Ефим БЕРШИН. Комната смеха. Из книги «Ассистент клоуна»
Я проснулся в комнате смеха в холодном поту, с ощущением безвозвратной потери – потому что мне приснилось, будто умер Пушкин. То есть, сначала мне приснилась площадь, на которой открывали памятник Пушкину. На площади собрались люди, много людей. Все стояли и ждали, когда откроют памятник. К микрофону по очереди подходили, по-видимому, важные руководители и вдохновенно говорили о певце свободы. Они клеймили позором царя и всю его царскую власть. Потом то же самое говорили поэты, но уже в рифму. Наконец, оркестр сыграл туш, и важные руководители вместе с поэтами сдернули покрывало. Но под покрывалом, к моему ужасу, оказался пустой постамент. Пустой постамент из черного мрамора. Я рвался из толпы, расталкивал локтями рядом стоящих, задыхался и все спрашивал: где же Пушкин? Почему его нет? От меня шарахались, на меня шикали, даже пытались ухватить за шиворот, чтобы выбросить вон из толпы. В конце концов, какая-то сердобольная старая женщина, предварительно посмотрев на меня, как на больного, зашептала на ухо:
– Откуда взяться Пушкину, сынок? Он же умер.
И меня объял ужас.
Поворочавшись на жестком диванчике, я все-таки сообразил, что это был сон. Но сон этот почему-то продолжался, хотя я проснулся. Он не отпускал меня. И я вдруг понял, что все правильно, что постамент и должен быть пустым, что Пушкин стал частью огромной, вечной, космической Пустоты, которая так манит и так пугает. И памятник тут ни при чем.
* * *
Торговые суда на рейде заслоняли горизонт белоснежными парусами, с которыми сливались голодные утренние чайки и альбатросы. Чуть дальше, левее Ланжерона, копошился порт. Вернее, еще не порт даже, а несколько уходящих в море причалов – начало будущего порта. У берега, стоя по колено в воде, заспанные мальчишки с удочками пытались выловить из прозрачной воды дородных бычков, но вылавливали только принесенные штормом водоросли. И с завистью посматривали на возвращающиеся с утреннего лова шаланды.
Постепенно стало припекать, и я двинулся вдоль берега, осторожно преодолевая мелкие овраги, заросшие кустарниками, бурьяном и ромашками. Все еще дикий, неухоженный берег довольно высоко висел над морем и в некоторых местах был буквально непроходимым. Но мне удалось преодолеть последний глубокий овраг и выйти на шум суетливой стройки: сотни две мужиков корчевали деревья и мостили булыжником дорогу. Явно строили улицу, ведущую к причалам. Или бульвар, по одну сторону от которого плотно пригнанные друг к другу уже стояли дома, своей архитектурой живо напоминавшие Париж или, скорее, Марсель. Но пыль и грязь вокруг были пока местными, одесскими.
Поднявшись вверх от моря, я вначале обнаружил огромную театральную афишу, сообщавшую, что ближайшие две недели в городе гастролирует итальянская опера, а, пройдя чуть дальше, обнаружил застрявший в яме экипаж, который изо всех сил вытягивали два вола, подгоняемые двумя же довольно мелкими, но вполне энергичными мужиками.
– От-то-цобе! От-то-цобе! – орал один, как будто перед ним были не волы, а быки.
– Тяни, проклятые! – вторил ему другой.
– Не вытянут, – засомневался, стоя у своей бочки, торговец питьевой водой. – И тут же заорал: – Рубль бочка! Рубль бочка!
– Или вытянут, – предположил у той же бочки кособокий мужик с бутылью.
– Какой ужас, мон шер ами! – пропела высаженная из экипажа дама в шляпке с вуалькой, прижимаясь к своему спутнику. – Что мешает его превосходительству распорядиться, наконец?
– Государственные дела, мадам, – ответствовал спутник, поправляя цилиндр. – Исключительно государственные дела. Император приказал прежде прочего благоустроить порт. И подъезды к порту. Торговля страдает.
