Ким БЕЛЕНКОВИЧ ● Золотистый головастик
Командир корабля приказал выдать каждому из нас по полстакана спирта, а боцман повел в баню и указал место, где можно высушить остатки нашей одежды. Вымывшись, мы втиснулись в небольшой кубрик. Мне досталось место на брезенте, расстеленном на железном полу.
Спирт согрел и снял нервное напряжение, но мысли блуждали, не давая уснуть. Досадно… До порта-то оставалось всего четыре часа… Я снова вспомнил, как семь самолетов кружило чертовым колесом над теплоходом, по очереди пикируя, сбрасывая бомбы и обстреливая судно из пулеметов. Рядом со мной у носового орудия стоял тогда Толик. Он и помполит подавали снаряды.
Толик мечтал сбить “фрица” и получить орден. В тот роковой день первая половина его мечты сбылась, хотя каждый из трех расчетов мог с таким же успехом приписать себе честь уничтожения самолета. А вот вторая половина… Изрешеченные пулеметной очередью, он и помполит остались лежать на полубаке рядом с пушкой.
Эх, Толя, Толя! Жить бы тебе да жить, если б не война… Вот ведь, мечтал выучиться на капитана, хотя в свои девятнадцать лет ты успел окончить всего шесть классов… Да… Согретый спиртом, предаюсь воспоминаниям о друге, достаю его фотографию, припрятанную в нагрудном кармане. Вот он, в бушлате, перепоясанный пулеметными лентами, с двумя гранатами за поясом, на груди комсомольский значок, значок Ворошиловского стрелка и ГТО первой и второй степени. Целый и невредимый. Толька, Толька! И пулеметные ленты, и гранаты были трофейными, подобранными им в Феодосии, после того, как мы принимали участие в высадке десанта. Он просто хотел сфотографироваться таким, походить на героев-моряков времен гражданской войны.
Что можно противопоставить смерти? Не успел ни пожить, ни полюбить, ни оставить приметный след на земле… Фотокарточка, воспоминания близких и несколько строк в газете – вот и вся память о друге моем, Толике с Молдаванки, сыне одесского биндюжника.
* * * *
Утро еще не наступило, а на причале нас уже ожидал начальник отдела кадров Медведев. Медведев отличался феноменальной памятью. Работая почти два десятка лет в кадрах, он никогда не заглядывал в личное дело моряка, знал всех в лицо, помнил о переплетениях, взысканиях, наградах, семейных неурядицах. Он был близорук и носил огромные роговые очки с большим увеличением, отчего выпуклые глаза его казались состоящими сплошь из одних зрачков. Впервые знакомясь с молодым матросом или кочегаром, парнем почти без биографии, он внимательно разглядывал его, будто фотографируя в памяти и наперед читая будущее.
Двадцать шесть человек окружили Александра Михайловича.
– Здравствуйте, герои! – бодро сказал он, пожимая всем по очереди руки. Затем повернулся к капитану. – Кто погиб?
– Третий механик Вербицкий, матросы Максюта и Головань, второй механик Харченко…
– Харченко? Борис? – встревожено переспросил он.
Да…
Ой-ой-ой!.. Не зря Оксана так боялась отпускать его в этот рейс. У них младшему сыну едва годик исполнился, сама она чудом спаслась с детьми при эвакуации из Одессы. Помните гибель “Чкалова”? Она эвакуировалась на нем. Ума не приложу, как сообщить ей об этом… Кто еще?
Кочегары Риндин и Бородай и помполит Черкезов.
И Черкезов тоже… Каких людей теряем!.. Комиссар, бывший красный партизан, герой Цусимы. Просил же его переходить в управление – на пенсию давно пора. Так нет, “буду там, где больше нужен”. Как он погиб?
Был на полубаке у орудия. Его и Максюту прошило пулеметной очередью.
Дела… Ну, на абордаж! – обратился он к нам, указывая на грузовик с брезентовым верхом.
Не решив короткого спора, в котором Медведев и капитан уступали друг другу место в кабине, оба они забрались в кузов. Машина остановилась у борта “Проциона” – деревянного барка, поставленного на прикол и превращенного в общежитие, где жили большей частью моряки с погибших судов. Команда парусника состояла из пенсионеров и инвалидов. Капитан “Проциона” завел удививший нас обычай встречать экипажи погибших судов. Он выстраивал на палубе весь свой пенсионный личный состав, подавал команду “смирно” и, приложив руку к посеревшей от времени мичманке с зеленым крабом, пропускал на барк новых временных постояльцев. На моей памяти, это был единственный случай, когда капитан стоял по стойке смирно перед матросами. Затем в подшкиперской усатый подшкипер дядя Коля выдавал обмундирование и неизменный ватник небесно-голубого цвета. Список ему заранее приносил Медведев, и нам оставалось лишь подобрать одежду по размеру и расписаться в получении. Незаметно перекрестившись, дядя Коля вычеркнул восемь фамилий из списка.
По штатному расписанию должность его называлась «заведующий складом вещевого довольствия», и когда в начале войны Медведев предложил это место дядя Коле, находившемуся на пенсии, старый моряк с возмущением отказался, считая, что не моряцкое это дело заведовать какими-то складами. Тогда начальник кадров переименовал заведующего складом в подшкипера, а кладовую в подшкиперскую, и капитан приказал перетащить туда паруса и снятый бегучий такелаж барка.
Дядя Коля, не усмотрев подвоха, с радостью принял новое назначение, поселился в каюте подшкипера и даже ночевал на паруснике, лишь изредка наведываясь домой.
– Старухе моей не привыкать оставаться одной, а у меня здесь дело есть, – отвечал он любопытным, удивлявшимся его бессменной вахте. – Вдруг ночью потребуюсь, что ж, до утра меня дожидаться?
* * * *
Вахтенный показал нам дорогу и, раскрыв дверь в кубрик, сказал:
– Вот и дом ваш, вниз по трапу. Занимайте любую койку, на всех припасено. Долго тут народ не задерживается. Ну, недельку побудете. Один кочегар, Белов, – тот надолго присох, третью неделю мается, его два “деда” не схотели взять на коробку.
– Пьет, что ли? – поинтересовался я.
– Не-е, сурьезный человек, только невезучий. Четыре раза тонул. Только назначат на коробку, как в тот же раз пароход и потопнет: или на глину напорется, или разбомбит фашист. А он, как завороженный – хоть бы царапина. Вот и слава о нем пошла.
Кубрик еще спал, лишь дневальный производил утреннюю приборку и швабрил широкий проход между койками.
Только сейчас, при виде мирно спящих людей, тело налилось свинцовой усталостью. Казалось, лишь голова коснется подушки, как сон мгновенно охватит уставшее тело. Однако уснуть долго не удавалось. Я ворочался с боку на бок, менял позу, почему-то считал койки и лампочки. Тридцать восемь коек, по четыре в секции, проходы между секциями, тумбочки в проходах у борта, на потолке семь лампочек. Койки… лампочки… дневальный… белые переборки и серые тумбочки… плюхается море в борт… море… тишина…
* * * *
Кто-то тряс меня за плечо. Я открыл глаза и увидел выкрашенный белой масляной краской потолок и две металлические штанги койки. Где я? Наконец я вспомнил. Внизу стоял наш матрос Ваня Заярный.
– Ну и здоров ты спать! Уже девятый час.
Ого! Больше четырнадцати часов проспал. Я мигом соскочил вниз, оделся и почувствовал волчий голод.
– Нас приказали не будить, пока сами не проснемся. На камбузе оставили ужин, с условием самообслуживания, – сказал он.
Из красного уголка доносилась танцевальная музыка.
“Процион” стоял в тихом уголке на нерабочем причале. Сюда долетал лишь слабый отголосок шума порта. В конце причала начинался волнолом. При сильных ветрах с моря волны набрасывались на бетонную стенку его, разбивались и, превращенные в пыль и брызги, высоко поднимались и перелетали волнолом, потеряв большую часть своей мощи.
“Процион” с голыми мачтами, со снятым бегучим такелажем выглядел жалким и сиротливым, несмотря на отчаянные усилия команды содержать его в чистоте и порядке. Краска поблекла, кое-где облупилась, а покрасить заново нечем – все снабжение доставалось действующему флоту. И хотя дяде Коле правдами и неправдами удавалось выпросить у знакомых боцманов кандейку-другую белил или чернил, это не изменяло положения.
Дважды вблизи “Проциона” рвались бомбы, и в нескольких местах деревянный корпус его потек. Пришлось поставить цементные ящики. Несмотря на все это чистота на барке соблюдалась идеальная. Старые матросы (многие из них начинали свое плавание еще на парусниках) каждое утро производили приборку и мойку палубы по всем правилам: скатывали, швабрили, лопатили, а раз в неделю волочили по палубе тяжелый гладкий камень, после чего доски палубы блестели, словно лощеная бумага.
Задорные звуки фокстротов и танго привели нас в красный уголок. Здесь собиралась вся молодежь. Но откуда столько девушек? Ведь в порт без пропусков не пройти. Это было уже почти чудом или наградой за то, что уцелели, пройдя сквозь ад. Я быстро подошёл к первой же девушке, которую сразу увидел, войдя в комнату. Не разглядывая, не выбирая. Ей, видимо, еще не было и восемнадцати лет. Танцевала она скованно, опустив глаза, и я почти не чувствовал ее тоненькой руки, лежащей на моем плече. Мне показалось, будто она обрадовалась, что танец окончился, и быстро исчезла, будто растворилась среди других.
Я всё же отыскал её взглядом – она отошла в дальний угол, где была вывешена сводка информбюро. Я раздумывал, подойти к ней снова или пригласить кого-нибудь другого, как вдруг, прямо рядом с ней… Не может быть! Я пристально вглядывался в до боли знакомую фигуру. Она? Нет, не может! Здесь, в матросском красном уголке? Конечно же, показалось. Но, боже мой, как похожа!
Я стал пробираться к ней, стараясь не натыкаться на кружившие пары. Хотелось взглянуть в лицо, убедиться, что не она. А может, не надо? Может, оставить так, чтобы не разочаровываться? А ноги, тем временем, сами двигались по направлению к цветастому ситцевому платью, сидящему почти по-детски на хрупкой небольшой фигурке со светло-русыми волосами. Она стояла спиной, и это всё, что я мог заметить – детскость и цвет волос, мягких, душистых, как у ребёнка. Я помню, помню… На минутку зажмурился, а когда открыл глаза, она уже повернулась лицом к танцующим. Боже мой… Я не мог поверить собственным глазам. Кажется, и при вчерашнем налете я не испытывал такого волнения, как сейчас, когда меня отделяло от нее каких-нибудь пять-шесть метров. Начался фокстрот. Танцующие пары то и дело заслоняли меня от нее, становились на пути. Пожалуй, за это время кто-то, действительно, мог стать на пути между нами. Я резко рванул к ней и негромко окликнул: «Женя!»
Она оглянулась и какой-то миг удивленно смотрела на меня. Затем краска радостного волнения залила ее лицо: – Саша! Ты…
Воспоминания той, первой встречи нахлынули, будто время вдруг всё стало проигрывать заново. Ранний май. Пережив зиму и бурную весну, природа дышала спокойствием и безмятежностью просыпающегося лета, и никто не думал, что каких-нибудь полтора месяца отделяют нас от войны.
В тот день мы стояли на мосту. Внизу лениво протекала неширокая речушка-работяга. По ней бегали рыбачьи баркасы, обшарпанные баржонки кивали надстройками в такт набегавшим волнам, поднимающимся от быстрых свежевыкрашенных катеров. Катера стремительно проносились по речке, будто опасаясь остановиться, чтобы не запачкать свои белоснежные корпуса. С реки и примыкавшего к ней рыбзавода доносился легкий запах соленой рыбы, но иногда дуновение ветерка смывало этот запах и приносило с собой полынную свежесть степей и пахнущий сыростью запах молодого камыша. Солнце опустилось под мост, багрово пламенея совсем низко, у самого горизонта.
Я незаметно разглядывал ее. За нашими спинами урчали машины, цокали копытами лошади, шли куда-то пешеходы. Её локоть коснулся моего. Мы молчали.
Она не отодвигала своего локтя, и мы всё стояли, близко-близко, не решаясь пошевелиться. Вдруг мною овладело безудержное желание сжать ее голову руками, и держать её лицо в ладонях, и смотреть в эти тёмно-карие, тёплые, чуть удивлённые глаза… Я быстро отодвинулся от нее, низко опустив голову.
– Когда я была маленькой, мы ездили на пляж, на другой берег реки, возле затона, – неожиданно сказала она. – Мы барахтались в воде, словно маленькие золотистые головастики, и рыли ямки в песке, и нам было весело просто так – от солнца, реки, брызг. Мы были беззаботно счастливы, просто счастливы, даже не понимая этого, как сама природа…
– Как вас зовут? – спросил я тихо. – Мы уже несколько часов знакомы, а я не знаю вашего имени.
– Женя, – и посмотрела на меня как-то вскользь, с едва заметной лукавинкой.
– Саша. Я рад нашей встрече, даже больше чем рад, и не могу объяснить почему. Вы – как магнит, – вдруг выпалил я, и мне тут же стало неловко за столь скоропалительное признание.
Она рассмеялась.
– Магнит может и отталкивать, между прочим. – И снова посмотрела на меня с веселым любопытством.
