RSS RSS

Владимир ГАНДЕЛЬСМАН. Утренняя Навсикая

СНИМОК НА БАЛКОНЕ

июнь. в секундный покой его
сирень доносится со двора.
она ещё до всего, до всего,
прозрачная на просвет сестра.
черты лица её столь чисты,
как стих, где я с нею слит,
пока она из листвы, листвы,
солнцем напо́енной, состоит.
и если сестра эта не моя,
и ветвь вдали не благая весть,
и если мальчик рядом не я,
то нет любви. но любовь есть.

 

* * *

Когда пантограф с провода, искря,
соскочит и качнётся, и застынет
троллейбус номер шесть, и тихо станет
в подлунном мире, я скажу: не зря
ноябрь в окне, и рифма к синеве
так неотвязна, и неотвратима,
так ей родна (и не родна – родима),
что блеском льда откликнется в Неве…
Секунда – и троллейбус задрожит
и тронется, мелькнёт фонарь слепящий,
секунда – и погаснет друг пропащий,
и ток воспоминанья пробежит:
посеребрённый инеем простор,
ты из гостей, от тётки, ты ребёнок,
и переулок, твой посеребрёнок,
как жизни богоявленной притвор.

 

КОВЧЕГ

Крюк меж дверей, где упокоен хлам —
две щётки, вакса, ношеная обувь,
тряпьё, — дай выброшу, не дам,
закроемся, жизнь обособив,

проброс цепочки и щеколды щёлк,
ковчег квартиры отплывает,
дай выброшу, не дам, я знаю толк
в руинах, голова пылает,

всего по паре: стариков, детей,
брюк, обуви, очков, перчаток…
есть что-нибудь от Ноя? нет вестей…
никто из них, в любви зачатых,

не выживет, никто, семья
проглочена ночной утробой…
вот только слёз не надо, видишь, я
их всех забыл… Забыл. И ты попробуй.

 

ДВА СЕРДЕЧНЫХ СЖАТИЯ

1

Помнишь, как в детской таилось
то, что потом и не снилось?
Дверь отворилась и дверь затворилась.
Помнишь, как выходилось
вечером: солнце за домом садилось,
и угасало, и золотилось?
Ты подглядел предзакатную стылость.
Солнце монеткою закатилось.
Помнишь, как называлось
то, от чего твоё сердце сжималось?
Мать и отец, их усталость.
Это не только любовь, но и жалость.
В воздухе осени литий-металл есть.
Стрелка секундная ли сломалась…
Помнишь, как умалялась
данная милостью Божьей малость?

2

Что же такого чудесного
помню? Ту самую малость.
Шуба, и шапка, и шарф мои –
всё растрепалось.
Шорохи, шёпоты, шалости,
помню, как жарко дышалось…
Вдруг – тишина, точно буквочка
«ш» обветшалась.
Сколько, соседка, процокало
лет?.. А на кой тебе сда́лось
цоки считать? Что-то трюхало,
вот и промчалось.
Помню, у двери квартиры я
ключ уронил… Не случалось,
чтобы так трудно когда-нибудь
мне нагибалось.
Сносный позор, без свидетелей.
(Сердце соседки бы сжалось).
Помню, недолго в ту пору мне
жить оставалось.
Небытие мёртвым сном ещё,
помню, порой прикасалось…
Вот где блаженство бескрайнее,
как оказалось.

 

РОДИТЕЛИ НА ЗАКАТЕ ДНЯ

Когда б они взглянули на меня сейчас,
я эту мысль не подпускаю,
но прорывается, гоня
себя к неведомому краю,
точней к тому, где я на них смотрю
и ничего не вижу, но в усилье
непререкаемом к ним путь торю,
как если б там, между небесной синью
и синью моря, что совсем слились,
увидел нить, как если б ухватиться
хотел и заглянуть за край… Проснись.
Или усни совсем — и прояснится.
И слышу голоса, они идут
по набережной, с ними мальчик,
«в ничто на свете не влюблённый…
тёмно-зелёный…»
крон остывает изумруд,
ещё ни снов, ни мыслей мрачных,
и плещутся флажки на мачтах.

 

ОДНА ЖИЗНЬ

А пока подрожим
или подорожим
солнца сиянием,
синих стрекоз стоянием
в воздухе дня на весу,
плеском, капающим веслом.

Там сосуды озёр
сообщаются, пар
над вечерней землёй,
над извилистою змеёй,
над лягушкой с подскоком
пауз по низким осокам.

Атом к атому точь-
в-точь подогнан, и ночь
к дню прибита гвоздём –
испаряющейся звездой,
в подорожнике утром
разгоревшейся остриём.

Истины босиком
друг за другом гуськом
по росе тянутся,
ни на миг не расстанутся,
лучась, не иссякая.
Утренняя Навсикая.

Там, на топких мостках,
прачка, бельё в тазах,
в мире ни росстани,
стирка, белые простыни,
согревающим счастьем
приникают доски к ступням.

Высекая искру,
как из жизни игру,
лучепёрая вверх
извернётся и высверком
плавника глаз уколет,
но и радостью утолит.

По стезе золотой
поступь чайки литой –
жадный взгляд и живой,
и накат волны кружевной,
и прислужниц мячика
вижу, вдали маячащих.

А секунду спустя
дачный вижу пустырь –
там, предавшись судьбе,
залётный атлет в разбеге
блещет великолепьем,
потрясая, воин, копьём.

