RSS RSS

 Михаил СМИРНОВ. Души

Ефим Фадеев потоптался возле калитки. Домой не хотелось заходить. Да и что одному делать там, хотя за многие годы привык к одиночеству. Он поправил шапку на голове. Осень на дворе. Погоды дождливые да ветреные стоят. Шумят деревья. Слетает последняя листва и ковром ложится на сырую землю. А вскоре ударят морозы и вообще тишина настанет в деревне, от которой-то и так осталось всего ничего, а пройдет с пяток лет и только ветер будет шуметь над округой да журавушки станут печально курлыкать и звать их = живых, да никто не отзовется…

Ефим глянул на деревню. Редкие крыши, но частые березы. . редкие жители и частые кресты на погосте да журавушки с каждым годом прибавляются. Вот и все, что осталось от Васильевки.

Он потоптался возле калитки. Глянул на свой дом. Вздохнул. Не только людей к земле тянет, но и дома ниже становятся. Снесут человека на погост, пройдет два-три года и вслед за ним дом хиреет. А снесут последнего жителя и останется от деревни одно название.

Но пока еще жива его Васильевка. И люди в ней живут. Пусть не так много, как раньше было, но все же живут. Вон и собака загавкала. Другая отозвалась. Тенью мелькнула серая кошка и исчезла в сарае. А там заорал петух — громко и протяжно, чуть поодаль еще два отозвались. Живет еще деревня. Это хорошо!

Вскидывая худые колени, Ефим Фадеев зашагал по улице. Уж улицей назвать нельзя. Дом от дома — не докричаться, но все же тропка протоптана. А значит, ходят по ней жители. И Ефим шагал, кутаясь в телогрейку. Ветер промозглый, до костей пробирает.

— Верка, здравствуй! — Ефим навалился на ветхий забор, того и гляди рухнет под ним, и посмотрел на маленькую старушку,  что сидела на лавке в садике перед полевым разноцветьем и раскачивалась, словно разговаривала с цветами. — Все сидишь? Как ни иду мимо, ты возле цветов возишься.

Он открыл калитку. Зашел в садик и присел рядом с ней. Провел по цветам заскорузлой ладонью — поздоровался. Взглянул в низкое небо, откуда доносилось курлыканье журавлей. Вздохнул.

— А, Ефимушка, здравствуй! — она закивала головой, глянула скоро и снова взгляд на полевое разноцветье. — А как же с ними не говорить? С одной душой пообщаюсь, с другой, а той покиваю, а по тем рукой проведу и они в ответ кивают, со мной здороваются. И так каждый день. Они ждут меня.  И Захарка мой всякий раз ждет. Я состарилась, а он остался таким же, каким до войны-разлучницы был — красивым да веселым. Он молодой, а я в старуху превратилась.

Она вздохнула, посмотрела блеклыми глазами на Ефима и снова о чем-то зашептала.

Ефим был единственным, кому разрешала посидеть рядом с ней возле полевого разноцветья. Никого не подпускала, а он в любое время мог зайти и присесть. Они редко говорили. Просто сидели и каждый о чем-то думал. А о чем они могли думать, если от будущей жизни остался маленький шажок и ты окажешься за порогом, где тебя давно уже ждут. Вот и вспоминал каждый прошедшую жизнь. Вроде она долгая, а оглянись и увидишь, что вся наша жизнь — это черточка между датами рождения и смерти.

Ефим взглядом проводил пару журавлей, что кружились над округой. Нахмурился. Его не станет, и тоже журавушка начнет печально курлыкать над избами, а потом взлетит в синь небесную и умчится в дали дальние, потому что некому будет отозваться на его курлыканье.

— Ладно, Верка, дальше отправлюсь, — хлопнул по коленям Ефим и поднялся. — Пройдусь по деревне. Гляну, как живут, да и сам покажусь на глаза, что еще небо копчу на земле, а не журавушкой поднялся в небеса.

Ефим Фадеев вышел за калитку и, вскидывая худые колени, зашагал по тропке. А баба Вера продолжала сидеть, словно и не заметила его ухода.

Ефим знал ее Захарушку. Вместе росли. Вместе работали. Захар машины любил. Готов был днями и ночами возле них сидеть. Дай ему волю, как говорили про Захара, он с закрытыми глазами машину разберет и снова соберет. Да, так и было. Уже перед самой войной привез Захар невесту. Тоже деревенская. Вроде ничего особенного, но чем-то зацепила Захара. Пока был в командировке, ночами простаивал возле ее хаты. И все же уговорил девчонку. И с родителями столковался. А когда уезжали, вдруг мать слезами залилась, что больше они не увидятся. И все обнимала дочку, в лицо заглядывала, словно хотела запомнить каждую ее черточку. И гладила, и прижималась к ней. А потом повернулась и ушла. И они уехали…

— Куда лыжи навострил? — со двора вышел Семен, зябко повел плечами и глянул в хмурое небо. — Обложило. Того и гляди дождь ливанет. Спрашиваю, где был, Ефим?