Проходя мимо них, я учтиво поклонился и изобразил на лице крайнее сочувствие, что было воспринято, по-видимому, вполне благосклонно. По крайней мере, дама грустно улыбнулась в ответ, не скрыв, однако, и удивления.
Осторожно перейдя по ветхому мостику очередной овражек, я вышел на изящно застроенную улицу, пока, впрочем, обходившуюся без мостовой. Зато рядом обнаружился причудливый дом, вывеска у дверей которого оповещала, что это не что иное, как «Гостиница Отона с ресторацией и игорным залом». Игорный зал меня никак не заинтересовал. Зато возможность позавтракать в ресторации привлекла.
Войдя в залу и оглядевшись, я пристроился в углу у окна и стал ждать официанта, который не замедлил вынырнуть из-за ближайшей шторы.
– Чего изволите, ваше.., – тут он запнулся, и стал оглядывать меня с нескрываемым и даже нескромным интересом. – Ваше высоко… бродь… дительство… свежий окунь… раки… телятина с ужина осталась. Шо желаете? – И попятился.
– Глазунью и кофе.
Официанта сдуло, как сквозняком. Зато через несколько мгновений из-за той же шторы выглянуло несколько любопытных физиономий обоего пола с глазами, вылезающими на лоб. И тут же скрылись.
В ожидании глазуньи я еще раз оглядел зал и, кажется, понял, чем так удивил персонал ресторации: моя одежда слишком уж отличала меня от других клиентов. А, главное, не давала возможности определить, какого я рода и звания, что доставляло крайнее неудобство.
В этот момент в зал вошла давешняя дама с вуалькой в сопровождении своего кавалера, а, может, и вовсе мужа, и принялась оглядываться, ища свободные места. Но таковых не было. Заметив крайнюю растерянность на ее лице, я вскочил, поклонился и, пользуясь относительной простотой южных нравов, пригласил обоих за свой столик.
– Очень мило с вашей стороны, – чуть присела дама, – пригласить нас. – И тут же затараторила нежнейшим голосом: – Всю ночь глаз не сомкнули, а тут еще и гиштория с нашим экипажем. Не на жаре же дожидаться, пока эти противные мужики его вытащат. А муж мой уперся и ни в какую. Говорит, здесь не место для нас. А улица место?
– Статский советник Яновский Казимир Казимирович, – отрапортовал мужчина, выпрямившись во весь немалый рост. – А это моя жена, Елена Николаевна. Вы уж простите ее разговорчивость.
– Вот и славненько, Казинька. Здесь так интересно!
– А вы, простите, какого звания? – поинтересовался Казимир Казимирович. – Вы, как я вижу, приезжий?
– Тоже, – ответствовал я, – советник… э-э… штатский… по делам искусства. Больше комедиантами интересуюсь.
– Как это мило! – воскликнула Елена Николаевна. – То-то я смотрю, вы несколько странно одеты. Пиэсу разыгрываете?
– Можно сказать и так. Пиэсу. А можно и наоборот.
– Это как же?
– Никто не знает, кто кого разыгрывает: мы – пиэсу или пиэса – нас.
– Ах, как забавно! Не правда ли, Казинька?
– Вообще-то его высокородие прав: я тут проездом. Путешествую по Новороссийскому краю. Я, знаете ли, убежден, что новые земли империи имеют надобность не только в торговле, но и в искусствах. И чрезмерно счастлив тем обстоятельством, что и сам государь Александр Павлович, и его превосходительство граф Михаил Семенович это понимают. Не случайно же в Одессе гастролирует итальянская опера. Но, согласитесь, неплохо бы нам уже и свою иметь, так сказать, на манер итальянской.
– Комедиантов у нас и без того хватает, – откинулся на спинку кресла Казимир Казимирович. – Даже, извините, неплохо бы убавить. Давеча на балу у Елизаветы Ксаверьевны только и разговоров было, что об одном комедианте. Вот ведь, шельмец, чего удумал. Язык не повернется изложить.