За копьём своим вслед
чужеземный атлет
улетит, кончится
август, поздний истончится
час, как жизнь, истекая.
Плачущая Навсикая.

Синих узких стрекоз
с лицами стариков
острое зрение,
время как измерение,
замершее на нуле,
насекомое на игле.

 

НА ГОРИЗОНТЕ

Пока зонтики шли, чёрные зонтики,
и осень всхлипывала, всхлипывала,
вдруг увидел маму на горизонте
памяти, и меня ослепило.
Ясно увидел комнату, свет белый –
третий год, как она лежала, –
пока зонтики шли и листва летела
в будущем, и впивалось в меня жало.
Как она не могла сладить, сладить
со своей рукой или речью.
Если славить, только святого славить,
не проклинающего удел человечий.
Она всматривалась в окно, чтобы
это будущее моё увидеть
без себя, в дождь подробный
вжить печали глаз своих, в его нити,
чтобы они вернулись, вернулись, –
пока зонтики идут, чёрные зонтики,
и осень всхлипывает всхлипом улиц, –
и ослепили меня на горизонте.

 

НОЧНОЙ СМОТРИТЕЛЬ

Всё пошептом да пошептом, читай,
что дальше там, какой ещё подьячий,
где дочь твоя, смотритель, то-то, чай
несёт, глаза в смущенье пряча,
я по казённой надобности здесь,
да, но с предчувствием печальным,
и сердце закипает, занавесь
окно, читай, о чём-нибудь, о дальном,
нет ближе ничего, здорова ль дочь,
бог знает, говоришь, сними с горящих
свечей нагар, читай, что дальше, ночь,
и плач, и причитанья всех скорбящих,
и набережная, и тот трактир,
явленье ротмистра в халате,
лакей военный, да, и вечный мир,
который обретёшь на Минском тракте,
здорова ль дочь, да где ты, за прогон
кому платить, кругом одни огарки,
и осень за углом, а с ней сам сон,
и вырин на дворе, вороний, каркий.

 

* * *

Сестрица мерила наряд,
шепчась с соседкою,
ещё не умер друг, и брат
входил с ракеткою.

На ветках в дымке золотой
птенцы чирикали,
мальки сновали под водой,
часы не тикали.

В то время я не воспарял
и не загадывал
желаний. Ставни растворял –
и свет окатывал.

Ты помнишь лето – день за днём –
какое выдалось?
А что надвинулось потом,
то и надвинулось.

Когда вплотную к ничему
стоишь, возможно ли,
чтобы ушедшие во тьму
прощально ожили?

Ведь нет любимых в тех краях,
где мне прощение
мерещится за мерзкий страх
развоплощения.

 

МЕЛОДИЯ

Слышишь, слуху повинуясь,
тихий рост травы?
Волны к берегу, волнуясь,
припадут, волхвы.
Припадут, в песок зароясь,
поднесут дары,
радость хрупкая, как робость,
утренней поры.
Звук идёт переливаясь:
Валтасар, Каспар,
Мельхиор, — перевиваясь,
превращаясь в пар.
В пар, в дыхание дитяти.
Бог, и Царь, и Смерть
в Нём раскинут, как распятье,
тройственную сеть…
Но покуда — сеть рыбачья,
пристальный покой,
пристань, редкая удача
лодочки вон той.

 

БЛОКАДНАЯ БАЛЛАДА

Жили мы на Шкапина, трое в комнате,
улица вела к вокзалу, вокзал к стране,
улица промышленная в саже-копоти,
мать, мы с братом, отец на войне.

В память невеликую мою, утлую
врезалось: воронка, мы с соседом моим
смотрим, как откачивают воду мутную,
воду мутную, вдвоём стоим.

После — голод, крошки хлеба не выклянчишь —
трупы сплошь — на тротуаре, на мостовой,
я боюсь покойников, но сердце выключишь —
и живёшь как мёртвый, но живой.

Штабелями складывали их в загоне
у вокзала нашего, помню, что когда
одного несли — в нём булькала, как в бидоне,
переливалась внутри вода.

Что ужаснее мора многолюдного,
от ранений лучше погибнуть пулевых,
но в сраженье, а не от голода лютого
от нехватки плодов полевых.

Жили мы на Шкапина, двое в комнате,
мать пристроила брата к добрым людям, след
затерялся надолго в военном грохоте,
а нашёлся через тридцать лет.

Животину выпятивши рахитную,
помню, как девчонка плачет, щёки дрожат,
что отец лежит, лежит да под ракитою,
а над ним что вороны кружат.

Многого не помню, мал я был годами,
к третьему лету войны начал доходить,
тетка Люда съесть меня предлагала маме,
людоедка, что и говорить.

Плач недавно я читал Иеремии,
и когда на это наткнулся, весь притих:
руки мягкосердых женщин детей варили,
чтобы стали пищею для них.

Словом Господа всё земное сдобрено,
тех, мол, и наказываю, кого люблю.
Значит, нас любил Господь как-то особенно,
Да. Особенно. Вот и терплю.

 

avatar

Об Авторе: Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман родился в 1948 г. в Ленинграде, закончил электротехнический вуз, работал кочегаром, сторожем, гидом, грузчиком и т. д. С 1991 года живет в Нью-Йорке и Санкт-Петербурге. Поэт и переводчик, автор пятнадцати книг стихов

Оставьте комментарий