Достал из кармана мятую пачку дешевых сигарет и задымил, попыхивая вонючим дымом.

— Да вот, прошелся, — буркнул Ефим Фадеев. — На других посмотрел, себя показал. В нашем возрасте никак нельзя одному быть. И присмотр нужен, и помощь какая-никакая. К Верушке заглянул. С ней посидел. Вот сейчас с тобой поговорю. И дальше пойду.

— А, к блаженной ходил, — захекал Семен, выставив в улыбке редкие прокуренные зубы. — Все с цветочками разговоры разговаривает? Души людские собирает. Умора да и тока. хе-х!

И затрясся от смеха.

— Цыц, Семка! — погрозил скрюченным пальцем Ефим Фадеев. — Если она так считает, пусть так и будет. Каждый должен во что-то верить. И Верушка верит, что с душами разговаривает и со своим Захаром говорит. И не суйся к ней, а то быстро салазки в другую сторону выверну.

И погрозил суковатой палкой.

— А что я такого сказал? — проворчал Семен. — Все на кладбище лежат, а у вас все как-то… Ты на Ветвяянку всю жизнь ходишь и со своей Марийкой разговариваешь, словно с живой. А Верка говорит, что души в цветы переселяются. И бормочет над ними, и наглаживает. А другие верят вам. хе-х! дурачки да и тока!

— А твоя подленькая душонка, Семен, в ворону переселится, когда придет время, — не сказал, а рыкнул Ефим Фадеев. — Так и будешь падаль собирать. Как был при жизни подлым, таким и уйдешь из нее.

Ефим чертыхнулся и зашагал по тропке. Он уже не рад был, что остановился с соседом.

— Хоть в червя навозного превращусь, мне плевать, — донесся вслед голос соседа. — А то понапридумывали тут…

— От червя хоть польза есть, а ты, кроме вреда и ехидства, ничего людям не принес, — не поворачиваясь, снова рыкнул Ефим. — Только и переводишь добро на дерьмо.

И зашагал, высоко вскидывая худые колени.

Нехороший мужик — этот Семен. Не уважали его в деревне. Мужики на войну уходили. Погибали. Калеками возвращались. А этот всю войну по справкам прожил, то больной, то кривой, то должность не позволяет и он нужнее в тылу, чем на войне. Так и болтался, как дерьмо в проруби, пока война не закончилась. Зато потом принялся кулаком в грудь стучать, что он всю Васильевку от голода спас, пока остальные воевали. А то бы вернулись к разбитому корыту. И все в таком духе…

— Тьфу ты! — чертыхнулся Ефим Фадеев. — Не хочешь думать о нем, а он словно глист лезет и свербит, покоя не дает. Все в журавушек превращаются, а он живет и словно время его не берет.

И снова зачертыхался.

— Что ругаешься, Ефим? — донесся натужный кашель, и он увидел на крыльце Ивана Логинова. — Идет, как на параде, а сам костерит почем зря. Кого это так?

— Ай, хоть обратно поворачивай, когда Семена повстречаешь. — Черная душонка, как была, так и осталась. Все изгадит, к чему прикоснется.

— А, понятно, — закивал лысой головой Иван, вытащил из кармана фуражку и нахлобучил ее. — Кляузник. Сколько доносов написал на других — страсть! Правда, как земля его носит. Я не хожу возле его избы. Боюсь, не сдержусь. Не хочется на старости лет отвечать за эту гниду. Ведь спросят же, как за хорошего человека, а он — тьфу!

Иван сплюнул под ноги и растер плевок.

— Ладно, Вань, пойду, — сказал Ефим, опираясь на карепкую суковатую палку. — Знобко на улице. Ветер до костей пробирает. Продрог.

И зашагал по тропке.

— А, ну, давай, — донеслось вслед. — Я тоже докурю и в избу греться.

Ефим не пошел домой. Он свернул на тропку и подался к речке Ветвянке. Уселся возле старого потемневшего креста, что стоял на обрыве, глянул на темную воду, что кружила  водоворотами и вздохнул, а потом осторожно кинул в воду маленький букетик полевого разноцветья, что перед уходом сунула ему в руку старая Верушка. Букетик кружился на воде, а потом исчез — это Марийка забрала его.

— Ну, здравствуй, Марийка, — сказал он. Вот я и пришел. Сколько лет хожу и говорю одно и то же. вот с Верушкой повидался. Цветы передала. Тоже сидит и со своим Захаром разговаривает.

И принялся рассказывать все, что произошло. Так было всегда. И сейчас говорил обо всем, словно с живой разговаривал. А когда выговорился, зашагал домой.

