Александр МАРКОВ. Герметическая поэзия как поэзия Чистилища
Une dentelle s‘abolit
Dans le doute du Jeu suprême
A n’entrouvrir comme un blasphème
Qu’absence éternelle de lit.
Cet unanime blanc conflit
D’une guirlande avec la même,
Enfui contre la vitre blême
Flotte plus qu’il n’ensevelit.
Mais chez qui du rêve se dore
Tristement dort une mandore
Au creux néant musicien
Telle que vers quelque fenêtre
Selon nul ventre que le sien,
Filial on aurait pu naître.
Этот сонет Малларме – признанный образец герметической поэзии. В нем есть все основные свойства такой поэзии: изображение смутных и непонятных самому носителю чувств как живых и одушевленных (как у Мандельштама “Невыразимая печаль / Открыла два огромных глаза”), понимание собственного “я” как постоянно оспариваемого вещами и самым миром предметов, превращение системы отражений, отблесков, следов и оптических эффектов в единственное основание эстетического производства. Но уже в этом стройном сонете мы видим главную странность такой поэзии: она не может быть просто усложненным описанием чувств и состояний, но так же не может порождать постоянно образы и эмоции. Образ часто остается потенциальным, именно чтобы показать, что становление субъекта не должно быть сразу насильственным, как в соцреализме, требующем немедленного совершенства субъекта. Субъект герметической поэзии потенциален не в том смысле, что он пока остается в плане или частью намерения, но в том смысле, что он сам выступает как часть тени, указание отблеска, предвосхищение прообраза, воздушный намек на звучание, которое еще может не сбыться. Именно это хуже всего осваивается в русских переводах герметической поэзии, в которых темнота образов уравновешивается решительностью и энергичностью речи, а недосказанности, выражающие непреложную потенциальность эстетических явлений, оказываются ориентирами речи, а не образами отсутствия. Единственный перевод, который пытается передать хоть как-то топику отсутствия, отличая ее от топики небытия или тоски – это футуристический перевод Романа Якобсона, не сохраняющий метр, но сохраняющий схему сонета:
Кружева истлевают —
Чаемо таинство, проклятие проклятий —
Извечное отсутствие кровати
Они приоткрывают.
Если к мути стекла улетают
В сем белом согласии враждующих объятий
Гирлянда и другая той же стати,
Колеблется, а много ли скрывает.
Но там, где золотит мечта,
Там спит кобза, полна томленья,
Глубокая певуча пустота
И такова, что некое окно
Лишь с этим чревом заодно
Могло б явить сыновнее рожденье.
Но где проходит граница между потенциальным, которое непременно должно развернуться в актуальное, как распрямляется пружина, и потенциальным, которое должно остаться потаенным, и прекрасным в своей потаенности. Лучшим образом здесь будет образ чистилища, которое с одной стороны должно возвратить душам утраченную чистоту, непременно сделать их райскими душами, но с другой стороны, оно само оказывается потаенным местом, в котором ничто не может быть названо вполне актуальным, вполне реализованным до конца. В традиции восточного христианства часто раздавались голоса против идеи чистилища, как требующей слишком резко различать потенциальное спасение и актуальное спасение, пребывание на скалах чистилища и моментальное обретение первозданной чистоты. Первое казалось слишком чувственным, а второе слишком схематичным. Но на самом деле восточная традиция знает не менее тонкое различение двух потенциальностей, чем в этом образе чистилища. Полемист против католичества Марк Эфесский утверждал, что дары Литургии освящаются потенциальностью, а не актуальностью Святого Духа. Само участие в Литургии уже сбывается как очистительное, и поэтому можно обойтись без образа чистилища после любой Литургии.