– Может быть. Может быть, вы и правы, что отталкивает… Только не уходите.
Она вновь рассмеялась, а я подумал, каким глупым кажусь я ей.
– А что, если останусь, понесете меня до звезд? – Она вдруг заметила мое смущение и перестала смеяться, только в уголках губ и у глаз осталась затаенная улыбка. – Хорошо бы до звезд, – добавила она мечтательно и лицо ее сразу преобразилось. Лицо девочки, маленького золотистого головастика. Теперь и я улыбнулся.
– А вы смелая – до самых звёзд. Это ведь очень высоко.
– Ну и что ж! Я ничего не боюсь. Однажды я даже поспорила с мальчишками из нашего класса, что пойду ночью на кладбище. И пошла. Страшно было до чертиков. Белые кресты и памятники, словно привидения, ужасная тишина и когда идешь, кажется, что кресты эти движутся за тобой. И все же я дошла до древнего памятника какого-то французского барона, взяла там белый камешек и вернулась обратно. У входа на кладбище меня ждали Ленька и Павка – мальчишки с нашего класса. Я отдала им камешек, как доказательство. Зато дома мне уж досталось на орехи… А вы в какой школе учитесь?
– Я плаваю. В прошлом году закончил десятилетку. Уже целый год работаю матросом.
– Ой, как интересно! Мой дядя тоже моряк, он машинистом плавает на пароходе. Вы, наверное, и заграницей бывали? А качки не боитесь?
– Качка – это ерунда. Знаете, даже приятно, когда пароход швыряет, а ты стоишь на руле и смотришь на компас, а одним глазом видишь, как набрасываются на судно волны, брызги летят до самого мостика. Капитан командует: “право десять градусов!” Я отвечаю: “Есть право десять градусов!”, и пароход поворачивает. Я тогда кажусь себе очень сильным: ведь это по моей воле громадный корабль изменил направление и идет, куда я заставляю его идти. И в загранке я бывал. В Турции, Италии, один раз в Гибралтар ходили.
Удивительно, вру и не краснею. Страшно укачался в первый же шторм, ходил зеленый, “ездил в ригу”, даже на вахту не смог выйти. Правда, впоследствии это прошло, переборол себя. На руле тоже не стоял, так как матросов второго класса на руль не ставят, а о загранке только мечтал, и раскрыв рот, слушал рассказы бывалых матросов о дальних плаваниях. Одним словом – салага. Но очень уж хотелось показаться Жене смелым, видавшим виды морским волком, хотелось понравиться ей.
Солнце наполовину скрылось за дальними деревьями, стало прохладнее. Женя стояла в цветастом ситцевом платье с короткими рукавами, и я подумал, что она продрогла.
– А у нас одна девчонка с десятого “В” замуж вышла, – неожиданно сказала она. – Так смешно – Маринка, и вдруг – жена.
– Вы встречаетесь с кем-нибудь? – спросил я, боясь услышать утвердительный ответ.
– Очень мне нужно! – вдруг вспыхнула она и как-то неестественно безразлично добавила, – да у нас и ребят настоящих нет.
Вдруг она заторопилась.
– Поздно уже: мама, наверное волнуется. – Она протянула мне маленькую ладошку.
– До свидания, Саша!
– Давайте сегодня встретимся?! Пойдем на танцы или в кино.
Она задумалась на минуту.
– Не знаю, смогу ли. Знаете, приходите к кинотеатру Павлика Морозова через час. Если смогу, то приду. Или завтра в то же время.
Она не пришла, а утром мы снялись в Керчь.
* * * *
Неужто минул год? Мы стояли друг напротив друга, не зная, что сказать. Неожиданно, она стиснула мою руку, перейдя на «ты».
– Пошли, сядем…
Мы пробрались в самый дальний, заваленный поставленными друг на друга столами угол.
– Ты даже не представляешь, как я рада тебе… – и, смутившись, – ой, я и не заметила, как стала называть вас на «ты»…
– Я так рад, Женя… Можно и я буду говорить вам «ты»?
– Да, конечно…
– Вальс “Дунайские волны”, – проговорил динамик голосом радиста.
Какой-то парень подошел к нам.
– Разрешите пригласить вашу девушку на танец?
“Ни за что”, – подумал я и ответил:
– Спросите девушку.
– Простите, я устала, – ответила Женя.
Я с благодарностью посмотрел на нее.
Парень отошел, пары закружились, а я со страхом заметил, что все слова вдруг вылетели у меня из головы.
– А вы… ты в том же платье, что тогда на мосту. Помнишь?
– Помню… Мама пол дня простояла в очереди за этим ситцем, пришла домой, говорит: “Устала, как черт, голова трещит”. А сама довольная, стала примерять прямо куском. “К лицу тебе”, – говорит…
Она опустила голову. В уголках глаз заблестели слёзы.
– Нет больше мамы… А тебе я рада, очень рада… С тобой я могу вспомнить мой город, ты как человек с той стороны…
– С какой «той»?
– Ну, с той… Знаешь, мне кажется, что война разделила время, словно шлагбаумом, на две части. Одна сторона это та, что была перед войной – птицы, солнце, вода тёплая в реке … А другая – холодное злое море… Я буду, наверное, ненавидеть его всю жизнь. И вообще здесь все злое, холодное, даже ясные дни кажутся поддельными. – Она посмотрела на танцующих долгим, грустным взглядом.
Я слегка коснулся её руки.
– Женя, как ты здесь очутилась?
– Это долгая история. Пойдем куда-нибудь, я не могу сейчас слушать эту музыку.
Она встала. Я последовал за ней.
На палубе было уже прохладно.
– Подожди здесь, – сказала она. – Я только спущусь в кубрик, кофточку одену.
Через несколько минут она появилась в голубой вязаной кофточке, которая ещё больше делала её похожей на школьницу.
– Куда пойдем? – спросил я.
– Туда, где поменьше людей. У меня есть одно местечко… Это моя тайна… Пойдём, покажу.
Вечерние сумерки растворили дальнюю часть порта, смягчили очертания зданий, лес на горе приобрел туманно-зеленый однотонный цвет.
Мы вышли из проходной, пересекли асфальт шоссе и по узкому переулку, мимо одноэтажных домиков стали подниматься в гору к лесу.
– А я на следующий день ждала тебя у кино. Помнишь, тогда еще? Так и не дождалась…
– Да, мы утром ушли. Так досадно было.
Мы прошли последний домик переулка. Мостовая окончилась, и дальше вверх вела тропинка, углубляясь в лесок. Первая зеленая трава мягко шелестела под ногами. Женя шла вверх уверенно, видимо, она здесь не раз бывала. Тропинка вывела нас на лужайку. Отсюда хорошо был виден и город, и порт, и бухта, простирающаяся далеко в море.
– Вот мой камень. – Она указала на широкий, вросший в землю валун. – Я часто прихожу сюда, сажусь и смотрю на море. С мамой разговариваю… Мне кажется, что она слышит меня, только ответить не может… Я и во сне слышу ее голос, только говорит она печально, а раньше веселой была, песни любила петь. Работает или обед готовит и поёт… Когда папу призвали, мы с мамой переехали в Одессу, к дяде Косте. Мы все равно с мамой хотели ехать в Одессу после того, как я закончу десятилетку – я мечтала в университет поступить…. Город часто бомбили, начали эвакуировать некоторые заводы. Как-то дядя Костя пришёл домой вечером и сказал, чтобы мы собирали вещи – эвакуироваться будем на его пароходе (он машинистом работал на «Чкалове»). В общем, на рассвете мы все трое вышли из дому. Шли пешком, через весь город. Кое-где улицы перерезались баррикадами, на перекрёстках громоздились сваренные из рельсов противотанковые «ежи». Накануне бомбили на тротуарах и с мостовых еще не успели убрать битое стекло и кирпич. А на приморском бульваре я увидела страшный дом. Понимаешь, фасадная стена обрушилась и кубики комнат обнажились. Я смотрела на расстеленную кровать, лопнувшую электрическую лампочку, болтающуюся на голом проводе, темно-коричневый резной старинный буфет с разинутыми дверцами… Над письменным столом висел строгий усатый портрет. Все самое сокровенное, что когда-то скрывалось за кружевными занавесками и бархатными шторами, вдруг оказалось выставленным на всеобщее обозрение. Я подумала тогда, что вот так же обнажаются души людей в дни больших испытаний… А что я успела сделать, чем помогла фронту? Почти ничего. Ну, рыла вместе с другими противотанковые рвы, носила мешки с песком для постройки баррикад, дежурила на крыше во время налетов.
Она задумалась, провожая уходящее солнце. Стемнело. Скрылись и город, и море. Внизу ни огонька – полное затемнение. Я знал, что в порту не прекращается работа, грузятся суда, уходят в осажденный Севастополь, Керчь. Эшелоны и машины с оружием, боеприпасами и техникой исчезают в трюмах пароходов и теплоходов, танки и орудия вкатываются на широкие палубы, по сходням бегом поднимаются десантные войска. Но здесь тишину нарушал лишь шорох листьев и её голос, повествующий о печальных событиях.
Она повернула ко мне своё тронутое вечерними тенями лицо.
– Тебе еще не надоела моя исповедь?
Я только обнял её за плечи, и она продолжала.
– У пассажирского причала стоял выкрашенный мрачной серо-синей краской, которую моряки почему-то называют шаровой, пассажирский пароход “Чкалов». Длинная очередь эвакуирующихся тянулась по причалу, взбиралась на трап и рассыпалась по проходам и каютам. Детишки бегали по палубам, играли и смеялись. Они знали, что такое бомбежка, видели, развалины домов, знакомились с бомбоубежищами, но страшный смысл виденного и пережитого не удерживался надолго в их детском сознании. Я люблю малышей, они такие забавные, любопытные. Там, на «Чкалове», только они и радовались перемене. Там был один мальчонка лет пяти в коротеньких синих штанишках и матросской курточке. На головке красовалась бескозырка, и на черной ленте золотыми буквами была выведена надпись “герой”. Он то и дело порывался убежать от матери. Глазенки его блестели от радости впервые увиденного. Знаешь, я глядела на него и кажется, читала его мысли: «Ну, до чего же эти взрослые скучный народ! Только бы и стояли на одном месте». Она даже не обратила внимание на настоящего матроса, который пронёс мимо них связку тонкой верёвки с каким-то предметом, похожим на большую грушу на конце.
– Мама, а где кончается море?
– Далеко, сынок, в чужих странах.
– Это там, за этой линией? – он показал ручонкой на горизонт.
– Нет, еще дальше.
– А что за этой линией? Там яма?
– Там тоже море.
– А на самой-самой линии, если доехать туда и посмотреть вниз, что там увидишь?
Мама, видимо, устала отвечать на эти вечные “что” и “почему”.
– Подрастешь, все узнаешь.
– Хоть бы побыстрее подрасти!
Он, кажется, обиделся, но долго молчать не мог.
– Мама, а море глубокое?
– Глубокое.
– Как наш дом?
Господи, сколько вопросов! Попробуй на них ответить!
– Мама, мамочка, а почему из трубы дым идет? Там что, печка внизу?
– Да, большая печка.
– А почему она летом топится?
– Чтобы машина работала и пароход двигался.
– А если у нас в печке машину поставить, так дом тоже ехать будет?
Мама, наконец, не выдержала и рассмеялась, но сын не счел это за ответ и, обиженный, умолк.
Она рассказывала медленно, как бы вспоминая и заново переживая события годичной давности. Иногда она поднимала глаза и рассматривала звездное небо.
– Когда стемнело, пароход отошел от причала. С нами следовало два вооруженных катера охранения. Суда шли с потушенными огнями, и только шум машины и катерных моторов, бледно-салатные светящиеся усы фосфорящейся воды, что тянулись от носа, искрящаяся из-под винтов струя выдавали их присутствие. Летняя ночь пролетела быстро. Утром нас бомбили.
Бомбы рвались рядом с пароходом. Трели пулемётов, детский плач и крики – всё смешалось в дикую музыку. По палубе метался обезумевший от страха старый и толстый пассажир. Он нацепил на себя спасательный пояс, и для верности на шее у него болтался еще и пробковый круг. Знаешь, несмотря на страх, мне стало смешно смотреть на его бессмысленные метания. На этот раз все кончилось благополучно. Слева показался крымский берег. В горах застряли бесформенные ватные облака, а над судном уже высилось безоблачное небо, и синяя вода искрилась в солнечных лучах.
Звуки сирен воздушной тревоги прервали её рассказ.
– Опять прилетели… Если бы ты знал, как я ненавижу их… И себя тоже, за то, что боюсь. Я даже плачу от злости за свой страх. Я ведь понимаю, что их нельзя бояться, их можно только ненавидеть. И все равно боюсь…
Сирены умолкли. По небу зашарили голубые лучи, послышался шум вражеских моторов. Женя непроизвольно прижалась ко мне. В луче прожектора сверкнул силуэт вражеского самолета. Тотчас же два других луча перекрестились на нем. С земли устремились в эту освещенную мишень зеленые, красные, белые трассы снарядов. Какая зловещая красота!
Я обнял Женю, прижал ее голову к своей груди. Я хотел закрыть ее от осколков, от войны…
– Мы все равно уничтожим их. Они за все нам заплатят, – прошептал я.