И снова не хотелось заходить домой. Потоптался возле двора. Заглянул в свой садик. Посмотрел на яблони. Раньше ребятишкам отдавал урожай. Радовались они. Со всей деревни сбегались. А сейчас некому отдавать. Отнесет по соседям, себе чуток соберет, а остальное земля-матушка принимает.

Ефим вздохнул. Уселся на лавку, что было подле двора. Закурил. Оперся на посох, как называл свою суковатую палку и снова мысли пошли гулять, опережая, друг дружку.

И опять память вернула к военному лихолетью, когда плач стоял по деревне, провожая мужиков на фронт. Захара вспомнил с его Верушкой. он веселым был. И на войну уходил, а сам улыбался, словно не воевать собирался, а на гулянку поехал и сейчас начнет песни горланить да в пляс пустится. А Верушка плакала. Цеплялась за него, не отпускала. А как тут отпустишь, ежели и вкуса-то семейной жизни не успели почуять. Всего неделю прожили, как Захар привез ее, а тут война. Он уходит, а она одна остается в чужой избе, да и в деревне. Ни родни, ни знакомых. Даже поплакаться не у кого на плече.

Захар ушел на войну, а она осталась в Васильевке. Вернуться в родной дом, а там фашисты уже хозяйничают. И ни одной весточки оттуда. Ефим знал, что у нее была большая семья. И родители, и братья с сестрами, лишь она одна выпорхнула из семейного гнездышка и умчалась вслед за милым. А теперь не знала, что с семьей. Там были фашисты — этим все сказано.

А вскоре и Вера собрала узелок и поехала в соседний городок. Все же там людей побольше, да и работы столько, что ни о чем другом думать некогда. Там и осталась. А в конце войны неожиданно вернулась.

— Ефим, мне сказали, будто моего Захарушку видели в соседнем городке, — запыхавшись, сказала она, едва переступив порог. — Может, ошиблись? Сказали, будто Захар стал инвалидом безногим. Что же он домой не возвращается, если его покалечило? Ведь я же любого его жду — безрукого, безногого, контуженного. Главное, что живой вернулся. А он не приезжает. Может, ошиблись люди, и мой Захарушка еще воюет?

Она безвольно опустила руки. Платок съехал на плечи. И смотрела на него, а в глазах слезы.

— Езжай туда, — сказал Ефим, но чутье подсказывало ему, и он не стал обнадеживать. — Отправляйся и сама смотри, кто перед тобой. Сердце подскажет, что тебе делать, если это Захар. Ну,а ошиблись… на войне всякое бывает. Гляди сама. Когда вернешься, загляни ко мне на огонек. Расскажешь, как было дело.

Вера закивала головой и умчалась.

Прошло несколько дней, когда дверь тихонечко скрипнула и появилась Вера. Прошла к столу, присела на лавку и посмотрела на него.

— Здравствуй, Ефим, — устало сказала она, положила руки на колени и принялась теребить край платка. — Вот я и вернулась. Ну, что тебе сказать?.. сам знаешь, что мой Захарушка с первых дней на фронте, а я посмотрю на снимок и все думы о нём, лишь бы живым вернулся. Любой. Без рук и ног, но вернулся. Каждый день весточки ждала от него, каждому письму радовалась. Читала и перечитывала до дыр. В стопочку складывала. Мечтала, когда он вернётся, вместе будем перечитывать. А в конце войны письма перестали приходить. Я не знала, что и думать.  Если убили, где похоронка? Если без вести пропал, почему не сообщили? А если живой, так отчего не написал? Вот эти вопросы мучили меня. Вроде есть человек, а в то же время, исчез. Пропал. И никакой весточки от него. Был и пропал, я бы так сказала. Но если нет никаких вестей, значит рано хоронить. У других же бывало, что чуть ли не с первого дня ни одного письма не получали, а потом объявлялся жив и здоров. И я верила, что мой Захар живой. Вытащу фотографию и разговариваю с ним, словно он рядышком сидит. Обо всём говорила, но чаще вспоминала нашу прошлую жизнь и мечтала о будущей, как война закончится, он вернётся, и мы заживём, и детишек будет семеро по лавкам. Сама мечтаю и казалось, он слышит меня и отвечает. Понимаешь, верила, что он живой. Сердце подсказывало. Сколько говорили, что понапрасну жду, а я продолжала надеяться, что мой Захарушка вернётся. И не ошиблась. Как я говорила тебе, Ефим, однажды тётка Авдя, соседка, пришла и говорит, будто видела на вокзале в соседнем городке калеку безногого. На моего Захара похож, такой же молодой, но весь седой. Подошла к нему, окликнула, а он прогнал её, сказал, что ошибаешься, тётка, что он случайно попал в этот город, а сам будто бы живёт на краю земли. Она рассказывает, а у меня сердце ёкнуло. Подхватилась и к тебе примчалась. Все рассказала. Ты посоветовал, чтобы я поехала в соседний городок и своими глазами увидела, мой ли это Захар.

