 1946 году после постановления ЦК КПСС «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» была снята с производства и вышла тиражом шесть тысяч экземпляров только в 1962 году, когда поэту исполнилось уже пятьдесят пять лет.

 

Для чего я лучшие годы

Продал за чужие слова?

Ах, восточные переводы,

Как болит от вас голова

 

— это строки Тарковского из стихотворения «Переводчик». Однако переводил он — блистательно!

Всегда высоко ценил творчество Анны Ахматовой. Ни один разговор о поэзии не обходился без упоминания её имени.

Очень деликатно рассказывал мне о Марине Цветаевой. Тогда я не знала, что их связывали не только дружеские чувства, а Арсений Александрович, по-видимому, был уверен в обратном. Сокрушался: «Прозевал я Марину, прозевал. И я виноват. Не понял её трагического характера. Трудно было с ней. Ну, полсердца отдал бы ей. А ей подавай всё сердце, и печёнку, и селезёнку! Она требовала всего человека, без остатка…»

— На ваш взгляд, почему так долго не печатали Тарковского? Считали антисоветчиком?

— Ничего антисоветского в его стихах не было. А что было? Изумительный русский язык, лирически совершенная поэтическая речь, что уже само по себе в стране, где слово было совершенно обезличено, не годилось для литературных идеологов. Как-то Арсений Александрович признался мне в том, что пытался потрафить советской власти. Пожалуй, это был единственный компромисс, потом он горько о нём сожалел. «Ахматова решилась восхвалить в стихах вождя ради спасения репрессированного сына. А я написал стихи о Сталине для того, чтобы меня печатали. Отдал их в “Знамя”, но их отвергли». Потом мы рассуждали с Тарковским, почему журнал отказался даже от таких его стихов. Их забраковали исключительно из-за изысканной, чуждой народу стилистики.

— Ваше мнение о Тарковском как поэте вполне однозначно:

 

Он жил, блаженно меченый

Серебряной струной.

 

Ему же немногим раньше посвятили стихотворение «Крапивница»:

 

Привыкшие к зиме, мы на весне помешаны,

И жёлтым солнцем март уже дымит,

В снегу обозначаются проплешины,

И бабочка-крапивница летит <…>

 

Откуда же она, отважная безумица,

Иль в крылышках её поэтова душа? —

И к кладбищу ведёт меня кривая улица —

Меж вечностью и мной непрочная межа.

 

Не бабочка ли связь мгновенья и бессмертия?

 

— Всегда любила и люблю его стихи. С годами всё больше и больше убеждаюсь в том, какой он сильный, замечательный поэт. Он из тех, кто растёт со временем, неизменно привлекая в себе новых и новых читателей. Так происходило и с Осипом Мандельштамом. Если Ахматова смолоду познала славу — как только она появилась, её сразу полюбил читатель, то у поэзии Мандельштама при его жизни было не так уж много поклонников. Ныне же он один из любимейших русских поэтов в России и остальном мире.

Наша дружба с Тарковским была короткой, неглубокой, но — отдельной.

…Каждый год 25 июня я приношу на его могилу, что совсем рядом с могилами Пастернака и Чуковского, половину цветов, подаренных мне накануне. И говорю одни и те же слова: «Здравствуйте, дорогой Арсений Александрович! Мои “часы” барахлят, но я всё живу и живу, а ваши — привычным жестом переворачиваю руку и прижимаю золотистые часы к земле — идут исправно. Слышите, как они тихонечко тикают?..»

Отойдём немного от основной темы. У вас всегда эффектные украшения, и прежде всего перстни…

— Никакой загадки в том нет. Единственное, что у меня было красивым, прошу прощения за нескромность, — руки. Так мне все говорили. В том числе Тарковский. Но мои руки были неумехами. А вот у Тарковского!.. Когда из моих перстней и серёг выпадали камни, Арсений Александрович их вправлял. Он вообще руками умел делать всё. Я звала Тарковского народным умельцем. И это его чрезвычайно веселило, радовало, словно не перо, а именно руки были его главным призванием.

