RSS RSS

Владимир ГАНДЕЛЬСМАН. «Чудесный звук, на долгий срок…». Эссе и стихи

ЭССЕТВОРЕНИЕ

Несколько эссе о литературных произведениях я облек недавно в поэтическую форму, вдохновляясь стихами современников. Между тем, первый опыт (не в отношении современника) касался верлибра Осипа Мандельштама «Нашедший подкову».

«Лес корабельный, мачтовый» срезан,
срезан и озвучен, став кораблём –
мачты его вспоминают, как они была стволами и, стоя
под пресным ливнем,
мечтали о морской соли.
От этого хода, – как бы обратного хода, когда
всё деревянное,
всё деревянное в корабле
вспоминает о своем происхождении, –
начинается качка.
«Всё трещит и качается». Качается и трещит.

И звучит вопрос: «С чего начать?», –
перекликаясь с финалом пушкинской
несравненной «Осени»:
«Куда ж нам плыть?..»
И стихотворение,
стихотворение-корабль отправляется в путь.

М. начинает с того, чем П. закончил, и значит,
Осип обязан ответить на вопрос Александра.

«Земля гудит метафорой»,
действие перемещается с моря на землю.
У древних авторов, Апулея или Сафо,
в колесницы богинь – вспомни, книгочей, Афродиту,
явившуюся из раковины морской! –
впряжены голуби, воробьи и другие птички.
Следом оживают соперники
этих крылатых существ:
кони, кони, и тут
мы окончательно «приземляемся».

«И лёгкие двуколки
в броской упряжи густых от натуги птичьих стай
разрываются на части,
соперничая с храпящими любимцами ристалищ».

(Подзаголовок к стихотворению:
«пиндарический отрывок». –
Что ж, мы замечаем у Пиндара в оде «Пелоп»
коней с «неутомимыми крыльями»).

Что ж, прекрасен победитель ристалища
и прекрасна песня во славу его,
но трижды блажен поэт, в посвящении
провозгласивший имя победителя – «Гиерону
Сиракузскому и коню его Ференику на победу в скачке», –
так пишет Пиндар, –
имя победителя звучит в веках, оно
не подлежит забвению, над ним не властно
беспамятство, это опьянение от сиюминутной
победы с запахом потного чемпиона или взмыленного коня.

М. – в другом стихотворении:
«Нам остается только имя:
чудесный звук, на долгий срок».

Но пока,
пока поэт и его песня,
его песня и тот, в честь кого она поётся,
пребывают в мгновении бытия,
всё тычется во всё, всё кишит, и темно в глазах, и светло,
и вновь темно, и жизнь соседствует со смертью.

«Воздух замешен так же густо, как земля, –
из него нельзя выйти, в него трудно войти».

Как выйти наружу, если ты часть нутра,
и как родиться там, где ты не родился?
В этом тёмном воздухе, в этом распаханном
каждую ночь заново чернозёме
«дети играют в бабки позвонками умерших животных».
Всё идёт к концу, и время благодарить время,
каким бы эхом оно ни отзывалось на твою жизнь –
«да» или «нет».

«Время благодарить время» – замкнутое пространство,
пространство этой фразы, подобно
полому золотому шару в стихотворении,
подобно яблоку в руках ребёнка, который может сказать:
«Я дам тебе яблоко» – или: «Я не дам тебе яблока».

Но главное – непоколебимо главное! –
о лице ребёнка:
«И лицо его – точный слепок с голоса,
который произносит эти слова».

Вот где нарушена тупая череда событий,
вот где время обращено вспять:
не человек творит свой голос,
но голос творит человека.
Вот! по заслугам прямая речь вознаграждена:
звучит и звучит,
хотя человека и след простыл.
И «конь лежит в пыли и храпит в мыле», а звон копыт
не затихает.

И нашедшему подкову дано всё это знать,
он вешает её на дверях, чтобы счастье,
счастье живого знания не покидало его дом,
которым является творящееся на наших глазах
стихотворение.