Улетели самолеты, погасли прожектора, исчезли с ночного неба огненные трассы, а мы все сидели, прижавшись друг к другу, и я чувствовал, как легкая дрожь пробегала по ее телу. Нежность, сострадание и жалость прихлынули к сердцу. Я наклонил голову и осторожно поцеловал ее в лоб. Она подняла на меня жалобно-удивленные глаза.
– Саш, я была такой глупой тогда, на мосту, помнишь? – Она съёжилась, спрятав лицо у меня в рукаве, и чуть слышно сказала: – Мне так хотелось, чтобы ты меня поцеловал… Ты не думай, меня еще никто не целовал. Только сейчас этого не надо. Я доскажу свою историю.
Я кивнул, и она продолжила.
– Дядя Костя поселил нас в своей каюте, но я всё время пропадала на палубе. Мы подружились с Юрочкой, тем мальчонкой, что хотел поставить машину в печку. Мама чаще всего оставалась в каюте. Они с дядей Костей строили планы нашего устройства на новом месте.
Как-то под вечер я зашла в каюту. Темнело. Уже зажгли свет. Дядя Костя нес вахту в машине. Мама грустно посмотрела на меня. «Как же мы, доченька, дальше жить будем? И от папы писем нет, жив ли он», – сказала она, будто советуясь со мной. И в этот самый момент страшный взрыв потряс пароход. В каюте погас свет. Не успели опомниться, как вбежал дядя Костя. «За мной, быстрее! Нас торпедировали!» Он схватил меня за руку. Мама побежала за нами. На палубе сотни людей метались в панике, что-то кричали. Толпа оттерла от нас маму. Дядя Костя подбежал со мной к спасательной шлюпке, толкнул меня туда, а сам возвратился искать маму. Шлюпку сразу же спустили на воду. Пароход начал валиться на бок. Я смотрела наверх и все кричала “мама, мамочка!”. Я видела, как обезумевшие матери с детьми метались по пароходу, боясь оторваться от твердой палубы, многие прыгали в море. Вдруг судно опрокинулось и скрылось под водой. Ты себе и представить не можешь, что это был за ужас…
На воде еще некоторое время клокотало кипящее пятно, и опять стали слышны отдельные крики о спасении. Недалеко от нас плавала еще одна лодка – остальных так и не успели спустить. Катера подбирали плавающих. А я все звала маму, ничего не соображая.
С лодки нас пересадили на катер. Молодая женщина, плача, вырывалась из рук двух сильных матросов, пыталась броситься в воду и звала своего Юрочку голосом, от которого душа разрывалась. Представляешь, это была Аня, мать моего маленького друга…
Мокрое платье ее было изодранно, длинные волосы перепутались и закрывали лицо. Я подбежала к ней, обняла, и мы вместе стояли и плакали. Она перестала кричать и только сквозь плач повторяла: “Он жив, я знаю – он жив”.
Странно, но ее горе подействовало на меня успокаивающе. Я еще не потеряла надежду на спасение мамы…
“Женечка, девонька моя, как много тебе пришлось пережить”, – думал я, слушая её рассказ. Боль прихлынула к сердцу. И еще нежность. Я и не предполагал, что во мне может быть столько нежности. Я почувствовал себя как никогда сильным, способным и обязанным защитить эту маленькую девушку, попавшую из детства в самую страшную действительность, где и взрослым-то приходится ой как нелегко. Я не раз видел смерть, знал, что такое потеря друга, гибель судна, но мы ожидали такое, встречали врага огнем, могли бороться и не раз выходили победителями. А они? Как могли бороться они, эти матери с детьми, беззащитные, в непривычной обстановке войны, перед лицом смертельной опасности?
– Наш катер мчался в кромешной темноте, даже не верилось, что он сможет найти дорогу… Неожиданно появился порт. Мотор замурлыкал и скоро совсем затих – мы подошли к причалу. На освещенном слабой синей лампой причале стояло два автобуса и машина скорой помощи. Плотный человек в очках встретил нас и предложил садиться в машины и ехать в гостиницу. Я и Аня решили дожидаться второго катера. Он отговаривал нас, убеждал, что всех спасшихся отвезут туда же, но мы настояли на своем. Аня в мокром платье дрожала от холода. Я обняла её и прижалась к ней, согревая её. Какой-то матрос вынес свой бушлат и набросил ей на плечи.
Подошел второй катер. Один за другим, шатаясь, выходили люди на берег и молча садились в машины. Некоторые так ослабли, что без помощи не могли пройти и нескольких метров. В тусклом синем свете можно было разглядеть лишь силуэты. Аня, затихшая было, вновь заплакала. Последними вынесли на носилках двух женщин. Всё…
Мне стало страшно. Одна, одна в целом мире. Уж лучше бы я осталась там, вместе с мамой и дядей Костей. Я подумала, каково им лежать в ледяной воде, где ползают крабы и плавают бессмысленные рыбы… Глупая, да? Только я все равно не могу поверить, что мамы нет. Может, она как-то спаслась. Бывает же такое…
– А папа пишет?
– Нет. Последнее письмо получили еще в декабре. Писал, что закончил танковую школу и едет на фронт.
– Сейчас многие не пишут. Разбросала война людей. Может и отыщется.
– Может быть…
В лесу слышались какие-то шорохи. Что-то маленькое и черное подкатилось к валуну. Женя нагнулась, рассматривая живой комочек.
– Ой, смотри, ёжик! – воскликнула она и вскочила на ноги, пытаясь поймать зверька. Ёж неожиданно резво убежал в кусты.
– Испугала зверюшку… – сказала она с сожалением, усаживаясь на еще теплый валун. – Знаешь, Саша, я еще никому не рассказывала об этом, кроме Александра Михайловича.
– Кто он?
– Медведев, начальник кадров.
– Ты знаешь его? – удивился я.
– Конечно, он встречал катер на причале. Если б не он, не знаю, что бы со мной сталось. Отца его зверски убили белые в восемнадцатом году. Он говорил, что на лбу отца бандиты вырезали звезду. Это ужасно, правда? Он помог мне устроиться на цементный завод учетчицей, а когда открылись курсы радистов, предложил записаться туда. Так я оказалась на “Проционе”. Здесь нас четырнадцать девушек.
– Когда вы кончаете учебу?
– Еще три дня, потом экзамены.
– А дальше что?
– Месяц практики на Черном море, а потом Евгения Сергеевна станет хозяйкой радио-рубки. Говорят, нас готовят для работы на Каспии и Дальнем Востоке.
– Морячкой, значит, станешь?
– Это временно, пока война кончится. Я больше люблю море с берега.
Она съёжилась и уткнула голову в ладони.
– Тебе не холодно?
– Не, у меня свитер теплый. Потрогай, какой толстый. Три месяца копила деньги и как раз хватило. У меня квартира, отопление и освещение – все бесплатно. Питание – тоже.
Как странно… Неужели это та девушка, о которой я столько мечтал, вызывая в воображении образ ее, мечтал о встрече, как о чем-то нереально-далеком и даже мысленно не мог надеяться на большее, ибо не знал, как приняла меня она, чем оказался для нее мимолетный эпизод встречи с незнакомым человеком. И вдруг целый калейдоскоп событий, немыслимая радость душевной близости.
Лес, ночь, звезды над головой и тусклый блеск притихшего моря, девушка, пришедшая из мечты, фея, заговорившая человеческим голосом и поведавшая самую печальную историю, которые никогда не случаются с феями. Загадочность и недоступность, то неуловимое, что пригрезится однажды в мечтах, рассеялись, но от этого она стала только ближе и желаннее, и я вдруг осознал что и во мне за это время произошли перемены.
Мы возвращались домой по узкой лесной тропинке, едва белевшей под ногами. Я и не заметил, как мы подошли к барку. Старик вахтенный сидел у трапа на складном с брезентовым сидением стуле и плел мат из сердцевины старого сизальского троса. Вахтенный не спросил у нас пропуска: Женю он знал в лицо, а мне пропуском служила новенькая форма, выданная подшкипером. Мы стояли у женского кубрика. Расставаться не хотелось. Кремлевские куранты пробили полночь. Ушел еще один грозный военный день.
Женя смотрела на меня своими черными распахнутыми глазами, и я не мог оторвать взгляда от их ночи, и мысленно молил ее не уходить. Она улыбнулась, словно отгадав мои мысли.
– Пора, Саша! Завтра рано вставать. Мне ведь тоже не хочется уходить от тебя, но нужно.
– Да, нужно, – машинально подтвердил я.
– Знаешь, я не думала, что у меня когда-нибудь растворится тяжесть пережитого, сгладятся морщинки на душе, но пришел ты и снял эту тяжесть. Ну, ладно… У нас впереди ещё целая жизнь…
Она протянула мне руку. Я взял ее в свои ладони и бережно поцеловал.
Идти в кубрик было невозможно. Мне казалось, что за его дверью окончится очарование последних минут – то новое, что зародилось во мне в этот вечер, не желало общения даже со спящими усталыми людьми, товарищами и друзьями моими. Я подошел к широкому деревянному планширю и стал смотреть в воду. “У нас впереди целая жизнь”. Так ли это?
Черная вода плавно поднималась и опускалась вдоль борта, искрилась тусклыми расплывчатыми звездочками, убаюкивая старый уставший парусник. Вода что-то шептала “Проциону”, то ли вспоминая о прошлом, то ли жалуясь. Я пристально вглядывался в колеблющуюся воду, в мерцание отражённых огней. Словно души усопших, посылали они привет то ли со дна морского, то ли с вершин небесных…
* * * *
Наутро мы встретились у трапа. В дневном свете она казалась старше и строже, и даже как будто выше ростом. Я проводил её к серому двухэтажному зданию клуба, где помещались курсы, и высокие резные двери захлопнулись за ней. Я улыбнулся, представив, как мысли ее переключились на конденсаторы и сопротивления, радиокоды и писк морзянки, на фиолетовые жучки и линии длинных формул и схем. Но где-то в одной из четырнадцати миллиардов клеточек ее мозга запечатлелся и мой образ…
Я решил повторить наш вечерний путь. Впереди меня шел, не совсем соблюдая равновесие, старый моряк. Из-под расстегнутого ворота рубахи виднелась уже порядком вылинявшая тельняшка. В правой руке он держал бидон с керосином. Добродушный легкий старик с седыми казацкими усами продвигался по синусоиде и сам себе командовал, когда курс его подходил близко к мостовой: “Лево помалу!” Он медленно сворачивал с мостовой на середину тротуара. “Так держать”, – раздавалась следующая команда, но выполнить ее оказывалось чрезвычайно сложно, и сразу же слышалось “помалу вправо”. На этом курсе ему встретилась пожилая женщина. Дабы избежать столкновения, он скомандовал: “Полный назад!” и, остановившись в опасной близости от нее, сказал:
– Пардон, мадам!
Женщине, видимо, было не до шуток и она зло ответила:
– У, наклюкался с самого ранья, черт старый!
– С радости, мадам. Сынок Героя получил и три дня отпуска.
Причина показалась женщине уважительной, она остановилась, что-то начала говорить старику и заплакала.
Я пошел дальше. Вот и знакомая тропинка. Днем и без Жени все казалось иначе и тропинка, прозаичная и будничная, вела не к звездам, а просто на заросшую невысокой травой и кустарником полянку, где паслась без присмотра коза и две беленькие козочки, привязанные длинной веревкой к деревьям. Вот и валун, на котором мы сидели – камень печали и нежности.
Хороша весна! Я, кажется, впервые заметил ее, пьянящую, дерзкую и молодую. Она шла напролом и так же, как и люди, несла потери. Вот срезанная осколком веточка клена – молодые, только распустившиеся, еще клейкие листочки уже привяли; в воронке от бомбы, обнажив корни и наполовину сломанная, согнулась осина.
Весна необычно радовала. В шорохе листьев, в самозабвенном пении птиц слышался голос Жени, в пьянящем аромате природы я узнавал запах ее волос. Пробуждающаяся новая жизнь, налитая тугими соками – этот праздник воскресения – были слиты с ней неразрывно.
В солнечном свете тихого утра на бирюзовой воде бухты слепящими зайчиками искрились зеркальные блики. По бухте носились два катера-охотника и сбрасывали в воду глубинные бомбы, чтобы уничтожить спущенные вчера вечером на парашютах немецкие мины. Вода после каждого взрыва вспучивалась темной массой, доносился глухой, словно далекий гром, звук. Иногда на месте взрыва появлялось белое пятно – оглушенная бомбой рыба.
Вдруг за кормой одного из катеров поднялся столб черной воды – взорвалась вражеская мина. Еще одна тайная смерть уничтожена.
Война присутствовала повсюду, видимая и незримая, и в этой подорванной мине, и в разрушенных зданиях, и воронках от бомб, и в замаскированной зенитной батарее, притаившейся на вершине горы. Далее в бесшабашном веселье матросов, уходящих завтра с десантным кораблем в опасный рейс, тоже чувствовалась война. “Пей, ребята! Все равно война!” И ребята пили. Пили за тех, кто вчера был с ними.
Ребята уходили за горизонт мальчишками, а возвращались мужчинами и воинами, чтобы, пролежав положенный срок в госпитале, вновь идти на беспримерную схватку с врагом.
Помнишь недавнюю встречу с Мишкой? Шел матрос в бушлате, в надраенных до флотского блеска полусапожках и вдруг: – Сашка!
Я остановился, не узнавая. А потом бросился к нему и радостнее встречи этой за всю войну не было.