Греческая, а не западная мысль, впервые попыталась различить две потенциальности, вводя “средние” науки между теоретическими (математическими) науками и практическими (этическими) науками. Еще Плотин (Эннеады V, 9, 11) относил к этой средней области “ораторское, полководческое, хозяйственное и царское искусства”, а через почти полтора тысячелетия после него греческий епископ Герасим Влахос в “Гармонии определений” (1661) выделял как средние науки “стратегию и законодательство” (p. 267–269). Получается, что математика всегда потенциальна, но она реализуется неизбежно в межевании земли и строительстве зданий, в принятии продуманных решений и в созидании справедливости. Тогда как успех на трибуне или в войне, в создании практических правил или в урегулировании интересов людей никогда не бывает окончательным, он всегда затаен, и только по отблескам отдельных успехов мы можем судить даже о содержании этой потенциальности. Точно так же было разделено на две потенциальности и богословие: уже Григорий Назианзин, один из создателей византийского богословия, считал, что настоящий богослов выступает не только как теоретик, но как мученик. Он должен не только сохранять ясность мысли, но и во всем показывать великодушие – только тогда он сразит трусливых оппонентов. Если ясность мысли – это потенциальность идей, которые непосредственно сбудутся в системах принятия решений, в созидании спасительных образов, то великодушие никогда не сбывается окончательно, и остается той же тайной, какой тайной является мужество мученика, спокойно переносящего пытки.
Если говорить о европейском рождении Чистилища, то оно возникло из необходимости изобразить монашеский опыт и монашеские добродетели одновременно. Монашество требует как раз умеренности, доведенной до ясности, и смелости, доведенной до таинственной решимости на мученичество. Но эти два образа трудно совместить в одной визуальной аллегории, поэтому их можно только сделать частью более сложной аллегории. Такова загадочная “Аллегорию чистилища” (1490) Беллини, которая легко прочитывается именно как история научения душ (младенцев) в чистилище подле древа жизни, растущего в кадке. Монашеская Фиваида, скалы и пещеры для подвижников и составляет весь дальний план этого изображения. Таким образом, монашество, став аллегорией, становится и примером того самого затаенного потенциального, а как непременно развертывающееся потенциальное выступает сама аллегория, которая непременно станет понятной, а ее понимание станет спасительным.
Такое превращение “средней” греческой науки в изображенную в живописном пространстве сокровенную потенциальность не исказило суть этой идеи. Общая идея здесь в том, что нарастание скорости движения к спасению одновременно усиливает потенциальность: потому стало возможно и греческое богословие таинств, с их сокровенной космологией, и богословие Чистилища, с его непредсказуемой, но при этом поддающейся изображению структурой. Стихотворение Малларме тогда встает в тот же ряд, в котором уже стоят переживания исихастов и “Комедия” Данте.
Сюжет стихотворения Малларме прочитывается тогда так: высочайшая игра не может быть охвачена кружевом непрерывного производства, но кружево непрерывного производства не может раскрыть ни суть грехопадения, ни суть искупления. Мы только отождествляем это с рождением и смертью, по принципу аллегорий, рождение как постыдное, а смерть как освободительное – но эти частные аллегории не приближают нас к пониманию сути. Поэтому суть мы можем понять только благодаря следам, но не которые мы нащупали сейчас, но которые уже сбылись, которые уже стали частью нас, которые и показывают, насколько мы таимся в своей потенциальности. Наконец, рождение образа, рождение смысла, рождение звука – это только грани нашего рождения, которого могло бы и не быть. Мы сами находимся в чистилище, где видна структура вещей, но неведомо еще наше спасение, в этой “средней” науке. И при этом если мы рождаемся, мы уже оказываемся спасены не мечтою, а безусловным действием, которое уже не ускоряется, не “приоткрывается” на языке Малларме, но впечатляет нас как произошедший с нами самими порыв. Поэтому перевод стихотворения я решил представить так:
Не может охватить узор
Игру высокого сомненья:
Влечет он лишь грехопаденье,
Бессонный вечности позор:
Враждует сам с собою взор
В цепи былого сновиденья,
И только в стеклах проявленье
Вздымает хлопьями раствор.
Тогда озарена мечтою,
Скучает скрипка над собою,
Звучит небытием обрыв,
Когда лишь окна приоткрою,
Как бы рождения порыв
Гремит возможностью глухою.
Об Авторе: Александр Марков
Марков Александр Викторович, Москва, доктор филологических наук, автор более 200 работ по теории литературы и искусства, переводчик.