– Казинька, ну как ты можешь? – перебила его жена. – Пушкин не комедиант, он пиит. И, говорят, не без способностей.
– И к чему же он способен? – недовольно переспросил Яновский. – К торговле, строительству, военной службе? Чем может послужить государю или хотя бы нашему городу, где его приняли и облагодетельствовали? Граф ночи не спит, все думает, как наш край получше устроить. А он? Одни насмешки да распутство. И ведь жалованье из казны получает! А служить – увольте. Это пусть другие.
– Позвольте, ваше высокородие, а не тот ли это Пушкин…
– Именно тот! – перебил Казимир Казимирович. – Именно. К сожалению.
– Но он пользуется расположением иных дам, – хитро улыбнулась Елена Николаевна. – Ужасен, конечно, сущий африканец. Но бывает очень мил.
– Дамы уже вызвали неудовольствие графа. Особливо Вера Федоровна. – И Казимир Казимирович оглянулся по сторонам, словно опасаясь, что кто-то подслушает информацию, предназначенную покуда лишь для избранных. – Надо же! Муж, поди, почтенный человек в Петербурге, а она здесь потворствует сумасброду.
– Ну, что ты, шер ами! – Елена Николаевна погладила руку мужа. – Супруг Веры Федоровны известный литератор.
– И что с того? Нет, таких комедиантов нам не надобно. Мы, знаете ли, патриоты Отечеству и городу своему, у нас и дом тут поставлен. И дети наши, и внуки, и правнуки тут жить будут.
– Ах, дети! – вздохнула Елена Николаевна. – Даст ли господь?
– Даст! – заверил Казимир Казимирович, чуть заметно покраснев.
Тут дали, то есть подали мою шипящую на сковородке глазунью. Что вызвало почему-то странную реакцию Елены Николаевны.
– Как это мило, Казинька, – сказала она. – Настоящая глазунья! Как это романтично. Почему у Елизаветы Ксаверьевны на балах никогда не подают глазунью?
И мило засмеялась собственной шутке, откидывая прелестную головку и кокетливо прикрывая рот черной перчаткой под цвет вуали.
* * *
Дворец генерал-губернатора Новороссийского края и полномочного наместника Бессарабской области графа Михаила Семеновича Воронцова белоснежным облаком плыл над высоким берегом Одесского залива, вызывая некоторую зависть местной знати и страх простых горожан. Поэтому без особой надобности старались мимо не ходить и не ездить. Да и ездить, в общем, было некуда, потому что почти сразу за дворцом земля была расколота глубочайшим оврагом, по дну которого с трудом продирались к строящемуся порту тяжело груженые зерном подводы. По-местному – биндюги.
Впрочем, избранное одесское общество собиралось время от времени в парадном зале дворца отнюдь не только потому, что к этому вынуждало высокое положение. И не из одного лишь пиетета к генерал-губернатору и его прелестной супруге. Балы, которые обожала давать Елизавета Ксаверьевна, служили, быть может, главным источником информации, предназначенной для относительно широкого круга. Здесь можно было точно узнать, с кем сегодня нужно дружить, а кого стоило бы и посторониться. Настроение графа удивительно точно отражалось на поведении его жены. И для опытного завсегдатая балов этого было вполне достаточно.
Ночь, проведенная во дворце без сна Казимиром Казимировичем и его супругой, ознаменовалась любопытным событием: среди приглашенных не было не только впавшего в глубокую немилость Пушкина, но и княгини Вяземской, сославшейся на нездоровье. Что было весьма странно, поскольку, во-первых, намедни видели ее весьма бодрой, а, во-вторых, Вера Федоровна находилась в довольно-таки доверительных отношениях с Елизаветой Ксаверьевной. А посему бальная зала полнилась слухами, перешептыванием, недомолвками и догадками. В точности никто ничего не знал. Никто. Кроме, может быть, самой графини. Но она хранила грустное молчание, и только по лицу ее можно было догадаться, что происходит нечто малоприятное.