Мишка Одесский, соученик, которому не раз классный руководитель Антон Павлович записывал в дневник круглые двойки по поведению и внизу: “Родителям явиться в школу”. А его все любили в классе. И озорство его было веселое и безвредное.
Мишка казался взрослым и чужим в матросской форме, и я любовался им и немного завидовал бравому виду.
Он ушел в Севастополь, обещал писать, но так и не написал. Почему?
* * * *
Все перемешалось: и любовь, и печаль, и радиотехника, и вражеские налеты. Иногда словно тучка находила на ее лицо, она не слышала меня, становилась непонятной и замкнутой. Я молча обнимал ее за плечи, но и этого она, казалось, не замечала, но лицо ее постепенно светлело, в глазах появлялась теплота, и улыбка, поначалу виноватая и неуверенная, вскоре стирала с лица гнетущие думы. Ненасытная тяга друг к другу брала свое, и мир вновь казался полным чудес, величайшим из которых была Женя. Она вдруг взглядывала на меня удивленно, ища чего-то в моих глазах, проникая взглядом в самую душу.
– Милый, милый… – И прижавшись щекой к моей щеке, закрывала глаза. – С тобой я забываю даже то, что забыть не имею права.
Май выдался на редкость теплым и безветренным. Мы брали у повара продукты сухим пайком, укладывали в сумку от противогаза конспекты и учебники и уезжали на дальний пустынный пляж. На душе было удивительно ясно и спокойно.
Мы лежали рядом на теплом песке, моя рука покоилась у нее на плече. Она читала конспект про себя и смешно шевелила губами.
– А знаешь, какой день у нас будет самым счастливым?
– Для меня сейчас все дни сейчас самые счастливые, – отвечала она, не отрываясь от тетради.
– Нет, в будущем.
Наконец она посмотрела на меня.
– Когда война окончится? Так это для всех будет самый радостный день.
– А для нас вдвойне. Я мечтаю, как в этот день мы с тобой войдем в ЗАГС …
– О! Это можно считать предложением? Но ты даже не спросил моего согласия!
Я растерянно умолк и подумал, что действительно бухнул глупость. Она вдруг звонко рассмеялась, а затем села на корточки и, чего я совсем не ожидал, крепко поцеловала меня в губы.
– Считай это моим согласием. Но для чего же так долго ждать?
– Пока идет война, мы себе не принадлежим. Всякое может случиться.
– Не говори так! Ты – это все, что у меня осталось, вся моя радость и жизнь. Ты не можешь и не должен погибнуть. Ведь после стольких потерь должна остаться хотя бы единственная радость и утешение… Нельзя отобрать все, слышишь. Не говори больше никогда об этом. И знай, никто, никакая сила в мире не сможет отобрать тебя у меня. Ты останешься со мной… в нашем ребенке, по крайней мере. А в ЗАГС мы пойдем после сдачи последнего экзамена. Понял? Так решила я…
– …на песке черноморского пляжа 21 мая 1942 года, – добавил я в тон ей, хотя шутить после ее взволнованных и страстных слов и не следовало бы.
– Ты не согласен со мной? Думаешь, будущее наше строится на песке?
– Женечка, милая, да я белугой готов реветь от счастья, от слов твоих! Ты сама видишь, что каждый день мы не досчитываемся своих товарищей. Такое может случиться и со мной. Я слишком тебя люблю, чтобы согласиться с тобой. Ты должна быть свободной для меня, а если случится худшее, – для того, кого сможешь полюбить тебя.
– Глупый, ох, какой же ты глупый! Пойми же, наконец, что только ты, один-единственный на свете, мне нужен. Почему? Но разве ответишь, почему солнце светит, почему вся я каждой своей клеточкой тянусь к тебе? А то, о чем ты говоришь, может случиться и со мной. Так стоит ли отказываться от настоящего, надеясь на будущее, которого может и не быть для нас?
* * * *
Неповторимые, полные неизведанного жадного счастья дни летели с невероятной быстротой. Хотелось продлить каждый час, каждую минуту, проведенную вместе, когда не было больше двоих, а только одно слитое существо, дополнение одно другого, без которого не мыслилось существование этих вдруг соединенных половинок. Минуты счастья безжалостно уходили в прошлое, слагая будущие воспоминания, и я боялся думать о том близком времени, когда нас неотвратимо разъединят война и море.
* * * *
Женя готовилась к последнему экзамену. Наш кубрик опустел – все в городе.
Я прошел сквозь строй аккуратно заправленных коек, подошел к своей. На тумбочке лежала оставленная кем-то книга рассказов Конрада. Полистал ее и начал читать рассказ “Завтра”. Долго не мог вникнуть в смысл строк, по которым привычно пробегали глаза. Женя вытеснила собой все, и без нее время тянулось бесконечно медленно, ненужное и тягостное. А она рядом, за деревянной перегородкой, в кубрике. Сидит за столом и учит радиотехнику, запоминает какие-то там характеристики ламп, надежность контуров, и совсем ей невдомек, что контуры наших мыслей навечно настроены в резонанс, что чудесным генератором возбуждения являются ее глаза, вся она до кончиков волос, ее нежность и сила, ее женственность и решительность, чистота ее мыслей и чувств. Маленький золотистый головастик… Чудо, теплое чудо жизни.
Бьют склянки. Старые матросы не в силах забыть вековые традиции, и не зря на баке висит колокол с засаленной, любовно сплетенной самим боцманом рындобулей. Дергают за эту веревку – самую короткую снасть на судне – и колокол разговаривает понятным морякам всего мира языком. Сейчас он спокойно сообщает время – десять часов. В туман, когда судно стоит на якоре, его тревожные сигналы предупреждают идущие суда об опасности нежелательной встречи; он говорит уставшим морякам, вручную выбирающим тяжелый якорь, сколько многометровых смычек цепи еще находится под водой, он веселым перезвоном бодрит их и прибавляет новые силы, радостно сообщая, что якорная цепь смотрит отвесно, и еще немного усилий нужно, чтобы вытащить наверх тяжелое железо. На ночной, «собачьей вахте» моряки считают редкие удары своего медного друга, просят его побыстрее прогнать ночь. В шторм, когда рев стихии заглушает все человеческие звуки, только он один способен своим слабеньким голосом перекричать ненастье.
Колокол – друг мой, он гонит прочь ненужное сейчас время и приближает встречу с Женей.
В кубрик нетвердой походкой вошел Белов. Старый кочегар остановился в проходе, будто припоминая, куда ему дальше двигаться, затем махнул рукой, ругнулся и вдруг заметил меня.
Что, салага, и ты скоро в море уйдешь?.. Тебя возьмут на коробку, возьмут… – Он повысил голос. – А я? Знаешь, кто я такой? Спиридон Белов, старшина кочегаров, “дух” – вот кто я! За мной до войны “деды” гонялись, переманивали к себе: “Спиридон Ильич, дорогой, переходи ко мне, пожалуйста, рейсы мировые”. А теперь что? Послали к этому “черному когтю” – не берет. “Нет вакансий” – говорит. Знаю я его!.. Пока не перекрестится, за реверсивку не возьмется, гнида. А я плавать хочу, плавать, понял! Надоело в этой пенсионной богадельне щи хлебать! – Белов присел на нижнюю койку, стал расстегивать фланельку.
– Сегодня в военкомат пошел, так и на фронт не берут, да еще и раздолбали: “Дезертировать с флота хочешь?” Куда, мать его в туруру, на фронт дезертировать?
Белов снял фланельку и попытался ее аккуратно сложить, но непослушные руки так и не могли выполнить эту несложную работу. Наконец он устал бороться с рубашкой и повесил ее на царги койки.
– А ты, как тебя, Сашка, что ли?
– Александр, а по отчеству Степанович, – ответил я спокойно. Спиридон Ильич посмотрел на меня одобрительно.
– Верно, Александр! Честь свою береги. Сашка – на базаре вениками торгует, а ты матрос, Александр. Пьешь?
– Не приучили.
– И не учись. – Он сел на койку и засопел, стягивая с ног ботинки. – Я до сорока годов дожил и не выучился. Это у кого язык ворочается, как оглобля, да храбрости как у зайца – пусть пьет.
Я усмехнулся в душе: других учит, а сам-то что? Однако промолчал.
Белов разделся и лег на койку поверх одеяла, не укрываясь.
– С горя я сегодня. Обидно, Сашок…
Кубрик постепенно стал заполняться. Ребята возвращались из города.
Я вышел на причал. Прошел к носовой части “Проциона”. Над причалом виднелся иллюминатор ее кубрика, и слабенький кружок света пробивался сквозь щель неплотно прикрытого глухаря. Женя не спала. Я прошел к проходной, дошел до будки вахтера. Тишина наползла на спящий в боевой готовности город. В эту ночь не отдыхали солдаты у зенитных батарей, матросы на вахте, мерили шагами притихшие улицы военные патрули. Спали только влюбленные, поневоле разлученные комендантским часом.
* * * *
С утра шумит веселый дождь. Женя ушла на последний экзамен, и мы договорились встретиться с ней после экзаменов в небольшом скверике у клуба, в три часа дня.
Дождь барабанит по палубе, шелестит в снастях. По закрытым иллюминаторам стекают тонкие прозрачные струйки. Людно в кубрике – дождь у всех отобрал увольнительные в город. В дальнем углу собралась группа моряков, о чем-то рассказывают. До меня доносятся обрывки разговора, смех.
– …А он спрятал голову за кнехт, а зад кверху торчит и виляет из стороны в сторону мелкой дрожью, от пуль отмахивается. Бежит мимо боцман, на бак к пушке торопится. Увидал такую картину, снял у него с головы каску, положил на эту выдающуюся часть тела и кричит ему: «Зад побереги, а то вдруг лишняя дыра появится и люди засомневаются, мужик ты или баба».
Машинист Щепиков негромко бренчит на гитаре. На звук гитары потянулись полосатые тельняшки. Присаживаются на нижние койки, стоят в проходах.
– Сыграй-ка, Миша, “Три эсминца”, – просит радист с “Белостока”.
Щепиков берёт вступительные аккорды, и радист на удивление чистым и приятным баритоном затягивает песню.
Их было три – один, второй и третий,
И шли они в кильватер без огней.
Четкие отрывистые аккорды гитары, словно взрывы, выделяют мужественные и печальные слова. Молодые голоса негромко поют знакомую старую песню о выполненном долге и гибели. Я тихонько подпеваю, вспоминая товарищей, погибших под Одессой и Феодосией, Севастополем и Керчью. И друга Толика тоже вспомнил… И почему каждую войну считают последней? Вот и эта кончится, и все мы уже сейчас мечтаем о наступлении вечного мира после разгрома фашизма. Так ли это? Или, может быть, объявится новый фашизм под другим именем и вновь столкнет народы на кровавую бойню?
В иллюминатор виднеется выщербленное дождем море. Буксир “Сарыч” движется к пассажирскому причалу, дымит, и серо-черный дым из высокой трубы стелется понизу, кружится над палубой и тает в потоках дождя. Что сейчас Женя делает? Волнуется, наверное, перед последним экзаменом. А может, все страхи ее уже позади и ждет она, когда прочтут отметки и вручат новенькие свидетельства?
По трапу топает вахтенный. Остановившись на полдороги, он наклоняется и заглядывает в кубрик.
– Шатрову и Белову в кадры после обеда.
Я ждал этого вызова со дня на день и все же от этой ожидаемой неожиданности ёкнуло сердце. “Отгулял”, – подумал я. Что ж, становись на свое место в строй, матрос! Долг и чувство не боролись во мне. Был просто долг, а чувство укрепляло его.
Внезапно дождь прекратился, небо очистилось и только над горами распластались отдельные белые облака.
Радист затянул “Девушку из маленький таверны”, которую “полюбил суровый капитан”, но солнце уже сделало свое дело и голоса подпевали нестройно и без былого подъема. Такие песни хорошо поются на открытой просмоленной палубе под аккомпанемент спокойного моря и бесшумное покачивание звезд. Только нет его сейчас нигде, этого спокойного моря.
* * * *
Дождь украл у меня два часа, а вызов в кадры еще часа на полтора сократил время.
А дел предстоит много. Вначале нужно сходить на барахолку и купить Жене туфли и что-нибудь из одежды. Это будет выглядеть как подарок в честь сдачи экзаменов. Туфли у нее старенькие, еще довоенные, а из верхней одежды кроме платья и свитера, кажется, ничего нет. Затем кадры и встреча с Женей, а после этого… После этого я не знал, что ждет меня. Быть может, сразу же придется идти на судно и уходить в рейс.
Я подсчитал свои капиталы. Не густо, но кое-что купить можно. Решил продать небесно-голубой ватник – все равно он ни к чему, дело к лету идет.
Сегодня суббота – рабочий день барахолки. На вытоптанной до блеска полянке, огороженной дощатым забором, сновали покупатели, чинно прохаживались и предлагали свои товары продавцы; у ограды на деревянных скамеечках примостились старухи с разложенным на газетах или просто на земле старьем, всевозможной литературой от Библии до фривольного Бокаччо; стоял веселый шум многоголосой толпы. Ватник я быстро продал за полцены какому-то одноногому инвалиду. Труднее оказалось купить что-нибудь Жене. Я переходил от кучки к кучке, но того, что интересовало меня, ни у кого не было. Уже отчаявшись что-либо купить, я наткнулся на светло-коричневые туфли-лодочки на высоком каблуке, почти новые и, главное, размер ее. Не торгуясь, я купил их и завернул в газету. От радости я вытащил еще десятку и отдал бабке. “Премия за качество», – сказал я ей. Она что-то ответила вроде: “Пусть носит на здоровье”, но я уже не слышал ее, потому что в этот момент заметил белую шелковую безрукавку и бросился туда. Я осматривал кофточку, мысленно примеривая ее на Женю. Кажется, к лицу ей. Как раз для жаркого лета.