Сама себе никаких драгоценностей не покупала. Мне их дарили. Довольно много дагестанских украшений мне подарила аварская поэтесса Фазу Алиева, которую я когда-то переводила. Потом, особенно в те времена, когда мы с Семёном Израилевичем были вне Союза писателей, все свои перстни, серьги, бусы я раздарила.

Дело в том, что я очень люблю делать подарки. Обычно тратила на них половину своих гонораров. Тогда же, когда денег у меня не было, выручала серебряная шкатулка с украшениями. Когда она опустела — подарила и её.

 

За серебро не кори, Адам!

Золота обручального

Я с безымянного не отдам, —

Оно для житья молчального.

 

С этим колечком и схорони.

А те, что люблю раздаривать, —

Перстни серебряные, они

Останутся разговаривать.

 

Неужели, кроме обручального кольца, вам ничего не удалось сберечь?

— Только три перстня. С одним из них — с большим малахитом — связана такая история. В 1976 году я отдыхала в Коктебеле. Отдых близился к концу, все деньги, какие были, потратила. И вот уже перед самым отъездом домой мои знакомые зазвали меня в ювелирную лавку. Предложение было весьма заманчивым, и я согласилась. Ювелир-продавец тоже не скрыл восхищения моими руками. И достал с витрины перстень с огромным круглым малахитом. «Я не могу его купить — порастратилась». — «Хотя бы пять рублей у вас есть? У меня правило: ничего не могу подарить, только продать». Действительно у меня осталось десять рублей, которые я отложила на дорогу. Но прежде чем отдать мне кольцо, в сущности, за бесценок, художник, словно угадав мой характер, взял слово, что я его никому не передарю. А я, если даю честное слово, ему верна: как в мелочах, так и в крупных делах. Допустим, у нас, участников литературного альманаха «Метрополь», была договорённость, согласно которой, если начнутся репрессии в отношении хотя бы одного, то все остальные воспримут это так, как будто и их исключили. И когда из Союза писателей исключили Евгения Попова и Виктора Ерофеева, в знак протеста вышли я, Липкин и Василий Аксёнов. Отступать от слова невозможно. Так же и здесь: обещала сохранить кольцо — сохранила.

— Малахит, напоминающий своим цветом сочную зелень трав, называют не только символом неувядающей красоты и гармонии природы, но и талисманом тех, кто имеет дело с пером…

— Вот как? Не знала. Магические и лечебные свойства самоцветов мне абсолютно не известны, никаких рекомендаций по подбору украшений не придерживалась и вообще не придаю этому никакого значения.

Впрочем, в юности камни меня действительно интересовали. Но вовсе не самоцветы. А булыжники. Правда, не совсем обычные. Это были камни-лица, камни-силуэты, камни-фигурки, выточенные бакинскими ветрами. Целая коллекция!..

— В поэме «Круг», посвящённой Липкину, среди своих вещей вы упоминаете «перстень пятигранный». Чем он знаменит?

— Какой-то перстень у меня в ту пору был. А вот то, что он «пятигранный», я, скорее, придумала.

Иногда о себе слышу ли читаю, что Лиснянская, дескать, пишет всё как есть о себе, что мою жизнь можно вычитать из стихов. Но это не верно! В стихах довольно много вымысла, судеб, взятых в себя. Об этом, собственно, стихи в моей новой книге «Ветер покоя», которая не так давно вышла в Санкт-Петербурге в «Пушкинском доме»:

 

Пишу стишки простецкие

Под маской дневника, —

В них мира мысли детские

И старости тоска.

Так жизнь и смерть в таинственном

Присутствии Творца

Рекут в числе единственном

От первого лица.

 

Возможно, в заблуждение вводит то, что доверительно обо всём пишу почти всегда от своего имени. Просто это моя манера письма. И вообще, в лирике легче спрятаться, чем в эпике. Граница между первой и второй реальностью здесь довольно размыта.

К тому же объяснять свои стихи невероятно трудно.

 

Что за стихи без всяких тайн,

Без спрятанных причин?