* * *
Вера Федоровна тем временем пребывала в крайнем смятении, уже сама плохо понимая, каким образом она, взрослая женщина, мать семейства, позволила втянуть себя в опасные затеи этого мальчишки. По доброте, конечно. Исключительно по доброте. Нет, понимала, что – талант. Понимала, что сладкой жизни ему не будет. Понимала. И жалела. Но ведь форменный сумасброд. Просто мальчишка. Господи! Убьют его здесь.
И Петр Андреич, конечно же, не одобрит. Не одобрит, хоть Александра любит и даже считает своим другом. Не одобрит. Ведь одно дело любить и жалеть, и совсем другое – ох, страшно вымолвить… Преступление против воли государя! Причем, сама, сама все придумала. Александр и не просил ни о чем таком. Так, заикнулся только, что неплохо бы глянуть за море. А она и повелась. Да с чисто женской практичностью кинулась денег искать на дорогу. И Елизавету Ксаверьевну втянула, что уж совсем не к добру.
А ему – хоть бы что. Чуть стемнеет, отправляется едва ли не каждый день на извозчике на хутор Рено выслеживать очередную даму сердца. Правда, когда решена была его высылка из Одессы, прибежал с дачи Воронцовых растерянный, без шляпы и перчаток. Пришлось даже человека за ними посылать. Но ничего, примирился. Не сегодня же ехать. И не завтра. Какое-то время еще есть. Можно отдаться увлечению.
И как вскрылось-то? Непонятно. Елизавета Ксаверьевна только и сумела сообщить о глубоком неудовольствии графа и о его желании, чтобы ее, Воронцовой, сношения с Вяземской прекратились. Очень, дескать, Михал Семеныч сердит на обеих. Особливо на княгиню. Но как узнал-то? Неужто сама графиня и проговорилась? И что теперь будет с Сашей? А со всеми нами? Как жаль, что Петра Андреича рядом нет. Письма-то когда еще дойдут? А понять, что делать – сегодня надо бы.
* * *
– Ваше высокородие! – завопили мужики с порога, откуда их пытался вытолкать наружу гренадерского вида швейцар. – Вытащили, ваше высокородие!
– Ну, слава богу! – откликнулся Казимир Казимирович. – Я уж думал, до ночи провозятся.
Распростившись со своими новыми знакомыми, я отправился побродить по городу. Спустившись поближе к уже преодоленному мною утром оврагу, свернул на Итальянскую улицу, утонувшую в тени платанов. Ходить здесь было, конечно, небезопасно, поскольку улицу буквально разрезали морщины канав, она спотыкалась на грудах камней и прочего мусора. Но, что важно, здесь уже мостили дорогу, которая местами даже напоминала почти паркетную залу. Дойдя до «Северной гостиницы», принадлежавшей, как следовало из вывески, французскому негоцианту Шарлю Сикару, я на минуту остановился, раздумывая, не устроиться ли здесь на ночь. Но не стал, и побрел, коротая время до сумерек, дальше, к базару – мимо еврейских лавочек, наполненных привезенной из-за моря мануфактурой, мимо чубатых малороссов, прямо с телег торговавших свеклой и картошкой, мимо хитрых усатых греков – рыбных королей Одессы. Вся южная жизнь кипела на пыльных улицах – активная, шумная, красочная и певучая, как итальянская опера.
Чуть солнце стало клониться к западному берегу залива, я вернулся поближе к театру, на угол Дерибасовской и Ришельевской, где невдалеке ржала и била копытами извозчичья биржа.
– Куда, барин, изволите? – подскочил низкорослый мужичонка, суетливо почесывая бороденку.
– На хутор Рено.
– Далековато будет, барин. Разве из шести рублей токмо. Оно, конечно, следовает пять, но уж темнеть скоро будет.
– Где хутор-то хоть знаешь?
– Это не сумлевайтесь. Возил. Возил на этот хутор. И не раз возил. Где наша не пропадала.