Безрукавка была завернута вместе с туфлями. Программа-минимум была выполнена. Посчитал оставшиеся деньги – семьсот рублей. Куда их девать? Скоро на пароход, а там харчи казенные, бесплатное жилье, отопление и освещение.
У самого выхода из толчка пожилой суровый человек в чисто выстиранной синей спецовке продавал дамские часики. Я стал их рассматривать. Часы не то золотые, не то из какого-то нержавеющего сплава были величиной с пуговицу от кителя. На белом циферблате нанесены миниатюрные римские цифры.
– Швейцарские, – пояснил мужчина.
Сколько хотите? – поинтересовался я. Продавец посмотрел на меня и не сразу ответил:
– Давай две тысячи.
Я нехотя возвратил часы. Тотчас же подошел полный мужчина в френче полувоенного покроя, брюках-галифе и блестящих хромовых сапогах. Он небрежно взял часы, рассмотрел их, приложив к уху, послушал ход.
– Сколько? – безразлично, с оттенком пренебрежения спросил он.
– Две пятьсот, – прозвучал сухой ответ.
– Бери два куска и по рукам, – начал торговаться толстый.
– Не пойдет, – ответил старик, даже не глядя на покупателя.
– Пол-литра в придачу?
– Сказал две пятьсот, и баста! – с раздражением ответил старик.
– Ну, как хочешь. Красную цену даю. Френч отошел.
Я направился к выходу.
– Эй, моряк, подь сюда! – окликнул меня старик. Я возвратился к нему.
– Сколько даешь? Дочкины, да ей теперь уж ни к чему…
– У меня всего семьсот рублей.
– А-а-а… – разочарованно протянул он. – А для кого брать-то хочешь? – неожиданно поинтересовался он.
– Да так… для девушки, – почему-то смутившись ответил я.
– Невеста?
– Да.
Он протянул мне часы.
– Бери! Пусть носит на здоровье! А остальные, как будут – отдашь.
Я выложил ему все деньги. От радости я забыл даже поблагодарить его.
– Вы не беспокойтесь, остальные я вам отдам, как заработаю. Адрес только скажите, я занесу.
– Отдашь, коли жив будешь. Сам был моряком, знаю. А адресок мой запиши.
С базара я летел птицей. Хотелось сейчас же, немедленно, вручить Жене подарки, но сперва надо зайти в кадры.
* * * *
Отдел кадров временно разместился на первом этаже старого двухэтажного дома в комнатке, разделенной пополам фанерной перегородкой с прорезанными в ней двумя окошечками. За первым от входа сидел инспектор по машинной команде, в следующем – по палубной и обслуживающему персоналу. В узком пространстве толпились и сидели на низких подоконниках моряки. Инспектор по машинной команде то и дело высовывал лысую голову и просящим жалобным тоном призывал говорить потише и не курить. Ненадолго разговоры стихали, папиросы прятались в рукава, но затем продолжалось то же самое.
В очереди у первого окошечка стоял Белов. На мое приветствие он лишь молча кивнул в ответ.
Я подошел к своему инспектору.
– Шатров… Шатров… – инспектор перебирал бумаги. – Ага, вот он, Шатров. К начальнику!
“Почему к начальнику?” – недоумевал я, подходя к двери с табличкой “Начальник отдела кадров”. Тщетно перебрав в уме различные причины вызова, я открыл дверь и, стоя на пороге, представил ся:
– Матрос Шатров по вашему вызову прибыл!
Медведев указал на свободный стул рядом с письменным столом, за которым он сидел. Я сел на предложенное место. Огромные очки рассматривали меня пристально, изучающе, но доброе и чуть усталое выражение тотчас же отогнало чувство неловкости, возникшее от этого взгляда.
– Шатров? Стаж работы два года, образование – среднее, член ВЛКСМ. Так, кажется? – все это он высказал, не заглядывая в личное дело.
– Все верно, товарищ начальник отдела кадров, – подтвердил я.
– Так вот, Александр Степанович, поедете во Владивосток. Флот там растет, а с людьми туго. Решено часть черноморцев отправить туда.
Вот так сообщение! А Женя? Оставить ее здесь, одну?
– Владимир Михайлович, если можно, прошу не посылать меня туда, – с просьбой в голосе, но настойчиво ответил я.
– У вас есть уважительная причина не ехать?
– Да, – ответил я и почувствовал, что краснею.
– Какая же, если не секрет?
Ну как ему объяснить?
– Причина личная, Владимир Михайлович.
– Хорошо. Не настаиваю на вашей откровенности, но прошу еще раз подумать. В конце концов, я могу и не спрашивать вашего согласия – время-то военное.
Видимо, он ждал моего ответа, но я молчал, понимая, что дальше настаивать на своем нет смысла.
– Кстати, есть еще одна причина командировать вас туда – у вас среднее образование и вы сможете учиться на штурмана. У вас ведь раньше было такое желание?
– Я сдавал экзамены в мореходку, но не прошел по конкурсу.
– Ну вот, тем более есть все основания ехать.
– Сейчас не могу. Прошу вас месяц отсрочки, а там – куда угодно.
Медведев снял очки и стал протирать стекла.
– Так… Тогда у меня к вам вопрос, тоже частный. Вы уж простите заранее. Я слыхал, что вы встречаетесь с Женей Савченко. Это что, серьезно у вас?
Такого вопроса я не ожидал. Сбавившись с замешательством, я ответил:
– Очень серьезно!
Наконец очки заняли свое место на переносице.
– Видишь ли, это как бы и не мое дело, но девушку я знаю, много горя ей принесла война… Вчера я получил ответ на мой запрос в министерство обороны. Мне сообщили, что ее отец погиб смертью храбрых под Харьковом. Где и как – подробностей нет. Я не сказал ей об этом и ты не говори, не стоит пока волновать её. Так-то… Круто с ней война обошлась. Мы, конечно, не оставим ее без поддержки, но и ты береги ее, ведь круглая сирота. Ну, и, как это сказать,, особых вольностей не допускайте – время военное, сам понимаешь…
Он замолчал, что-то обдумывая.
– Ну, раз такое дело, пойдете вместе на “Чауду”. Он послезавтра в рейс уходит. А там посмотрим, может вместе и на Восток отправитесь.
Он написал что-то на бланке и передал мне листок.
– Лети к инспектору, он выпишет направление.
Выйдя из кадров, я вновь увидел Белова. Он рассматривал какую-то бумагу. Обычно хмурое лицо его на этот раз сияло от радости.
– На судно направили? – поинтересовался я.
– На “Серов”. Этой ночью в рейс уходим.
* * * *
Третий час. В три она ждет меня в скверике. Туда десять минут хода. Я шел не спеша, все еще находясь под впечатлением разговора с Медведевым. Все знает! И обо мне, и о наших встречах…
Милая! Как она сдала экзамены? По правде говоря, меня это меньше всего тревожило. Волновало другое – последняя печальная новость. Вот так вдруг осталась без единого близкого ей человека, кому можно полностью открыть душу, кто успокоит и приласкает в трудную минуту, даст совет и приют, если потребуется. Значит, я должен заменить ей всех. И нет большего счастья, чем нести заботу о ней…
С такими мыслями подходил я к месту нашего свидания. Я еще издали заметил милое цветастое платье. Она ждала меня, хотя до условленного времени оставалась добрых полчаса. Она тоже увидела меня и быстро пошла навстречу. По ее сияющим глазам и радостной улыбке можно было судить о результатах экзамена. Все же я спросил:
– Ну, как?
– Угадай!
Я поднял руку и показал пять растопыренных пальцев.
– Верно?
– У-у, бессовестный! Зачем ты сразу угадал?!
– Ты же у меня самая умненькая! – сказал я полушутя, полусерьезно.
– И совсем не поэтому. Просто из всех девчат только трое окончили десятилетку, и нам легче было учиться. А теперь ты согласен выполнить мое желание?
– Любое! Приказ начальника – закон для подчиненного. Слушаю и повинуюсь, – ответил я почтительно, склоняя голову.
– Помнишь, о чем мы говорили на пляже? Помнишь, конечно. Так вот, сейчас же мы идем с тобой в ЗАГС! – торжественно заявила она.
Я, ошеломленный, растерянно смотрел на нее.
– Так сразу? И паспорта у меня нет, только справка…
– Какая справка?
– Для получения паспорта. Паспорт мой потонул вместе с судном.
– Ну, почему все не может быть хорошо! Неужели ты не мог до сих пор получить паспорт, – с болью, чуть не со слезами говорила она. – Я так ждала этого дня…
У меня недоставало сил смотреть на ее опечаленное лицо. В этот момент я готов был мчаться в милицию, расшибиться в лепешку, но во что бы то ни стало получить злополучный паспорт.
– Стой, я, кажется, придумал. Почему бы нам не зарегистрироваться на “Проционе”? Капитан сделает запись в судовом журнале: это равносильно регистрации в ЗАГСе.
– А разве так можно? – с сомнением спросила она.
– Конечно! Такие случаи бывали, когда судно находилось в дальнем плавании.
– Но мы ведь не в дальнем плавании?
– Все равно, давай попытаемся. Объясним все капитану, он должен нас понять, – с жаром и убеждением сказал я. – Знаешь, если очень хочешь чего-нибудь, всегда добьешься.
– Попробуем… – без всякой уверенности ответила она. – В сущности, мне не нужна запись. Что для нас значит клочок бумаги, на котором печатными черными буковками типографская машина оттиснула, что мы с тобой вступаем в законный брак со всеми вытекающими отсюда последствиями. Кто-то безразличный нам, которому и мы безразличны, удостоверит своей подписью свершившееся событие, прихлопнет сверху печатью и тогда мы на законном основании можем ложиться в общую постель. Нет, не бумажка нас связывает. Мне иногда, когда я ухожу от тебя, когда ложусь спать в матросскую койку, становится страшно. Я боюсь завтра не увидеть тебя, мне страшно при мысли, что мы могли бы и не встретиться. Я безмерно верю в тебя и знаю, что никакая сила нас не сможет разъединить, но я боюсь, боюсь какой-то жуткой случайности, из-за которой могу потерять тебя.
– Не надо думать о случайностях. Мы вдвоем, и это самая чудесная случайность. Будь у меня выбор: только один день жить, но с тобой, или целая длинная жизнь без тебя, – я бы выбрал первое. Женечка, а самого главного я тебе и не сказал. Во-первых, это тебе подарок по случаю отличной сдачи экзаменов, – я дал ей сверток
– Что это? – она развернула его. – Ой, какие хорошенькие! На высоком каблуке… Я еще ни разу в жизни не носила на высоком каблуке! И цвет мне нравится… Идем, сядем на скамейку. Я примерю, – она схватила меня за руку и мы побежали к ближайшей скамейке…
Женя одела правый туфель, затем вытянула ногу и, поворачивая ее из стороны в сторону, рассматривала, как он выглядит на ноге.
– Как на меня шиты!
Она одела второй туфель, встала и сделала несколько шагов.
– Ходить неудобно… Ничего, я привыкну. Я вытащил из кармана часы и дал ей.
– Это тоже.
– Так ты миллионер! Может, кого ограбил? – Она весело рассмеялась и звонко поцеловала меня в щеку. – Спасибо! Пусть это будет твоим свадебным подарком.
Нет, что ни говорите, радостно делать подарки, и еще не известно, кому больше доставляет удовольствия подарок. Вероятнее всего тому, кто дарит.
– А теперь слушай: нас с тобой вместе направляют на “Чауду”, и он послезавтра уходит в рейс! – медленно и торжественно, словно Левитан приказ Верховного Главнокомандующего, сообщил я ей.
– Ой, Сашуля!.. Нет, ты не шутишь?
Вместо ответа я вытащил из кармана направление и показал ей,
– Бежим в кадры!
– Погоди, направление мы успеем получить и завтра, а сейчас пойдем на “Процион” и поговорим с капитаном.
Мы вышли на Приморскую улицу, дома с левой стороны глядели раскрытыми окнами в бухту. Невысокий парапет ограничивал улицу, и за ним чуть слышно шелестел морской прибой. Какой-то матрос в полуметровых клешах сидел рядом с девушкой на парапете, обняв ее за плечи, и рассказывал о чем-то смешном, то и дело слышался внезапный звонкий смех девушки.
– Женя, о чем ты думаешь?
Не знаю… О чем-то хорошем, о тебе, о нас, о завтрашнем дне. И еще о том, какой ты у меня несмелый.
– Несмелый?
– Конечно. Я же тебя на себе хочу женить, а ты… – Обрывает себя на полуслове и снова заливается смехом.
И что за дивный блеск в ее глазах! Смотрит, и будто целое солнце распускается прямо в сердце.