 

— От каких украшений вы отказываетесь наотрез?

— От золотых, за исключением обручального кольца. Когда мне что-то попадало из золота — тут же передаривала. А ещё — безразлична к бриллиантам. Не люблю очень дорогое. Я всегда трудно жила. Как правило, имела платье с плеча какой-нибудь подруги. И почему-то тёмное. Оно было одно. И одна пара туфель. Когда у меня появилась вторая — мне было уже хорошо за тридцать. Плохо жить было прилично. В стихах «Первая поминальная» о Булате Окуджаве у меня есть такие строки:

Мы по лужам шлёпали
За твоей гитарою,

Из обувки походя
Выливали дождики.
Где же наши, Господи,
Локоны и ёжики —

Жизнь полураздетая,
Правда недобитая,
Песня недопетая,
Чаща недопитая.

 

       Поэтому и роскошные, шикарные меха, и ослепительные драгоценности меня отталкивают. Это всё не моё. Мне нравится то, что попроще.

          — Чем же вызвана метаморфоза, произошедшая с вами в передаче «Монолог длиною в жизнь» из цикла «Осенние портреты» на телеканале «Культура»?

— Пожалуй, за всю свою жизнь мне захотелось принарядиться всего раз пять. Это были очень кратковременные периоды — вспышки. Вот и минувшей весной мне захотелось сделать причёску, приодеться, я похудела — постройнела. Устроила чалму. И даже закончила её сбоку бантом.

— Ваше представление о стильной женщине?

— Мне приятно смотреть на красивых, со вкусом одетых девушек и дам. Однако назвать какое-то конкретное имя затрудняюсь. Как-то мы с Семёном Израилевичем смотрели один американский телевизионный сериал — «Династию». Там играла главную роль изумительная актриса. По ходу действия постоянно менялись костюмы героев, интерьеры. И вот Семён Израилевич спрашивает меня: «Ты замечаешь, как одета эта актриса, какая обстановка в доме?» — «Абсолютно нет. Слежу только за сюжетом. Ах нет! Пожалуй, ещё, что меня привлекает в роскошной жизни, — слуги. Не надо ни пылесосить, ни стирать, ни обед варить — всё чисто, прибрано, подано». Привлекает, потому что я остро нуждаюсь в подмоге, или, как теперь говорят, услуге. Зачастую на вопрос, как вы, два поэта, справляетесь с бытом, отвечаю так: «Я немножечко лучше Семёна Израилевича. Вот, например, электророзетка и вилка. Он умеет лишь попасть вилкой в розетку. А я могу и в удлинитель».

— Как вы предпочитаете проводить свободные минуты?

— Их у меня нет. Когда-то играла в шахматы. Сейчас не с кем. В основном это книги. Или музыка. Реже кинофильмы. А сравнительно недавно у меня появилось новое невероятное увлечение — компьютер. Мне подарили его ко дню рождения. Никогда в жизни я ни с какой техникой, как нетрудно догадаться, не ладила. А тут, впервые, вдруг быстро освоила. Переписываю в него стихи, пишу на нём письма, рассказики, воспоминания…

Подготовила книгу воспоминаний о Тарковском. Отдала в издательство, а потом сама забрала. Пусть ждёт своего часа.

— Вам, конечно же, известна жёсткая метафора Тарковского — «лопата времени», что его «Швырнула на гончарный круг». Не меньшей художественной силы и у вас — «кухня времени» в одноимённом стихотворении. И вообще, слово «время» — и реальное, и условное — среди сквозных в ваших стихотворениях на протяжении многих лет. Строки одного из них прозвучали в самом начале нашей беседы. Перечитаем другие.

 

1970-й:

 

Я слышу, как падает время на дно

И вижу круги на воде,

А мне представляется только одно:

Будущее в беде.

 

1971-й:

 

Я и время — мы так похожи!