Я помчалась туда. И не удержалась, ноги подогнулись, когда калеку увидела. Издалека поняла, что это был Захар. Пьяный. На тележке пристёгнутый. Он сидел возле привокзальной столовой. Я кинулась к нему, а ноги не держат. Упала перед ним, заголосила. А потом бросилась обнимать его и целовать, а сама и смеюсь и плачу, его ругаю, что ж ты, такой-сякой домой не едешь, я ж все жданки проела, все глаза проглядела. Он увидел меня, отдёрнулся, весь затрясся, аж белый стал, принялся матюгаться и всё норовил оттолкнуть, мол, обозналась ты, девка. А как я могу обознаться, если каждую чёрточку, каждую родинку знала наизусть? Снова сунулась к нему, а он в кошки-дыбошки, мол, если не отстанешь, изувечу!

И замолчала, о чём-то задумавшись.

И Ефим молчал, опасаясь нарушить эту тишину. Он понимал, что так все и получится. Знал характер Захара. И сразу понял, что это он появился. А домой не хочет появляться, чтобы не стать обузой для жены. Ефим видел таких, когда в госпитале лежал, где некоторые солдаты срывались и ни в какую не хотели возвращаться в родной дом. Да лучше погибнуть и лечь во сырую землю, чтобы журавушками взмыть в небеса, чем отправляться в таком виде домой и ловить на себе взгляды жены и знакомых. И на вокзалах встречал солдат, которые отказывались ехать домой, не понимая, или не хотели понимать, что их ждут дома любыми. Пусть израненные, без рук и ног, но они вернутся живыми — это же главное для жены и детей.

— Ну, что решила, Верка? — сказал Ефим, покосившись на нее, на ее руки, безвольно опущенные на колени. — Забрала Захара, или мимо прошла?

И глянул, а взгляд колючий, словно обжег ее.

Она вскинулась.

— Ну, как же я могу оставить его, Ефим? — всплеснула она руками и снова они опустились. — В общем, через ругань и тычки, но всё же уговорила и забрала его домой, — покачиваясь, сказала она. — Привезла. Своей бани нет. Нагрела воды и ну его намывать. Только пена и мат во все стороны летели, а я молчала. Плакала, что на нём живого места не было. И радовалась, что мужик возвратился домой. Пусть изувеченный, но главное, что живой. Теперь заживём! У других никого, а у меня хоть калека, но вернулся. Да, радовалась…

И опять замолчала.

— Ну и умница! — закивал головой Ефим. Дома стены лечат. С ним побольше будь, чтобы он видел, что ты рада его возвращению. Пусть израненный, но живой. Ведь и словом можно вылечить. Ладно, вечерочком загляну на огонек. Много говорить не стану. Думаю, там и без меня покоя ему не будет. Понабегут бабы. Расспросы начнутся. А ты придерживай его, чтобы не сорвался, а то дров наломает. Надоедать не стану приходами. А ко мне забегай. Расскажешь, как живете. Может, что-нибудь подскажу.

Вера сидела. Слушала его. Кивала. А взгляд больной и какая-то растерянность в нем была, словно она не знала, как ей дальше-то жить.

Ближе к вечеру Ефим Фадеев собрался. Сначала хотел форму надеть, а потом простые штаны натянул, пиджачок, телогрейку на плечи и кепка на голове, а на ноги старые сапоги. Полный кисет самосада набил. Каравай хлеба взял, чуток пожелтевшего сала и немного картошки. Все уложил в мешок и зашагал в гости. Но сразу не стал заходить. Прислушался. В избе уже слышен говор. За спиной быстрые шаги. Обернулся. Марья Шаронова торопится, придерживая на голове спадающий платок.

— Слышь, Марья, — остановил Ефим соседку. — Ты насчет своего Федьки пришла узнать? Особо в душу Захара не лезьте. И другим бабам скажи. Захару еще не до расспросов. Пусть чуток в себя придет. Успеете наговориться. Тяжелый он. Не теребите душу.

Марья закивала и первой проскользнула в избу. Ефим неторопливо поднялся по ступеням. Стукнул в дверь. Склонив голову, зашел. Взгляд по задней избе, где была Вера и две соседки, которые о чем-то ее расспрашивали, посматривая на горницу.

— Верка, здравствуй! — словно и не виделись, поздоровался Ефим. — На-кась, гостинцы. Разберешь. Там кисет с самосадом. А где Захар?

— Там он, — кивнула Верка. — Самогонку пьет. Злой. Ругается.