* * * *
В каюте капитана я впервые. Здесь все говорит о море и романтике дальних странствий: и старинный английский барометр с двумя стрелками, и неуклюжая зрительная труба в кожаном футляре, и массивные медные лампы, наглухо привинченные к переборке над столом. Между лампами к той же переборке прикреплен маленький шлюпочный компас в кардановом подвесе. Картушка его, по-старинному разбитая на румбы, плавает в спиртовом растворе. Каюта облицована полированным красным деревом. Кресло, стол, просторная койка – все сработано добротно, рассчитано на комфорт и уют хозяина в те часы, когда море разрешит капитану отдых.
Мне кажется, что я перенесся на века назад во времена чайных клипперов и пиратских корветов. Стоит закрыть глаза, и увидишь квадратного, заросшего рыжей щетиной, капитана с жестоким и властным лицом с двумя пистолетами за поясом. Рыжий разбойник склонился над столом, где лежит карта тропических широт и, попыхивая трубкой, размышляет об очередном рейде.
– Значит, хотите в судовом журнале расписаться? – в который раз спрашивает капитан, думая о чем-то и, видимо, не ожидая ответа от меня. Он сидит в кресле у стола, я стою перед ним.
– Слушай, почему ты не пойдешь в ЗАГС и там не распишешься, как люди?
– Паспорта у меня нет, Магерам Сулейманович, – вновь повторяю я. – Завтра воскресение, милиция не работает, а послезавтра нам с Женей в море уходить.
– Ну что ты стоишь тут на глазах, видишь, диван есть! – внезапно раздражается капитан.
Я сажусь на диван.
– Мы, конечно, можем оформить законный брак в судовом журнале по причине военного положения, – солидно, со знанием своего превосходства продолжает Магерам Сулейманович. – Слушай, зачем так торопишься? Ты где проведешь свою первую брачную ночь? Есть где? Нет! И дома нет, и мамы-папы нет. Несерьезный ты человек, Юра Шатров, мало думаешь. Кто за тебя думать будет – капитан, да? – Он разводит в стороны короткие жирные волосатые руки. – Извини, пожалуйста, – для свадьбы большой, а думать маленький, да?
– Да у кого сейчас дом есть – война. Освободим нашу землю от фашистов, и дом будет, и все будет, – отвечаю я ему. В этот момент он кажется мне кровожадным пиратом, забирающим у меня Женю.
– Война, война. Когда матросы с “Десны” напились, говорят, – «вспоминали погибших товарищей». А потом гранаты трофейные в воду бросали, рыбу глушили, пока одного не ранили. Как дурак мог умереть сам от себя. А употребление спиртных напитков на судне разрешается, да?
Ход мыслей в его черепной коробке непостижим для меня. И не разрешает, и не запрещает. Лучше б уж сразу сказал “нет” и дело с концом.
Капитан встал с кресла, подошел к двери и, открыв ее, свистком вызвал вахтенного и приказал пригласить к себе старпома и подшкипера. Затем снова сел в кресло.
– Ну, хорошо, капитан думать будет. – Слово “капитан” он подчеркнул энергичным жестом руки. – Хорошо, сделаем морскую свадьбу. Пусть будет так, пусть люди на свадьбе погуляют, веселые будут. Пусть капитана ругает начальник, а я ему скажу, что пусть хоть раз люди на свадьбе погуляют, а не только поминки справляют, радуются пусть, смеются.
“Ну, кажется, не напрасно я торчу здесь битый час”, – подумал я с облегчением, а капитан превратился на глазах из кровожадного пирата в рождественского Деда Мороза. А что, ему только бороду да усы, и вышел бы неплохой Дед Мороз. Ничего, что невысок и кряжист, что футбольным мячом пузо выпирает, главное – добрая улыбка, сползающая с лукавых морщинок у глаз.
Старпом и дядя Коля вошли в каюту одновременно.
– Разрешите войти? – спросил старпом, открыв дверь каюты.
– Да, да. Ты уде вошел, чего спрашиваешь. Такое дело, старпом, свадьба завтра будет на нашем барке. Да, да, свадьба, говорю я, не удивляйся. – Он тыкнул пальцем в мою сторону. – Вот этот и, как ее фамилия?
– Савченко, – ответил я.
– Савченко, такая радистка красивая. Так вот, завтра вечером, в шесть часов, скажем, приготовим праздничный ужин. Повар пусть обед не готовит, а сделает хороший ужин. Ну, там, как это, винегрет, консервы-мансервы. Народ согласится поголодать полдня по такой причине.
– Согласится. Сегодня матросы набрали полшлюпки глушенной кефали, будет прибавка к ужину, – заметил старпом.
Хорошо, пусть повар ее приготовит, знаешь, по-гречески. О вине жених позаботится. Мы немножко поможем. Да, старпом?
– Поможем, Магерам Сулейманович.
– Только народ предупреди строго. Пусть пьют, сколько могут, каждый свою норму. Чтоб прилично, чтоб ни одного пьяного не было. Да, да, скажи им, старпом, у нас праздник, а не попойка, понял?
– Ясно.
– Ну, хорошо. Иди, старпом. А ты, Николай Харитонович, останься.
– Слушаю, товарищ капитан!
– Садись, пожалуйста, Николай Харитонович. – Капитан поднялся с кресла и, смотря на палубу, несколько раз прошелся от стола к двери. Затем остановился перед подшкипером. – Скажи мне, была ли когда-нибудь свадьба на парусном корабле?
– Никак нет, товарищ капитан. И духом бабьим там не пахло.
– Вот-вот. А мы свадьбу решили делать. Как думаешь, правильно?
– Да, как сказать… – замялся дядя Коля.
– Раньше многого не было. И капитан не встречал матросов у трапа, честь им не отдавал. Да?
– Точно, товарищ капитан, сроду такого не бывало, – подтвердил подшкипер.
– А я так делаю. Герои они, жизни своей не жалеют и за нас с тобой, стариков, воюют. Потому и честь им и слава. И свадьбу сделаем! Как война началась, ни одной свадьбы не было, все поминки и поминки. Пусть теперь люди выпьют за молодых, как в мирное время, пусть молодая народит нам моряков. Я правильно говорю?
– Оно, конечно, так, товарищ капитан. Время такое… – неуверенно ответил дядя Коля, не зная, к чему клонит капитан.
– А ты почему домой не ходишь? Старуха твоя волнуется. Сегодня встретила меня у проходной, спрашивает, жив ли, может, в тебя бомба попала. Ты после свадьбы иди домой. О каюте не беспокойся. Я прикажу молодым ночью охранять ее, понял? Завтра они в море уходят.
Дядя Коля не торопился с ответом.
– Чего ж каюту. Негоже так, товарищ капитан. Я смекаю, молодым дом нужён, по-людски надо. А у меня свой домик есть, три комнаты, садик. Нам со старухой и двух комнат хватит, и им комнатенка достанется. Пускай живут, доколе своей не заимеют.
Неожиданно завыла самая пронзительная сирена, с элеватора. Ей начали вторить другие гудки я сирены.
– Опять тревога. Значит, Николай Харитонович, договорились. А теперь иди, проверь, чтоб все в укрытие попрятались, а то тут некоторым стыдно в щели прятаться. Молодой народ, глупый еще. И сам тоже туда иди, а то по кораблю как молодой бегаешь, а туда – ноги болят.
Дядя Коля пытался что-то возразить.
– Иди, иди. Знаешь мой приказ: на “Проционе” кроме капитана и вахтенного никого не должно находиться во время воздушной тревоги. И ты бери свою невесту и иди, – обратился он ко мне, – обрадуй ее.
Мы вышли из каюты вместе с подшкипером.
– Так ты, сынок, перебирайся в мой дом. У меня хорошо: вишни, яблоки, груши прямо в окна глядят – руку протяни и ешь себе на здоровье. Винограду пятьдесят кустов, свое вино. Старуха у меня хозяйская, боцман, а не женщина. Ну, поворчит когда, так вы не шибко пужайтесь, она добрая. Завтра и приходите. Вещей, чай, не больно много?
– Какие вещи! Все на себе носим.
– Ни кола, значит, ни двора? Ну, Бог даст, фрица побьем, образуется. А ты беги в убежище. Неровен час, бомба попадет, али осколок какой – вот ты и не вояка.
К нам подошел Белов со свертком постельного белья.
– Я жду вас. Вещи сдать надо, – обратился он к дяде Коле.
– На судно, чай, назначили?
– На “Серов”.
– Ну, в добрый час. Отмаялся здесь. А вещи в один момент примем. Ступай за мной.
Женя ждала меня у трапа.
– Ну как? – спросила она тревожно.
– Порядок. Завтра здесь и свадьбу устроим. Пошли в бомбоубежище, – ответил я радостно и обнял ее за талию.
Она отвела мою руку.
– Люди смотрят. Расскажи все по порядку.
Я рассказал о разговоре в капитанской каюте, о предложении дяди Коли. Она слушала, не перебивая меня, но в глазах ее появился радостный блеск, разрумянившееся лицо улыбалось. Она смотрела под ноги и, нет-нет, переводила быстрый взгляд на меня.
– Саш, мне даже не верится… Так все получилось… А завтра все будут кричать горько… Я ни за что не поцелую тебя, мне стыдно при всех, – говорила она с радостным волнением, и звук голоса ее стал более низким, грудным. – Давай не ходить в бомбоубежище, ладно? Просто подойдем к волнолому и будем смотреть. Я хочу закалять свою волю.
– Судьбу испытывать? Ладно, согласен!
Налет уже начался, но я думал о чем угодно, только не о налете. И радость, и тревога, и думы о завтрашнем дне – все это проносилось, как в калейдоскопе. Мысли сменяли одна другую. Завтра, завтра, завтра… С завтрашнего дня и до конца жизни Женя – моя , супруга… Когда кто-то говорил “супруга”, мне представлялась дородная, благоразумная хозяйка, мать энного количества детей, хранительница домашнего очага. Женя – супруга, Женя – мать моих детей. Интересно, какими они будут? Маленький Шатров будет мочить пеленки, ползать по комнате, смеяться и, наконец, произнесет первое слово. Этим словом, конечно, будет “мама”. Мама… С неё начинается жизнь, с неё начинается язык. Первое написанное по слогам слово – ма-ма, самое привычное, самое простое, бесценное.
Гремели выстрелы, где-то свистели бомбы. Видимо, фашистских летчиков встретили на подходе к городу наши истребители, и сюда удалось прорваться лишь одиночным самолетам, да и те сбрасывали свой смертоносный груз с большой высоты куда попало.
Хорошо, что мы будем вместе на одном пароходе. Всегда с ней, видеть ее, слышать ее голос, чувствовать ее всю рядом с собой. Это невообразимо. Какой день!
А завтра еще много дел. Нужно зайти в кадры, попросить аванс, купить вина, сделать другие приготовления. Сколько радостных забот ожидает нас завтра…
Послышался гудок отбоя воздушной тревоги.
– Мне впервые не было ни капельки страшно при налете, – весело сказала Женя. – А что у меня тут творится… – она показала себе на грудь, – жаворонки поют, и что-то хочет вырваться наружу. – Она вдруг сама себя прервала, словно вспомнив о чём-то. – Ну, всё. Пока я покину тебя, и до самого утра ты не увидишь меня. Понял? И не спрашивай почему, все равно ничего не скажу. Это – тайна. И вообще сегодня ложись спать пораньше, чтобы завтра был свеженький, как огурчик. Мама мне всегда так говорила перед экзаменами.
* * * *
Что же мне такое снилось? Вначале я летел. Взмах руками и я полетел. Очень приятно и немного страшно. Подо мною овраги, речушки, ковыльная степь. У неширокой реки на высоком берегу белел одинокий домик, расцветающие яблони в белом уборе протягивали веточки к окнам домика. Я хотел остановиться, опуститься вниз, пройтись по зеленой травке, но неодолимая сила влекла меня вперед. Дух захватывало от полета и невесомости тела. Постепенно странное чувство овладевало мною. Несмотря на живописность пейзажа, сердце оставалось безучастным и вместо радости, в душе рождалась смутная тревога. Что-то нереальное было в этой природе. Пейзаж выглядел неживым, словно искусно выполненная декорация без звуков и движения, без людей и животных, птиц и насекомых, без ярких красок и запахов. Даже трава выглядела блеклой, грязно-зеленой.
Куда я лечу? Ах, да! Я Женю ищу, я знаю, что она где-то рядом, и мне необходимо найти ее. Вдруг я услышал свое имя. Кто-то звал меня. Это она! Нет, голос был грубый и называл меня по фамилии.
– Да проснись ты, наконец! – сердитым шепотом говорил вахтенный, тормоша меня за руку.
Я вскочил на ноги, ничего не понимая.
– Одевайся быстренько. За тобой машина пришла.
– Какая машина?
– Дежурная. Иди туда, там все объяснят.
У кормы “Проциона” стоял крытый брезентом “Додж”. Обе дверцы кабины были распахнуты, и у радиатора стояли и курили шофер в кожаной куртке и еще какой-то человек. Я подошел к ним.
– Шатров? – спросил второй. Я узнал в нем инспектора по кадрам. – Быстренько собирай вещи и поедем на “Серов”.
Я смотрел на него бездумно, еще не вникнув в смысл сказанного.
– Для чего на “Серов”? У меня направление на “Чауду” с завтрашнего числа.
– Отменяется. Вот новое, на “Серов”, – он протянул мне направление. – Там не хватает двух матросов. Их ранило в городе при налете. Судно отходит в три часа.