Мы похожи, как близнецы,

Разноглазы и тонкокожи…

Ну, скажи, не одно и то же

Конвоиры и беглецы? <…>

 

Я — в бегах, а оно — в погоне,

У обоих мир двусторонний —

Там наш пепел, а здесь пожар <…>

 

Преимущества никакого

Ни ему не дано, ни мне,

Лишены очага и крова,

Мы бежим, как за словом слово

В обезумевшей тишине.

 

1981-й:

 

В душном времени, в болотном пламени

Имя Господа мы долго жгли

И сгорали сами. И, как знаменье,

Ливни милосердные сошли.

 

1991-й:

 

………наше время живёт, дыша

Не воздухом, а огнём.

 

1994-й:

 

Продолжается время распада,

Еле теплятся совесть и честь.

 

1995-й:

 

Глупо не знать о прошлом

И поспешать в грядущее <…>

 

Хитрое, простодушное

Время всегда разбойно,

Коли житьё побирушное.

 

1997-й:

 

И вырваться тщусь я из времени

Прошедшего и — вообще.

 

— К сожалению, в этом смысле я не оригинальна. Видимо, время — та философская категория, которая непременно присутствует в творчестве каждого.

— Снова ваши строки:

 

          Всё связано,

И потому на всех лежит одна вина.

          Всё названо,

И потому не называю имена.

          Все сказано,

И потому молчу в такие времена.

 

А вот более поздние:

 

И трепетнее ветра

Трепещущая тема:

 

Утрачиваем души,

Одушевляя вещи…

И чем мой голос глуше,

Тем осязанье резче.

 

Или:

 

Как ни прельстительно затюканной душе

Ошибки опыта проталкивать в печать,

Хочу во что бы то ни стало помолчать.

 

Что стоит за вашим молчанием?

— Уже не остаётся сил спорить, доказывать, что дважды два — четыре, убеждать, даже говорить. Однако это молчание — активное. Означает оно для меня следующее: не участвовать в политизированной общественной жизни. Тем более в её тусовках. Довольствоваться малым и одиночеством.

Ещё года четыре назад я утверждала: «Надо укрепить дух созидательным терпением, работать». Да, работать надо было. Потому что всё, что могли, мы просвистели в спорах и разговорах. Мы слишком разговорчивы. Тогда как «в такие времена» совсем не лишне помолчать. А то — сплошной скулёж.

Правда, в книжке стихов «Ветер покоя», которая отличается от предыдущих социальной направленностью — но именно это мне самой как раз во мне и не нравится, я попыталась что-то сказать «в такие времена». Считаю эту последнюю книжку своей неудачей.

— Позвольте ещё несколько цитат из ваших стихов 1990-х годов, в которых лирическая героиня — как, кстати, и в той же поэме «Круг», где немало личных, биографических реалий, — всё-таки неразрывно с вами связана:

 

Избалована бедой,

Счастьем не замечена…

 

 

Я, как стекло, закалена,

Я — и песок, я — и волна,

И приспособлена к бездомью и туману.

 

 

И в многолюдстве одиноко

Я шла извилистой стезёй.

Верховье жизни — это око

С его младенческой слезой.

Как далека я от верховья —

Стремнина времени быстра…

 

 

Судьба моя, спасибо и за то,

Что я была вольна в неволе быта, —

Не выиграна властию в лото

И чернью не просеяна сквозь сито.

 

Что помогло выдержать «нерукотворные удары», «охулки и ухмылки» «и плевки», «всегда оставаться собой» — сохранить лицо?

— Прежде чем «сохранить лицо», его нужно иметь. Не знаю, есть ли оно у меня.

— Вы — прощу прощения — не лукавите?

— Нет-нет. Правда, не знаю… Может, помогает весёлость нрава. Я могу смеяться в самые трудные времена.

— Подтверждением — ваше стихотворение 1978 года из книги «Дожди и зеркала» («YMCAPress», 1983):

 

Судьба пытала, брила наголо,

И ты жила сверх всяких сил, —

Лицо смеялось, песня плакала,

Народ руками разводил.