«Куда ж нам плыть?..»
Туда, где строки выкованы – подкова! – из жизни поэта,
из жизни, «срезанной», как монетка
или тот лес, ставший кораблём.
Туда, где поэт успевает сказать:
«мне уж не хватает меня самого…»,
а потомок и единомышленник восполняет утрату
и откликается:

«От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи».

 

наведывание

я долг погрешности-прелестнице
сейчас отдам и оступлюсь на лестнице,
на той несуществующей ступеньке,
на верхней (за дверьми – рояля треньки)…
вхожу и повторяю: долг нелепице.

в окне мелькнет ли что-то яркое,
воро́нье ли катнётся карканье,
дверных ли пе́тель скрип, как ранее,
услышу, с кухни ль причитания
и тапочек изношенное шарканье,

и тиканье часов, и сорное
то лепетанье вздорное,
то бормотанье слова исповедного,
и юноши какого-нибудь бледного
битьё об стену головой позорное.

нет никого, один я, слышащий
того, кто обитал здесь, видящий
след от руки, по клавишам бегущей,
оставшийся от жизни предыдущей,
и звука след безмолвный и вседышащий.

несчастный с горем недолеченным
в ночь выскользнет ли незамеченным…
пусть он споткнётся там, где оступился
я только что… но бог не поскупился
и даровал немыслимую встречу нам.

 

* * *

Господи, подсунь
светлый сон к утру –
время пионов, июнь
на легком ветру,

розовые в размер,
дитя, твоей головы
пионы, шорох портьер,
веянье травы,

то малинов, то бел
цвет их, воспой,
как в те дни голубел
небосвод голубой,

там пекут пироги,
праздничный аромат
сдобы прибереги,
сон явью объят,

медные по длине окна́
шпингалеты и блеск
ручки, и сна
последний всплеск,

и напрямик
радость (сорван сургуч
с ночи!) в утренний миг
подкараулить луч.

 

памяти Вадика Жука

на Кировском сыром и сером,
на Кировском в асфальтовых огнях,
где дамочке, под ручку с офицером
идущей, рифма-эхо вторит «ах»,
на Кировском с искрящимся базаром
предновогодним, где летящий штрих-
пунктир, навеки не напрасным даром
на веках тая, осеняет стих,
над Карповкой с её изгибом
к больнице с разевающими рты
за стёклами подобно белым рыбам
больными, вещунами немоты,
на Кировском, у входа в «Промку»,
где ты стоишь, где я бреду сейчас,
нисколько не завидуя потомку,
поскольку нет здесь ничего без нас,
на Кировском, которым заручимся,
под будущей строки прибой
мы встретились и мы не разлучимся,
пока опять не встретимся, с тобой.

 

* * *

на остановке, на тихой мели
света, жизнь простоять не жаль.
что же исподволь и
виновато поглядываешь в даль,
не идет ли трамвай?..
мысль мерцающую не развивай.

ни о чём. ничего. ни о ком.
только ночь. вы вдвоём.
на кивок её отвечая кивком,
стой – и всё. стой на своём,
не бормоча «скорей»
и не шепча в ухо ночи «согрей».

смотри, как сквозняк сквозит
и просторен простор.
дерево голое не голосит.
осень босенько выметает сор.
есть величие промелька, если речь
исчезает начисто. не перечь.

 

на закате
л.о.

что-то ветвь на фоне стены
разнервничалась, дрожит,
точно дни её сочтены,
точно к стенке приставлена и
глазки вот-вот смежит,
листики тоненькие сами ах не свои,
сами не свои

что-то холод по жилам течёт
дерева, будто некий знак
подаёт и ставит его на учёт…
если в гости идёшь ко мне, погоди.
да и солнце заходит так,
как ещё ни разу не заходи-
ло, не заходи

 

Истребление материи
(на одну из тем Бруно Шульца)

Разгорается солнце на арене двора.
Будет, будет пожарище.
Вот выходит Хи́ла, а значит, вам не видать добра
как своих ушей –
будет, будет позорище.
Заждалась Прозерпина. Саван, швечи́ха, шей.