– Сколько сейчас времени?
Инспектор посмотрел на часы со светящимся циферблатом.
– Без десяти час
– Сейчас соберусь… – едва слышно ответил я.
Все мои вещи уместились в спортивный чемоданчик. Постельное белье я сдал вахтенному и попросил его вызвать Женю, но он сказал, что там еще не спят, и я сам могу к ней зайти.
На мой стук дверь приоткрылась и выглянула одна из девушек.
– Же-ень! Жених пришел, – протяжно и задорно крикнула она в кубрик.
Женя что-то шила из белого материала. Девчонки помогали ей. На столе рядом со швейной машиной были разбросаны обрезки материи, стоял электрический утюг.
Женя выбежала в легком светло-синем халатике, тапочках на босу ногу. В отвороте халата торчала игла с длинной белой ниткой.
– Что случилось?
– Я уезжаю. Срочно вызвали на “Серов”. Проводи меня до машины.
Она ничего не ответила, лишь взяла меня под руку, и мы стали подниматься наверх.
– Разве так бывает? Саш, скажи, что это неправда, скажи, что ты пошутил…
Что я мог ей ответить? Все слога стали липшими, ненужными, потеряли всякий смысл.
– Ну скажи же что-нибудь, Саша!
Мы сошли на причал. Полная луна освещала парусник, вдали виднелись силуэты портовых зданий, стоящие под погрузкой пароходы, высокие горы угля на бункеровочном причале.
– Надо же… В такой день! И Белов туда назначен… – она не досказала мучившую ее мысль.
– Ничего, родная, все будет хорошо.
– Нет, ты не знаешь, как тяжело у меня на сердце!
– Мне не легче… Что ж делать – надо.
Какие черствые, казенные слова. Совсем не то хотел сказать я, но то, что чувствовало сердце, никакие слова выразить не могли.
…Почему-то особенно рельефно виделся крупный серый гравий сразу же за гранитной оторочкой причала, по которому она шла… блеснул холодным самоцветом осколок стекла, чугунная швартовая тумба черным пауком распростерлась под иллюминатором ее кубрика и от нее, похожие на паутину, уходили стальные тросы на “Процион”…
Иллюминатор остался позади, позади осталась и самая счастливая пора моей жизни, но еще рядом со мной та, что принесла это счастье.
Мы остановились, не дойдя десятка шагов до машины. Женя протянула руку. Я взял ее и почувствовал, как она утонула в моей ладони.
– Я не пойду дальше…
– Да… – почему-то шепотом ответил я.
– Там будут люди…
В глазах ее появились слезы. С машины нетерпеливо просигналили несколько раз,
– Мне пора, до свидания… – выдавил я через силу.
Словно эхо, она почти неслышно повторила последние слова и продолжала стоять, маленькая и растерянная, не зная, что дальше делать.
– Я еще никогда раньше не чувствовала себя так одиноко…
Я бросился к ней и стал целовать ее глаза, мокрое от слез лицо, соленые губы. Все невысказанное ушло в эти поцелуи. Она стояла безучастно, бессильно опустив руки, и тихо плакала. С машины вновь засигналили.
– Пора… Иди…
– И никто не кричал “горько”… Ох… – с горькой иронией и болью, тихо произнесла она.
Я повернулся и побежал к машине, забрался под брезентовый тент…
Женя уходила, опустив голову, не оборачиваясь, словно кто-то невидимый командовал ею из ночи.
* * * *
Машина остановилась у борта “Серова”. Я спрыгнул на причал. Инспектор высунул руку из дверцы кабины, пожелал счастливого плавания, и машина, фыркнув мотором, скрылась в темноте.
“Серов”, нагруженный военной техникой и боеприпасами, был готов к отходу. Моряк видит это даже когда судно стоит у причала, и никаких явных признаков отхода как будто бы и нет. Вот подняты пары в котлах, банятся трубки, слышен звук продуваемого котла и легкий всплеск за кормой говорит, что машина поворачивается и по первой команде с мостика готова начать движение; раздаются веселые звонки – штурман сверяет машинный телеграф и затем кричит в переговорную трубку механику, предварительно согласовав часы в штурманской с показанием хронометра:
– Поставьте точное время. Сейчас два часа сорок… три минуты.
А боцман в это время снимает со швартовов противокрысиные щитки, отсоединяет телефонный кабель, убирает грузовую сетку из-под трапа.
– Машина готова! – слышится голос вахтенного механика по телефону.
– Карты и навигационный приборы подготовлены к переходу, – докладывает третий помощник.
– Весь экипаж на борту, – сообщает вахтенный штурман. Старпом, получив эти сведения, пройдя по судну и убедившись, что все в порядке, докладывает капитану о готовности сниматься. Капитан приказывает приготовиться к съемке, и тогда дробный звон сигнальных звонков призывает команду на аврал.
– Палубной команде аврал. Занять места по швартовому расписанию, – раздается по всему судну голос старпома из многочисленных динамиков.
За десять минут до этой команды я прибыл на судно. Старпом взял мое направление, сунул его в папку и сказал, чтобы я занял место в девятнадцатой каюте и готовился к авралу. Моя вахта на руле с четырех до восьми, утром и вечером. По боевому расписанию – у носового орудия.
Заканчивалась посадка. По широкому грузовому трапу легко взбегали на судно десантники.
– Живей, сибиряки, не мешкай! – весело торопил солдат молодой лейтенант, командующий с берега посадкой.
Десантники, – все крепкие рослые парни, – очутившись в незнакомой обстановке, сразу же освоились с непривычным местом своего временного пребывания и, быстро оценив ситуацию, выбирали место на брезенте трюма или на шлюпочной палубе у теплой трубы и по-хозяйски расположились там с возможным комфортом,
С палубы и закрытых трюмов глядели в небо орудийные стволы. Часть из них была подготовлена к отражению возможных воздушных атак, и у этих орудий стояли наготове ящики со снарядами.
Последним, вслед за десантниками, на борт поднялся лейтенант, командовавший погрузкой,
В три часа ноль-ноль минут “Серов” снялся в Севастополь.
Спать уже некогда – скоро заступать на вахту. Я стоял на полубаке, опершись о поручни, и смотрел на затемненный город. Кроме неясной полоски береговой черты ничего не видно. Ни огонька, ни звука. На миг мне привиделись белые мачты с реями. Тревожно забилось сердце: “Процион”! Но нет, померещилось…
Безмятежно, крепким молодым сном спали солдаты под своими шинелями, легко вздрагивал корпус от работы винта, дробно стучала рулевая машинка, и этот единственный звук разрушал ночную неподвижность. Над головой плыли тихие звезды, и среди них выделялась яркая красная звезда. Нет, это планета. Марс, бог войны, тысячи лет назад придуманный людьми и до сих пор не свергнутый со своего кровавого престола.
* * * *
После ужина подул северо–западный ветер, началась бортовая качка. Вся палубная команда во главе с боцманом проверяла крепление орудий, выбирала талрепами слабину тросов, подбивала, где надо, клинья.
Kурс, выбранный капитаном, оказался удачным, и хоть удлинил время плавания, но зато ни одного вражеского самолета не появилось над нами за весь дневной переход.
Среди солдат нашелся гармонист. Весь день не утихали на палубе фронтовые песни, частушки. Особенно полюбились солдатам “Землянка” и “В лесу прифронтовом”. Песни эти несколько раз повторялись. Шутки, веселые побасенки и анекдоты, от которых все покатывались со смеху, бодрое и жизнерадостное настроение, царившее на палубе, совсем не вязалось с той адски трудной задачей, которую предстояло им выполнить – встать на защиту города русской славы, города, который вот уже сколько времени поражал своей стойкостью, легендарным мужеством всю нашу Родину, весь мир;.
Только к ночи закончилась работа на палубе. Я зашел в каюту. Нижняя койка, аккуратно застеленная, пустовала – сосед по каюте находился на вахте. Сняв рабочую робу и помывшись под душем, я залез под одеяло. Не спалось. В каюте стоял приятный, едва слышный запах натуральной олифы – видимо, не так давно производили покраску. Я пытался уснуть, но мысли неизменно возвращали меня на “Процион”. Закрыв гяаза, я видел Женю такой, как при прощальном нашем свидании. Нет, уснуть я не мог. Милая, милая, как ты мне необходима, если б ты знала…
Я сел за стол. Напишу стихи. Бумага и ручка – вот весь инструмент поэта. Строчки писались, зачеркивались, на их место становились новые строчки. Ничего не получалось. Все есть: и мысли о ней, и чувство, и желание выразить эти мысли и чувства, а стихов нет. Все же я не терял надежды.
Знаешь, я – это мы с тобой
Счастливо судьбой скручены.
Я остался самим собой,
Но в тысячу раз лучше.
Это не стихи. Примитивно и не совсем грамотно. И слово какое –”скручены”. Его бы в стихотворение об индустрии втиснуть и поместить в судовой стенгазете.
Я продолжал экспериментировать. Хотелось выразить свою тоску по ней, любовь свою и надежду на встречу.
Первая ночь без тебя…
Что же дальше? Дальше война, дальше бессилие победить разлуку, дальше много-много дорог, которые разлучают нас и маленькая извилистая тропка, ведущая к новой встрече. И эти дороги, и тропинку нельзя выбирать по своей воле.
Жду я с тоской бессильной
Страстно желанного дня…
Что-то подобное я где-то читал. И все равно это не то, что я чувствую. Интересно, будь на моем месте Пушкин, какие стихи бы он сочинил? Наверное, очень простые, проникающие в самую душу и бессмертные, как любая написанная им строчка. Удивительно! Все мы пользуемся одним и тем же языком, одними и теми же словами, но вот явился Пушкин и выбрал такие сочетания их, что стихи даже не через мозг, а прямо через сердце нашли дорогу ко всем людям и не поддаются ни старению, ни забвению. Да, из одного и того же кирпича строят убогую лачугу и величественный храм. Все дело в мастере.
Ночь без сна,
Ночь полна видений,
И глаза
Светят мне сквозь темень.
И тоска
Раздирает душу…
Ночь без сна,
Сердце непослушное…
Сердце, стой,
Ты не рвись на части –
За кормой
Я оставил счастье.
За кормой,
В кубрике матросском,
Я покой
Потерял и сон свой.
Я приду,
Рано или поздно,
И найду –
Ты – нужней, чем воздух!
Ты ценней
Всех сокровищ мира,
Ты милей
Всех девчонок милых!
Что ж, поэт из меня не получится. Но почему влюбленные пишут стихи? Видимо, музыка поэзии ближе всего языку любви, И пусть это будут корявые строчки, пусть их прочтет один-единственный читатель – та, кому предназначены они – она поймет их и не осудит за примитивность.
* * * *
Последняя вахта перед портом. Справа по носу колышется зарево пожара. Огонь то ярко вспыхивает, то утихает, темнеет, становится багрово-красным и вновь яркая вспышка белого пламени озаряет развалины зданий, черные деревья, отражается в темной маслянистой воде.
На мостике смолкли разговоры. Севастополь! Боль наша, гордость наша! На мостик поднимается капитан.
– Севастополь… – только и говорит он.
И опять все молчат, лишь время от времени слышится команда «на руль». Я отвечаю “есть”, повторяю ее.
Поворот, еще поворот. Звенит машинный телеграф. Судно замедлило бег. На востоке небо посерело. Близится рассвет.
Ручка машинного телеграфа смотрит вверх, и стрелка его стоит на делении “стоп”. Борт судна касается деревянного привального бруса, дрожат от напряжения стальные тросы, подтягивая сопротивляющийся пароход к причалу. Наконец, они слились в одно целое – “Серов” и земля Севастополя.
Севастополь… Более полугода длится беспрерывный подвиг его защитников. Здесь моряк сошел на берег, и каждая душа моряцкая стала крепостью. Взять или одолеть эту крепость невозможно, пока дышит моряк, пока бьется его горячее сердце.
Кто подсчитает силу духа защитников Севастополя, какой мерой измерить испытание на душевную прочность? Нет таких измерителей. Безмерна сила духа и самопожертвование, проявленные этими людьми.
Пылающий и ревущий ад. Трудно представить, чтобы что-нибудь живое могло существовать в таким разгуле огня и разрушения. Но снова и снова захлебываются фашистские атаки, крушась о гранит несгибаемой воли.
Моряк сошел на берег… Запомните его, мстителя, “черную смерть” – так назвали его враги. В одной тельняшке и бескозырке, он шел против орудийного и пулеметного огня, вызывая смертельный ужас врага своей заколдованной силой, своей неуязвимостью. И падал… Но тотчас на его место становился другой и, казалось, что он бессмертен. Нет, не казалось! Он и подвиг его переживет войну и останется навеки святым в памяти и в сердце народа.
Он – это сама земля Севастополя, вставшая навстречу врагу, чуждому и противному этой земле.
Никто не думал о славе. По-деловому,: выбросив широким жестом недокуренную самокрутку, вставал матрос и шел в атаку. И слова были простые, всего два слова – “за Родину”, но таким глубоким смыслом были наполнены эти слова, что сила неуемная вливалась в грудь каждого и, переполнив сердце, вырывалась из тысяч глоток мощным и яростным возгласом – “ура-а-а!”