 

С 1990-х годов слово «смех» и его производные встречаются у вас всё чаще. Как пример — два стихотворения 1993 года «В несчастных я себя не числю…» и «Бабочка приколота к вечности иглой…». Или — «Чего я хочу, простодыра, балда, пустомеля?…» 1997-го:

 

Пытаюсь я золото выискать в человеке,

И смех я пытаюсь извлечь из своей беды.

 

Себя осмеять — это лучший, наверное, способ

В последнем забое столетья бесслёзною быть.

 

Того же времени — «Ночи Кабирии»:

 

……………Пусть плачут глаза и смеётся рот —

За маску сойдёт гуттаперчевая броня.

 

Кстати, строка из «Ночей…» дала название, что весьма показательно, и подборке ваших стихов в февральском номере журнала «Дружба народов» — «Судьба смеётся глазами и плачет ртом…». Быть может, смех иронии, самоиронии самый горестный…

— Да, это есть в моих стихах. Смею думать, что мы все могли бы хором посмеяться над самими собой, что-то высмеять в самих себе. А потом взяться за дело, жить дальше. Но мы всегда ищем кого-то другого виновного в своей неудачливой судьбе — соседа, чужеземца и так далее. Возможно, это одна из черт нашего характера…

 

И под лёгкостью пера крылатого,

И под тяжестью кариатид

Виноватый ищет виноватого,

Невиновный сам себя винит.

 

Смех действительно помогает. Хотя он гораздо тяжелее слёз, которые, в общем, не требуют больших внутренних усилий. В одной моей неопубликованной поэме 1974 года есть такие строки:

 

Мой плач пересолил

Событья и могилы.

На плач не тратят сил —

На смех уходят силы.

 

По сути, об этом и в написанных в 1995-м:

 

Я сожгла свои слёзы на дне глазном,

На сетчатке остался пепел,

Чтобы гость незваный в дому моём

Их не видел, а друг их не пил.

 

Я могла бы слезами землю залить

Перед тем, как в небо отчалить.

Но к чему мне недруга веселить

И к чему мне друга печалить.

 

Несмотря на мою весёлую устную речь во время нашей беседы, мои стихи, увы, довольно сумрачны:

 

Мне б заплакать, да глаза мои засушливы.

И прошу я у заступника Николы:

Защити моих детей, они ослушники,

Мои дети — это голые глаголы.

 

Закаляла их в водице разноградусной,

Упреждала: на дворе не та минута,

Сколько можно жечь сердца в стране безрадостной?

Но ослушались и обожглися люто.

 

— Однако интонация во второй части стихотворения «Сожжённые слёзы» всё-таки иная, чем в первой, которую вы привели до этого:

 

Всё ж надежду мою не выветрить

Да и веры моей не вытравить

Солью лжи, сулемой событий.

 

Ваш голос звучит почти как вызов здесь:

 

Вся смерть, прошедшая сквозь меня,

Всем чудом жизни во мне болит…

 

И сейчас повторили бы эти слова, не так ли?

 

Проклятая жизнь, — всё равно ты достойна

Молитвы во благо и благостных слёз.

 

— Сама жизнь, которую подарил нам Господь Бог, такая большая ценность, что не дорожить ей невозможно. Когда тебе уже семьдесят лет, когда за спиной так много прожито, пережито, передумано, осмеяно в самой себе, это воспринимается особенно остро и отчётливо.

На днях ко мне заходил мастер — надо было что-то починить в доме. Закончил работу. Перед тем как уйти, сказал: «Желаю вам хорошей жизни!» — «Ну что вы, голубчик! Зачем так много? Вы мне просто жизни пожелайте…»

 

_________

В названии беседы использована строка из стихотворения Инны Лиснянской «Март, и мимоза, и запах бензина…»

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Елена Константинова

Журналист, литературный редактор. Работала в Агентстве печати «Новости» (РИА «Новости»). Публиковалась в газетах «Cегодня», «Труд», «Вечерний клуб», в журналах «Спутник», «Вопросы литературы», «Детская литература» и других изданиях. В основном это были интервью с известными писателями, режиссёрами, актёрами, художниками.

Оставьте комментарий