Я вгляделся в мужичонку попристальнее – кого-то он мне напоминал. Но кого – я сразу не вспомнил. А, может, показалось. В общем, пришлось соглашаться на шесть рублей. Не пешком же идти.
С необыкновенным проворством извозчик провел экипаж среди ям и ухабов, вывернул к окраине, которая начиналась почти сразу за городским центром и, поднимая пыль, пустил кобылу по Малофонтанской дороге. Устроившись поудобней на мягком сиденье, я с интересом разглядывал бегущий вдоль дороги пейзаж. По левую руку, где-то далеко внизу, сливаясь с небом, бродило предвечернее море. Справа остывала после дневного зноя степь, изредка заслоняемая от глаз небольшими придорожными зарослями акаций и пирамидальных тополей. Проезжая очередной такой оазис, я вдруг услышал кукушку. И даже стал было считать, но не успел – пролетка быстро пронеслась мимо, и голос кукушки пропал в густой тополиной листве.
* * *
– Так вы меня слушаете, барин? – переспросил извозчик, которому, конечно, было скучно погонять кобылу молча.
– Слушаю, слушаю, – заверил я, занятый своими мыслями.
– Так вот, я и говорю: прихожу я к нему на квартиру. Жил он в клубном доме, во втором этаже. Вхожу в комнату: он брился. Я к нему. Ваше благородие, денег пожалуйте, и начал просить. Как ругнет он меня, да как бросится на меня с бритвой! Я бежать, давай, бог, ноги, чуть не зарезал. С той поры я так и бросил. Думаю себе: пропали деньги, и искать нечего, а уже больше не повезу.
– Это кто ж такой?
– Я ж сказал: чиновник из графской канцелярии. Возил я его раз на хутор Рено. Следовало пять рублей; говорит: в другой раз отдам. Прошло с неделю. Выходит: вези на хутор Рено!.. Повез опять. Следовало уж десять рублей, а он и в этот раз не отдал. Возил я его и в третий, и опять в долг: нечего было делать; и рад бы не ехать, да нельзя: свиреп был, да и ходил с железной дубинкой.
Тут я стал что-то припоминать, повнимательнее пригляделся к вознице, и неожиданно из меня вырвалось:
– А Вася-то что?
– Какой Вася? – не понял он. – Не было никакого Васи.
Ну, да, действительно, какой Вася… Вася.
– А фамилия-то твоя как?
– Береза, барин, моя фамилия. Все мы Березы, весь род. – И оскалился в бороду. – Иные, конечно, надсмехаются. Вроде как мы деревья, а не люди. И бог с ними, пускай надсмехаются.
– Что ж, так и не отдал денег-то?
– Кто?
– Ну, чиновник-то этот.
– То-то и оно, что отдал. Прошла неделя, другая. Только раз утром гляжу, – тут же и наша биржа… растворил окно, зовет всех, кому должен… Прихожу и я. На вот тебе по шести рублей за каждый раз, – говорит, – да смотри вперед, не совайся!
– Да зачем же ездил он на хутор Рено?
– А бог его знает! Посидит, походит по берегу час, полтора, потом назад.
– Как так? Разве он не на дачу к даме сердца ездил?
– Про даму сердца, барин, ничего сказать не могу. А только видел я, что никакой дачи не было. По берегу ходил – было. А про дачу ничего не знаю.
* * *
С полверсты примерно не доехав до хутора, я спрыгнул на землю и побрел к берегу, оставив извозчика дожидаться у дороги. Чуть дальше, где берег легким выступом уходил в море, уже светились огни дачного поселка – словно мелкие осколки догорающего заката. На гальке у самой воды спали перевернутые лодки, и тут же, привязанные к сваям уходящего от берега узкого причала, дышали на мелкой волне готовые к ночному лову шаланды.