Хила (Хилов его фамилия) – он сиротливый и
непригодный для игр, но для игрищ –
в самый раз, и выходят счастливые
на арену двора, за ти́грищем ти́грищ.
Зритель амфитеатра, зырь, зырь
на упырей, упырь.

Солнце пущено в самый зенит, как диск.
Жаркий жар опаляющий,
и уродливый Хила, подросток, заранее писк
издаёт. Будет, будет побоище.
Вот счастливые окружают его,
тоже дети, во-во!

«Мы проявим варварство и свирепство, мы, мы
человеческой кровью жаждем
насыщаться, дай нам её взаймы,
недоносок, мы страждем!»
Руки ему выкручивают, и кулаки
летают в воздухе, легкие, как мотыльки.

Что ж, свидетели и не таких страдалищ,
смотрят из окон жители амфитеатра
(как сенаторы со своих седалищ)
на казнь, на гладиаторов,
на подвыванье жертвы в соплях, на тупиц-
человекоубийц.

«Есть материя, подлежащая истреблению,
потому что бездарна вроде мычанья и блеянья
и скучна, ей не место в цветущей
гуще сада, где только счастливый – сущий!», –
говорит Павлин, главарь
(Павлов его фамилия), наш дворо́вый царь.

Не уклада́йтесь, сенаторы! Спать не время ище́!
Полуубиенный ползёт в лежбище.
Мать добавит ему оплеух,
чтобы он опух
окончательно. «В чём дело?! В чём, в чём оно?!
Ты моё горе, – вопит, – горе моё никчёмное!»

Мы победно по аппиевой идём
дороге, мы ходим по ней кругами и мы поём,
а потом дуем в дудки дудника и друг
в друга ягодами рябины плюёмся, и что ни круг,
то счастливее и счастливее мы
в постепенных сгущеньях тьмы.

Штукатурка амфитеатра сыплется, сыпь
звёзд намечается в небесах, всё тип-топ, всё тип-
топ, мы разводим костёр
погребальный, и до сих пор
до меня доносится игрушечный барабан.
Водосточные трубы гудят и горит чурбан.

 

день в местечке

слово щедрое есть – вот: угощение,
есть горящее – вот: освещение,
то-то праздник, семечек из миски гость
возьмет в горсть,
стопку – искра́ во взоре! –
опрокинет, счастье оно не горе

а потом возведет очи ввысь –
и еще одну, и вдвойне живой
во дворе танцует в грязи Йосл, ой,
як мягко танцюет, дывысь,
нищие мы неумытые
да святится имя твое

у соседки дiд хоть совсем одрях –
лицо в ржавых прожилках –
весь в ужимках,
ни с того ни с сего курицей куд-кудах
закудахчет, по грядкам прыгая
и руками дрыгая

и по шее своей бьет ребром ладони
точно курице отсекает голову, и агонию
трепыханием он
изображает, и стон
оглашает улицу, и пылит
мимо телега, и солнце ещё палит

а под вечер где-то пекут белый хлеб,
свечи, жёны молятся плачущим
голосом, себя прячущим,
варят рыбку – найдет, кто не слеп,
на дне да в подливу
обмакнет хлеб, счастливый

прослоняешься день от крыльца
до крыльца домиков с кривобокими
стенами, слепыми окнами,
а придешь – заснешь на руках у отца обеспамятев от воздуха
неба звездного

март-апрель 2025 г

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Владимир Гандельсман

Владимир Гандельсман родился в 1948 г. в Ленинграде, закончил электротехнический вуз, работал кочегаром, сторожем, гидом, грузчиком и т. д. С 1991 года живет в Нью-Йорке и Санкт-Петербурге. Поэт и переводчик, автор пятнадцати книг стихов

Оставьте комментарий