— Ну, ничего, и я выпью с ним за встречу, — наклоняя голову, чтобы не удариться о притолоку, Ефим шагнул в горницу, где во главе стола сидел Захар в расстегнутой гимнастерке. Перед ним бутылка с белесой самогонкой. Пара тарелок. И два-три стакана. Возле него примостился пьяный дядька Матвей, который все порывался что-то сказать, но язык заплетался и он, махнув рукой, ткнулся лбом в стол. Подле них несколько соседок вели нескончаемые разговоры о своих мужиках, что тоже в бутылку заглядывали, когда вернулись, а сейчас ни-ни, ни капельки — этим, как бы подбадривали Захара, а он лишь зубами скрипел, да кулаки с хрустом сжимал.

— Здоров был, Захар! — Ефим подошел, ткнул ладонь, здороваясь, потом громыхнул табуреткой и присел рядом. Взял бутылку. Ему налил немного, себе плеснул. И поднял стакан. — Ну, с возвращением, Захарка! Молодец, что живым вернулся. Веерка всю войну ждала. Все глаза проглядела. И радовалась, когда узнала, что ты живой.

Он чокнулся. Выпил. Взял корочку хлеба, занюхал, отломил крошку и принялся катать во рту.

— Да лучше бы я сдох, — рыкнул Захар, выпил и грохнул стаканом об стол. — Верка бы поплакала и ладно. А кому я такой нужен? Глянь на Верку и на меня. Для чего мне жить, а? Лучше бы сдох…

И Захар снова потянулся к бутылке.

Ефим молчком отобрал бутылку и отставил в сторону.

— Не ты один таким вернулся, — хмуро сказал он. — Леонтий пришел без ноги, Роман Кузин покалеченный, Санька вообще почти слепой приехал — глаза выжгло. А он едва вернулся и сразу женился. Баба вроде на сносях у него. А Парфена вообще без рук и ног привезли. Култышка торчит и все. Так он детей смог настрогать. Баба нарадоваться не может, что мужик в доме. А ты подыхать собрался. успеешь еще в журавушку превратиться. И так много сельчан журавлями с душами солдатскими вернулись. Глянь в окно и увидишь, как кружат они над Васильевкой. Курлыкают. Душу тревожат. А сколько еще вернется журавушками — никто не знает. Лишь война знает это…

Ефим налил в свой стакан. Выпил. И заскрипел зубами.

— А ты знаешь, сколько мне пришлось повидать на войне? — пьяно сказал Захар и провел ладонью по горлу. — Во, насмотрелся! А ты еще будешь говорить мне. Да пошли вы…

Он громко выругался.

Дверь в горницу приоткрылась и заглянула встревоженная Верка. Но Ефим кивком показал, чтобы не совалась.

— А ты один воевал? — заскрипел зубами Ефим. — А другие цветочки нюхали? Все воевали. Все были там. И каждый вернулся со своей бедой. Но живут, потому что надо жить. Я тоже торопился домой. Думал, заживем с моей Марийкой. Наверстаем, что упустили за войну. Детишек будет семеро по лавкам. А вернулся, мне говорят, что утонула моя Марийка, когда спасала мальца детдомовского, который под лед провалился. Его спасла, а сама ушла под лед. В журавушку превратилась. Мне жить не хотелось. Я пошел в детдом, чтобы в глаза посмотреть этому мальцу, из-за которого Марийка утонула. Глянул, а в них боль — тягучая, непереносимая. И я ушел. На берег Ветвянки пришел, где Марийка под лед провалилась. И весь день просидел. С ней говорил, как с живой. И каждый день хожу туда. И буду ходить, потому что она осталась для меня живой. Она погибла, спасая мальца, а ты добровольно хочешь помереть. Эх, да, что говорить-то? Все равно не поймешь…

Он снова налил в стакан и выпил, а потом замолчал.

И Захар молчал. Искоса посматривал на него, сжимал кулачищи и молчал.

— О, Захарка вернулся! — забасил Николай, распахивая дверь в горницу, и едва протиснулся, и сразу как-то тесно стало здесь от этого великана. — Мне говорят, а я не верю. Как же вы мимо нашего дома проскочили? Ну, чертяка, здоров был!

Он подхватил Захара, обнял его и затеребил, а потом осторожно посадил на лавку.

— Откуда ты примчался? — покосился Ефим. — Вроде уехал, как видел.

— Ай, в город посылали, — отмахнулся Николай, взял бутылку, и она чуть ли не скрылась в огромной ладони. — Запчасти выпрашивал. Нужно мастерские запускать. И для тебя, Захар, работенка найдется. Договорился. Кладовщиком будешь. Надеюсь на тебя, что порядок наведешь на складе, а то пораспустились без нас. Мы еще покажем им, а пока давай-ка выпьем за твое возвращение.

Все подняли стаканы. Выпили. Захрустели капустой. Снова потянулись к бутылке, но Ефим придержал.