Пройдя три десятка метров по мосткам, я скользнул за заграждение и заглянул в темную вечернюю воду. Контуры моего отражения плавали в беспокойной воде, то истончаясь до полного исчезновения, то вновь обретая форму, летящую, прыгающую, извивающуюся, словно вода отражала призрак. Она отражала не только меня. Она отражала затухающее небо и первые вызревшие на нем звезды. В ней, точно таким же образом извиваясь, плавали прибрежные пирамидальные тополя, теряя в сумеречной воде свои острые кроны. Море отражало целый мир. Оно искажало целый мир. Это было гигантское кривое зеркало из комнаты смеха. И этой комнатой смеха был целый мир, мир, где уже никто не смеялся, глядя на свое отражение
* * *
Никто не смеялся, хотя, конечно, все это было смешно. Какая дача? Какая дама сердца? А еще и деньги! Зачем? Если бы он решился, любая шаланда увезла бы в ночь, к западному берегу за сущие гроши. И все! А если пролеткой – так еще проще. Степью… До Измаила или Рени. Никто бы и хватиться не успел. Нет. Этот берег был границей. Но не границей между странами. Не границей между водой и сушей. Нет, другой границей. Никому и не заметной. Здесь рождался выбор. Выбор без выбора. Не гамлетовское «Быть или не быть». Другое: «Не быть или не быть?» И как именно не быть.
Бежать за море – уцелеть, но не быть. Вернуться – погибнуть, но быть. Или не быть?
– Выбор? – извиваясь и размахивая тростью, смеялся из воды призрак. – Нет никакого выбора, потому что выбор уже давно сделан. Распорядок установлен. Пиэса написана. Нет никакого выбора. Есть только искушение убежать со сцены.
– Куда убежать?
– В никуда. Со сцены – только в никуда.
– То есть исчезнуть?
– Что должно исчезнуть – исчезнет непременно. Чему дано возродиться – возродится.
– Значит, вернуться? Вернуться и…
Я оглянулся. Призрак, размахивая тростью, уходил по мосткам в сторону берега. Его ладная фигурка в цилиндре таяла в подступающей темноте. Я заглянул в воду: она больше ничего не отражала. Кинувшись к экипажу, я услышал скрип рессор, хлесткий выстрел кнута и успел разглядеть на заднем сидении коляски выступивший на фоне почти погасшего неба высокий цилиндр. Призрак на моем экипаже возвращался в Одессу. Или… не призрак? Или я не заметил, как сам стал призраком? Господи, ну какие призраки в наше время!
Так или иначе, но экипаж умчался. А я остался среди ночи на берегу. Делать выбор, которого нет. Выбор без выбора.
Поодаль светились огни дачного хутора Рено.
Об Авторе: Ефим Бершин
Поэт, прозаик, публицист. Родился в Тирасполе в 1951 году. Живёт в Москве. Автор пяти книг стихов, двух романов и документальной повести о войне в Приднестровье «Дикое поле». Произведения Бершина печатались в «Литературной газете», журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Континент», «Стрелец», «Юность», антологии русской поэзии «Строфы века» и проч.; многие его стихи переведены на иностранные языки. Ефим Бершин работал в «Литературной газете», вёл поэтическую страницу в газете «Советский цирк», где впервые были опубликованы многие неофициальные поэты. В 1991-99 работал в редакции «Литературной газеты», был военным корреспондентом во время боевых действий в Приднестровье и Чечне. Автор пяти книг стихов («Снег над Печорой», «Острова», «Осколок», «Миллениум» и «Поводырь дождя»), двух романов («Маски духа», «Ассистент клоуна») и документальной повести о войне в Приднестровье «Дикое поле». Произведения Бершина печатались в «Литературной газете», журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Континент», «Стрелец», «Юность», антологии русской поэзии «Строфы века» и проч.; многие его стихи переведены на иностранные языки.
Я одногодка автора.И у меня есть материал,созвучный его. Только посвященный не Пушкину,а Гоголю. Под названием”Рукописи не горят” Возможно это совпадение, обусловленное нашим поколением.Что касается моей принадлежности к ремеслу писательства,то я тоже член, только НСЖУ и Лауреат Региональных и Международных конкурсов по литературе. В настоящий момент живу в Израиле.