“Серов” выгружался под заслоном дымовой завесы. Руководивший выгрузкой капитан третьего ранга, с забинтованной рукой на перевязи, появлялся то тут, то там, подбадривая словом, торопя, помогая советом. Вездесущий капитан заражал своей неуемной энергией и неутомимостью всех, и работа шла быстро, несмотря на сплошной гул и грохот от разрывов бомб и артиллерийской стрельбы. В воздухе носились сотни вражеских самолетов.
– Давай, давай, ребята! – торопил капитан. – С двадцатого мая эта музыка не утихает. Ничего, привыкли и огрызаемся. Да еще как! А зенитки нам во как нужны, – он провел здоровой рукой по горлу.
Ребята давали. На выгрузке работал весь экипаж. Не уходили с палубы матросы, машинисты и кочегары, механики и штурманы, отстояв вахту, тотчас же спускались в трюмы, становились на лебедки, командовали разгрузкой.
Только судовому врачу капитан третьего ранга запретил работать.
– 3десь у вас дело поважней, – сказал он, отбирая у врача ящик с гранатами. – Приготовьте-ка аптечку и будьте в готовности. Всяко может случиться.
– Не вижу смысла, – пробовал протестовать доктор. – Если на судно попадет бомба, то тут уж не врач потребуется, а портной. Да и тому не удастся собрать все лоскутки.
– А осколки? – возразил капитан. – Слышите, как свистит вокруг? Так что со мной не спорьте, я тут стреляный воробей.
Помощь врача все же потребовалась. Из кочегарки, даже не помывшись и не переодевшись, вышел на разгрузку Белов. Вдруг он как-то странно взмахнул рукой, будто отгоняя с лица муху, и сразу же из кончика носа выступила кровь. Осколок срезал самый кончик носа, а другой впился в плечо. Через полчаса Белов продолжал работать, но больше не таскал ящики, а стоял на лебедке.
Вот тебе и заговоренный!
Перед самым концом выгрузки не стало врача. На берегу ранило кого-то из солдат. Доктор наш выбежал на причал и вдруг упал. Когда его принесли на судно, он уже не дышал. И осколок-то с булавочную головку, сразу и не могли обнаружить, куда он попал, пока не заметили капельку запекшейся крови у самого сердца.
“Серов”, весь израненный, черный от приставшей копоти и дыма, с десятками пробоин в корпусе и надстройках той же ночью ушел из Севастополя.
Капитан приказал усилить наблюдение за морем и поставить у носового орудия одного человека – в море могли встретиться подводные лодки или торпедные катера противника. Нас сопровождал военный тральщик.
Через час облака закрыли звезды, и судно растворилось в темноте ночи, но долго еще виднелись всполохи и мертвенный свет сигнальных ракет над тем местом, где остался сражающийся город.
Внезапно я ощутил тишину, ощутил всем телом, всеми чувствами.
Какая необыкновенная пленительная тишина, тишина до нереальности! Можно говорить шепотом, можно слышать легкий всплеск воды под форштевнем. Кажется, можно пощупать ее. Ничего ревущего, угрожающего, мчащегося на тебя – только тишина. Тишина окутывала, ласкала, успокаивала. Можно было думать о чем угодно, расслабить тело и мозг.
Можно думать о Жене….
Как хорошо, что не было ее в этом ревущем аде, даже рядом со мной.
Где она сейчас? Может быть, в этот час отходит “Чауда” и идет нам навстречу? Может быть, не успели они окончить ремонт и завтра я увижу ее? Увидеть ее, даже издали, верх моих желаний. Только все идет по законам войны, а не по желанию человека.
ВЫПИСКА ИЗ СУДОВОГО ЖУРНАЛА ПАРОХОДА “СЕРОВ”:
“12.00 вахту принял второй пом. капитана Томилин. Продолжаем следовать компасным курсом 123 °, поправка компаса +1,5 °. На траверзе левого борта на большой высоте замечен разведывательный самолет противника. Самолет летит в восточном направлении и к судну не приближается. 13.07 получена радиограмма за подписью начальника пароходства: “Капитану парохода “Серов”. Немедленно следуйте теплоходу “Чауда” широта 441206 долгота 344630. Результате бомбежки вышел из строя главный двигатель. Вода поступает машинное отделение. Окажите возможную помощь. При необходимости возьмите на буксир”. 13.09 легли на компасный курс 82° на помощь терпящему бедствие судну. Машине дан самый полный ход. 14.05 прямо по носу в расстоянии 8-10 миль замечено судно и сторожевой катер. 14.50 подошли на расстояние 3 кабельтовых к “Чауде” и легли в дрейф. Судно имеет большой дифферент на корму, сгорел мостик». К борту подошел сторожевой катер и сообщил, что машинное отделение затоплено, работает аварийная партия, с “Чауды” сняты на катер тяжело раненый старший помощник и погибшая при бомбежке практикантка-радистка. 15.05 связались по флажному семафору с “Чаудой”. Капитан от помощи отказался и сообщил, что машинное отделение затоплено и вода поступает в трюм номер 3. Устранить течь в трюме номер 3, несмотря на все принятые меры, не удается из-за нарушенных при взрыве заклепочных швов. Попытки завести пластырь под пробоину не увенчались успехом. 15.15 уровень воды в трюме повышается, все водоотливные средства вышли из строя. 15.20 новых сообщений не поступило. Находимся на связи. “Чауда” все больше погружается кормой в воду. 15.25 команда на шлюпках покинула судно. 15.38 теплоход “Чауда” затонул кормой. Команду забрал на борт военный тральщик. 15.40 дан полный ход. Легли на компасный курс 127°. 16.00 по судну все благополучно. Вахту сдал второй пом. капитана Томилин”.
* * * *
Жени нет в живых… Какая нелепость! Ещё три дня назад она смеялась, была счастлива, мечтала о свадьбе, о жизни долгой и счастливой и детях наших, которые не узнают, что такое война и будут только читать о ней и, может быть, не совсем верить в то, что прочтут.
Я никогда больше не увижу ее, никогда…
Почему она должна была погибнуть, она, которая за свою короткую жизнь никому не причинила боли?
Невероятная тяжесть сдавила сердце, боль враз загубленных надежд прихлынула с такой силой, что я ничего не замечал, не видел даже как затонула “Чауда”, забыл, что скоро заступать на вахту.
Словно автомат, крутил я рукоятки штурвала, и глаза следили, чтобы цифра 127 не уходила из-под курсовой черты, но мысли снова и снова возвращали меня к прошлому. Вспоминались мельчайшие детали наших встреч, каждый жест ее, интонация голоса. Она любила жизнь, она принесла войне достаточно жертв, для чего же эта последняя жертва? Какая логика в ее смерти?
Через два часа меня сменил на руле другой матрос. Я вышел на крыло мостика наблюдать за воздухом. В ту же минуту с бака доложили о появлении самолетов. На тральщике и сторожевом катере люди бежали к орудиям. Я побежал на бак. Шесть самолетов летели на нас. Первыми открыли огонь зенитки с тральщика. Фашисты летели на большой высоте, но с курса не сворачивали. Два передних бомбардировщика сбросили бомбы. Они отрывались от пуза самолета, словно капли из капельницы и, набирая скорость, со свистом летели на нас. Белые хлопки разрывов появились рядом с самолетами. Целью я выбрал себе переднего бомбардировщика. С этого момента я не слышал свиста бомб, артиллерийской стрельбы. Я и бомбардировщик противоборствовали один другому.
Мой враг вдруг резко клюнул вниз. Да, не отказать ему в дерзости. С высоты, почти недосягаемой для снарядов, он пикировал на судно, казалось, прямо на раскаленные жерла орудий, на дробные пулеметные очереди. Он мчался на меня, и мне виделось за выпуклым стеклом кабины его удлиненное лицо с расширенными не то от страха, не то от азарта глазами. Может быть, новенький крест, висевший на его комбинезоне, он успел получить за последний свой подвиг, за убийство самой лучшей девушки в мире. Тогда он так же пикировал, нажимал на гашетки пулеметов, сбрасывал бомбы – делал свою отвратительную работу.
Он приближался ко мне очень медленно. Я смотрел на него через окуляр оптического прицела, ловил на нить, подсчитывал в уме упреждение, и снаряд за снарядом, карающие стрелы справедливости, мчались к нему. Я, кажется, даже забыл дышать, ничего не слышал – ни выстрелов своего орудия, ни рева его мотора, ни визга пулеметных очередей. Невероятное спокойствие овладело мною. Руки вращали рукоятки наводки, глаза еще никогда так ясно не видели цели, и хладнокровие мысли воспаленного ненавистью мозга, в какие-то микросекунды самоанализа, удивляло меня. Впрочем, ни о чем другом я не мог мыслить, кроме единоборства с ним.
Страх? Ну, врешь! Я не верил, что это чудовище способно принести мне смерть. Нет, нет и нет! Я не имею права умирать, не имею такого права, пока живешь ты, пока не получишь от меня последней, тобой заслуженной награды, последнего креста – деревянного. И мне нет никакого дела до тех, кто будет оплакивать гибель твою, ибо они послали тебя сеять смерть, уничтожать без разбора все живое.
Он приближался, окруженный разрывами, будто заговоренный от огня. Как я жаждал влепить снаряд в его тупую самоуверенную морду! Но он каким-то чудом проносился невредимый, и мне казалось, что снаряды огибают эту летящую зловещую мишень.
Черные точки бомб оторвались от его пуза и понеслись вниз, на меня, но они тоже пролетели мимо – вероятно, капитан и на этот раз успел вовремя отвернуть судно.
Бомбардировщик выпрямил самолет, и я увидел черные кресты совсем низко, над самыми мачтами. Эти кресты смеялись надо мной, кичились своей неуязвимостью и приводили меня в ярость.
– Огонь! Огонь! Огонь!..
И вдруг враг мой клюнул носом и тотчас же скрылся под водой.
Я безучастно смотрел на широкое пятно – место его падения. Ненависть и нервное напряжение последних минут лишили меня радости свершившегося возмездия. Почему-то дрожали руки.
Женя, Женечка, это только первый в твое отмщение, будут и другие. Ты слышишь меня, любимая? Будут и другие, много других заплатят за гибель твою… Нет, ты не узнаешь этого, не порадуешься. Но я даю клятву именем твоей святой памяти, что отныне и до тех пор, пока хоть один фашист останется на земле, только страсть возмездия будет владеть мною, и если мне суждено погибнуть, пусть погибну я, увидев смерть того, последнего.
Откуда-то принесло тучи, и вскоре все небо заволокло серым покровом. Море притихло и только изредка всхлипывало, ударяясь о железный корпус медленно двигавшегося парохода.
Что ж ты, море, оплошало?..
Об Авторе: Ким Беленкович
БЕЛЕНКОВИЧ Ким Зиновьевич (14 ноября 1923 - 10 августа 1999), писатель и журналист, капитан дальнего плавания, старший лоцман Одесского Порта, а позднее - Порта Ильичёвск. Участник Великой Отечественной Войны, чудом оставшийся в живых после потопления судна (см. о нём очерк в "Кругозоре" №32 -2009 http://www.krugozormagazine.com/show/Love_and_War.371.html ). Родился в Глухове (Украина), умер в Филадельфии (США). Автор многочисленных очерков на русском и украинском, а также сборника рассказов "Голубые мили" (Маяк, 1968). Периодика, в которой выходили очерки Кима Беленковича: "Советский Флот", "Горизонт", "Комсомольская Искра", "Моряк", "Надднипрянська Правда", "Чорноморська комуна", "Одесский портовик", "Молодь Украины", "Советский Китобой". Награждён медалями "25 лет Антарктической Китобойной Флотилии", Отечественной войны, орденами "Участнику Рейса АКФ СЛАВА Вокруг Антарктиды" и Отечественной войны II степени
Верочка, спасибо, спасибо… Невозможно читать – сердце разрывается. Вечная память Твоему отцу и его любимой…
Благодарю Вас, дорогой Борис! Очень тронута…
Вот, казалось бы, дошла до последних строк повести, от которых становится тесно и душно в комнате с открытым окном, и жаль Жени, и так хочется остаться в тех строчках, где она жива и счастлива.
Необъяснимая сила переносит меня к началу повести, и я снова и снова погружаюсь в далёкое от меня время, и оно приближается, становится моим.
Ловлю себя на мысли, что испытываю ностальгию по нему – этому трудному времени, когда лишняя пара туфелек – роскошь, когда вещи имели цену – но не власть над людьми, когда в человеческих отношениях было главное и настоящее чувство, которое сегодня, увы, сведено к простому удовлетворению физиологических потребностей.
Они были счастливы, наши родители.
Несмотря ни на что, подтверждая то, что счастье не бывает благодаря чему-то, а бывает само по себе и зачастую, вопреки.
Полуголодные, плохонько одетые и обутые, прошедшие через страшное испытание войной, потерявшие близких, родных и любимых на этой войне, и всё равно – счастливые.
Не потому ли, что были настоящими и жили настоящим, и твёрдо знали, что такое хорошо.
И как сражаться с «плохо».
Не потому ли, что меньше всего думали о себе, о том, что на них надето и как они выглядят в тот или иной момент, а прежде всего, думали о других, и жили для других…
Низкий поклон твоему отцу, Верочка, за эту повесть, и не только за неё.
Светлая память.
Согласна с каждым твоим словом. И папа оценил бы то, что иы сказала очень высоко. Я воспитывалась именно на этих ценностях. Светлая память нашим родителям, Людочка!