— Все, братцы, с меня хватит, — сказал он и поднялся. — И Захару достаточно. А поговорить — это нужно. А если еще на работу пристроишь, вообще хорошо будет. А то закис наш друг. Ну, Захар, не прощаюсь. Теперь буду почаще заглядывать. А ты подумай над моими словами.

Ефим вышел из горницы. Кивнул Вере и вышел на крыльцо. Закурил. Стоял, пыхал вонючим самосадом и хмурился. Перед глазами стоял пьяный Захар и злость в его глазах, аж желваки ходуном ходили. Да, досталось ему по самые ноздри и сможет ли вернуться к нормальной жизни — неизвестно.

Заскрипела дверь и на крыльцо вышла Вера, кутаясь в шаль. Она молчком глянула на Ефима, а взгляд уставший.

— Ну, что сказать тебе? — Ефим докурил, поплевал на ладонь, затушил окурок и кинул в лужу. — Посмотрел на него. Поговорил. Я с такими встречался в госпитале, да и на вокзалах попадались, когда возвращался домой. Он махнул рукой на себя. если стал калекой, значит, никому не нужен. Понимаешь? Отвлечь его надо от этих мыслей. С ним побольше быть, если получится. Поменьше про войну говорить. Это самое больное место для него. И чем-нибудь нужно его занять, чтобы дурные мысли в бошку не лезли. Да, забыл… Николай пообещал пристроить его кладовщиком в мастерские. Пусть немного денег, зато при деле будет.

— Пусть хоть бесплатно работает, лишь бы сиднем не сидел и в бутылку не заглядывал, — обрадовалась Вера. — Все же на людях будет, а я попрошу Николая, чтобы тележку ему сделали. Сама буду возить и забирать с работы. хорошо-то как!

Было видно, как она радовалась этому известию. И заметалась на крыльце, не зная, с Ефимом стоять или к мужу бежать.

— Ну, торопись к Захару, засмеялся Ефим. — Глядишь, вернется в жизнь.

Она хлопнула дверью и скрылась в избе.

Ефим зашагал домой, продолжая хмуриться…

Прошло несколько месяцев. Вроде бы все складывалось хорошо. Захар потихонечку стал работать. Верка расцвела. Красивая, зараза! Глаз не отвесть от нее. Вроде живи и радуйся, что жизнь стала входить в свою колею, но потом пришла беда.

Старый Ефим вздохнул, опираясь на суковатую палку. Эх, жизнь! Как ни крути, а мысли все равно возвращаются в прошлое. И чем старше становишься, тем чаще бываешь в прошлом. А в будущее даже не заглядываешь. Что там делать? ты и так знаешь его. Глянь на мазарки, вот и ответ получишь. Снесут туда, и еще один журавушка поднимется в синь небесную и будет курлыкать, душу людям тревожить.

Недолго прожил Захар после возвращения.

Однажды сидел Ефим возле двора. Тенью мелькнула Верка. Присела рядом с ним. Долго молчала. Глянула на него, как огнем опалила.

— Все, нет больше моего Захарушки, — едва слышно сказала она. Сидит, смотрит куда-то, а слова, как камни на душу ложатся. — журавушкой взмыл в небеса. До войны мечтали об одной жизни, а на деле по-другому получилось. Тянулись соседки, чтобы про своих мужиков спросить, у кого с войны не вернулись. Шли узнать, не встречал ли их. Двери не закрывались. И не выгонишь. Сама такой же была. Они спрашивают, а его трясти начинает. Не хотел вспоминать войну. Да так и было… А бывало, что плакал. Отвернётся, а у самого плечи ходуном ходят, а спроси, сразу огрызался, если сунешься пожалеть, матюгами обложит. Я понимала, не на меня злится, а на себя, что такой молодой и калека. До войны был шофёром. Вернулся калекой. Однажды бегу домой и вижу, сидит мой Захарушка возле чужой машины и гладит колесо, а у самого слёзы на глазах. Ему бы не на складе работать, а за баранку сесть, да отъездил свое. Кинулась к нему, а потом остановилась, а у самой сердце, словно в кулак сжали, аж не продохнуть. Всё бы отдала, чтобы вернуться к прошлой жизни, но не получилось. Захар молодой, ему жить да жить, а он не выдержал и запил. Крепко. Я на работу, а Захар к магазину. Там всегда находились сердобольные люди. То деньги сунут, то угостят. А к вечеру лыка не вяжет. Вернусь, а его нет. Бегаю по улицам, его разыскиваю. Найду, домой волоку. А утром снова на работу. И так каждый божий день. В общем, сломался мой Захар. Его можно понять. Жена молодая, а он калека. Здесь бы ребятишек рожать и рожать, упущенные годы навёрстывать, а он ни на что не способен и на детей — тоже. Я работаю, а он инвалид безногий. Я расцвела, когда его нашла, обрадовалась, что мужик домой вернулся, а он себя поедом ел, что не погиб на фронте, что калеки никому не нужны, а жёнам тем более. И покатился по наклонной. И чем дальше, тем быстрее. Ночами воевал. Нет, не со мной. В атаку ходил. Он же в пехоте воевал. Очнусь от крика: «Взво-од за мной!». Кинусь, а он лежит и трясется. Вроде смотрит на меня, а не видит. Криком исходит, поднимая солдат, аж пена на губах и глаза белые, и всё обрубками ног шевелил, словно бежит… Трясу его, трясу, он не слышит. Он бойцов в атаку ведёт. И умер в атаке. Вскинулся, закричал, взмахнул рукой и захрипел. Бросилась к нему, а он не дышит. Сердце остановилось. Осколок рядом был. Сдвинулся, и не стало моего Захара. Вот и получается, что на войне погиб, хотя и стал калекой. И поднялся вслед за другими в синь небесную, — помолчала, а потом не сказала, а выдохнула. — Не уберегла его. Себя буду винить до последнего дня своего, что не сберегла мужа, что времени на него не нашла. Его бы приласкать, чтобы душа оттаяла, присесть и поговорить лишний раз, а я на работу бежала. Если б рядышком была, думаю, выходила бы его. Потихонечку, но вернула к жизни. А у меня не получилось. Чуть свет уходила на работу и поздно возвращалась, а мой Захарушка оставался один на один со своими думами и бедой. До войны песни любил петь, а вернувшись, замкнулся в себе. Не то, чтобы песню, слово с него не вытянешь. Так и ушёл от меня, не поговорив по душам. Поэтому виню себя в его смерти. Себя и никого более.  Журавушкой стал и поднялся в синь небесную, чтобы встретиться с такими же, кто лег во сырую землю, чтобы подняться в небеса…

Снова посмотрела на Ефима, а глаза сухие-сухие, и боль полыхает в них. Смотрит, словно в душу заглядывает, аж внутри засвербело от ее взгляда.

— Да, Верка, уходят солдаты в последнюю атаку, — вздохнул Ефим Фадеев. — И я с такими встречался. Что говорить-то? Я тоже воюю ночами. В атаку ходим с ребятами. И вижу, как падают они. Пытаюсь помочь. Кидаюсь к ним, а ноги не двигаются. Хватаю ребят, а они выскальзывают из рук. И снова падают на землю, чтобы журавушками взмыть в небеса. До сих пор приходят ко мне ночами. Смотрю на них, разговариваю. Утром поднимусь и сам не свой. Видать, до последнего моего часа буду воевать. И уйду, чтобы с ними встретиться да со своей Марийкой.

Он замолчал и нахмурился.

Верка тоже молчала, перебирая край платка.

Но беда не приходит одна. После похорон принесли Верке казенную бумагу, где сообщили на ее запрос, что отец геройски погиб на поле боя, а всю ее большую семью — мать, братьев и сестренок расстреляли фашисты. Ночью окружили деревню, всех жителей согнали к глубокому оврагу и из пулеметов расстреляли. Всех до единого! Никто не спасся.

И Верка погасла, словно свечечка. так-то едва держалась после смерти Захара, а тут сломалась. Дни и ночи сидела на лавке. Качает головой. То разговаривает, то начинает по сторонам смотреть, словно кого-то ищет, а потом опять бормочет, а взгляд тоскливый и больной. А потом исчезла. Куда делась — никто не знал. А Ефим не стал говорить. Посоветовал Верке, чтобы она съездила в родную деревню. Привезла землицу с места гибели семьи и рассыпала в садике. Пусть чует, что родные души всегда рядышком. Видать, послушала его.

Долго Верка не возвращалась в Васильевку. Все уж думали, что пропала или где-нибудь осталась, чтобы ничего не напоминало ей о прошлой жизни, как вдруг она объявилась.

— Здравствуй, Ефим, — поздним вечером открылась дверь и через порог ступила Верка. Одежка пообтрепалась. Платок на плечах. Сама молодая, а волосы словно у старухи глубокой — седые и тусклые, да и глаза не лучше. Потух взгляд. Поблекли они. — Вот я и вернулась. Ездила в родную деревню, как ты посоветовал. Разыскала место, где расстреляли. Глубокий овраг. Внутри темно, а склоны цветами покрыты. Разные цветы. Усыпаны склоны! Долго сидела на краю оврага. Всё плакала, говорила с матерью и братишками, и показалось, что цветы качаются, словно разговаривают. И правда, прислушаешься, будто шёпот отовсюду доносится. Видать, души людей, кто погиб здесь, в цветы превратились. Листва с деревьев облетела, а склоны сплошь в цветах, которые закачались, когда с ними заговорила. Долго сидела, обо всём говорила и о жизни — тоже, потом насыпала земли из оврага, где они были расстреляны, где кровь рекой текла и остановилась на ночлег у старухи, что жила на краю леса. До утра просидели. Обо всём говорили с ней. А утром, когда я собралась в дорогу, она сунула узелок в руки и сказала, что в этих семенах души людские находятся.  И я всю дорогу, пока добиралась сюда, достану узелок с семенами, на ладошку высыплю и разговариваю с ними. Посижу, всех повспоминаю, поздороваюсь, каждого по имени назову, со своим Захаром поговорю, с матушкой пошепчусь, отцу поклонюсь, и душа успокаивается. И они, наверное, тоже радуются, что их не забываю. Там радуются…

И ткнула вверх, словно на небеса показывала. Замолчала. Сидела, раскачивалась и о чём-то думала. Наверное, своих вспоминала…

Ефим не мешал ей. Молчком налил чай в кружку, пододвинул поближе, рядом конфетку в крошках табака. Она взяла не глядя, придвинула чай и принялась потихонечку отхлебывать, а по глазам было заметно, что она далеко отсюда.

— Верка, ты посади цветы в садике, — так, словно невзначай, сказал Ефим. — Пусть растут. И тебе полегче станет, что твои родственные души рядышком находятся. будешь в свободное время присаживаться возле них да разговаривать. Все легче, чем одной в четырех стенах.

И непроизвольно вздохнул, оглядывая свою избу, где давно уже поселилось одиночество.

Верка послушала его. Посадила цветы. И все удивлялись, что так быстро принялись и зацвели. А Вера каждый вечер приходила в садик. Выносила табуретку, садилась лицом к цветам и принималась что-то рассказывать, словно с кем-то разговаривала. Соседки пальцами крутили возле виска, мол, дурочка объявилась, а потом замолчали. Шептались, что умом повредилась, когда столько беды на нее свалилось. Одна осталась. И сокрушенно качали головами, вот что делает с людьми война проклятущая…

С той поры Вера одна осталась на всём белом свете. Такого, как Захар не найдёшь, а другие не нужны. Памятью жила. Всё, что было хорошего в ее жизни, осталось в прошлом, а впереди беспросветная жизнь, в которой была одна радость — это души людские…

…— Да, жизнь пролетела, — вздохнул Ефим Фадеев, опираясь на суковатую палку. — Осталось совсем немного. Одни журавушками в небо поднялись, а другие разноцветьем полыхают и прохожие радуются, глядя на цветы с душами людскими. Может и правда, души людей переселяются в цветы, как Вера говорила. Всё как в жизни — у одних она яркая и многоцветная, как конфетная обёртка, но душа пустой окажется, а у других с виду непримечательная, а копни поглубже и увидишь, сколько тепла или добра в этом человеке находится, который со всеми делится и ничего взамен не требует. Каждому человеку, как и цветку, уготована своя жизнь. Одни пытаются прыгнуть выше головы и разбиваются, ничего не достигнув, некоторые взлетают, но быстро сгорают, а другие довольствуются тем, что свыше дадено. Значит, после смерти у каждого человека будет свой цветок, где его душа найдёт покой. Видимо, так оно и есть. Ну, а моя душа поднимется в синь небесную, где меня уже моя Марийка и друзья-товарищи дожидаются, кто на проклятущей войне лег во сырую землю, чтобы журавушками подняться в небеса.

Он поднял голову и подслеповато глянул вверх, где над головой кружились и призывно курлыкали журавушки, словно его за собой звали…

— Вроде долгой была жизнь, а на деле… Потерпите чуток, — вздохнул Ефим. — Придет мой час, и встретимся…

И журавушки словно услышали его. Закурлыкали громко, а потом умчались в дали дальние…

 

image_printПросмотр для печати
avatar

Об Авторе: Михаил Смирнов

Смирнов Михаил Иванович, родился в городе Салавате. Публиковался в СМИ респ. Башкортостан, московских и зарубежных изданиях и др. Лауреат ряда литературных премий, в том числе Лауреат Международного литературного фестиваля «Русский Stil», Лауреат Международного конкурса Национальной литературной премии «Золотое перо Руси», Лауреат Международного конкурса детской и юношеской художественной и научно-популярной литературы им. А.Н. Толстого, Лауреат Международной премии «Филантроп» 2016 год и мн. др. Обладатель Знака особого отличия "Серебряное перо Руси", обладатель звания "Серебряное перо Руси", сертификат соответствия № 62, награжден медалью «Русский STIL», медалью им. Ф.М. Достоевского «За красоту, гуманизм, справедливость», медалью им. Льва Николаевича Толстого «За воспитание, обучение, просвещение». Член товарищества детских и юношеских писателей России, Член международного творческого объединения детских авторов (МТОДА)

Оставьте комментарий