RSS RSS

ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯ ● "СОННИК" И ДРУГИЕ РАССКАЗЫ О СНАХ

image_print

ЕЛЕНА СКУЛЬСКАЯКОЛЫБЕЛЬ

Прилетай, мой ангел. Оседлай небесную рыбу или земную птицу. Не завелись ли мошки в перьях – крохотные насекомые, вредящие пернатым веточкам? Когда обрубок дерева протягивает культю лесу, на ней, как на ладони Кинг-Конга начинают расти маленькие балерины в зеленых оборочках.

Прилетай, мой ангел, я вычешу тебе шерстку.

У рыбы брюхо с подпругой и на глазах шоры, а птица крыльями шоркает в твоем стеклянном аквариуме, и по воздуху идут трещины, и сквозь него проваливаются виноградные улиточки прямо в кипящую воду, и виноградные усики их провожают звуками, которые извлекаются трением листьев друг о друга во время дождя, только мы трением добываем огонь, другие – хотят договориться.

СОННИК

Тогда я вышибаю ногой двери операционной, чего совершенно не следует делать, поскольку двери свободны: придерживаясь скобами одной половинки за стену, второй они танцуют, они приплясывают даже, шлепая хорошеньких медсестер по ванильным попкам, готовым растаять, как мороженое в тревожных руках; о, эти двери – как в ковбойских салунах старых американских фильмов, почти что смытых с пленок памяти, рассыпавшихся в прах школьными гербариями на заднем дворе, куда их несет мама, чтобы выбросить при переезде на новую квартиру, а ты бежишь следом и умоляешь не делать этого, а она все равно бросает в костер и отряхивает руки от спор растений, а к вечеру зола холодеет, и ты идешь к грузовику с откинутой крышкой; тогда я вышибаю двери операционной и вижу то, что и вчера и позавчера и всегда.

Кипит кастрюлька, поднимая ввысь мясной запах супа. Хирург достает кусочки и ест осторожно, нарезая мелко. Смотрит усталым взглядом перед собой.

На операционном столе лежит человек и плачет не от боли; боли он уже не чувствует, он уже настолько внутри этой самой боли, что привык к ней, как к разрежённому воздуху, когда поднимаешься все выше и выше в гору, сам не понимая, для чего это делаешь, но рвешься вверх, будто выныриваешь из воды, разрывая легкие для вдоха, который не вытянешь потом из войлочного, ворсистого облака, там кислорода нет, одна влага. Он плачет, а не кричит, значит, не от боли; из его бедра вырезан большой кусок плоти и, надо думать, именно он кипит сейчас в кастрюльке.

– Как вам не стыдно?! – кричу я, выбив ногой двери и потрясая кулаками над бритой головой хирурга.

Хирург отвлекается от усталых своих мыслей, поднимает на меня свои глаза: они внимательны, как пчелы, севшие на цветок, втягивают будущую сладость хоботком зрачка. Он смотрит на меня, и вдруг я вижу – нет, я не могла ошибиться – я ясно вижу промельк сначала смущения, а потом и раскаяния в его карих глазах с мохнатыми лапками ресниц.

Он вскакивает, кивая, и, продолжая сжимать тарелку с мясом в руках, спешит к операционному столу, наклоняется к страдальцу и шепчет ему ласково, пересохшими от волнения губами:

– Поешь немножко. Попробуй. Хотя бы кусочек.

МАШЕНЬКА И МАМОЧКА

– Машенька, вставай, дорогая, последний кусок остался.

– Ешь, мамочка, мне не нужно.

– Тебе не нужно, Машенька, да мне-то нужно!

– Вот я и говорю: ты ешь, мамочка.

– Что мне есть, когда последний кусок остался. Ты не понимаешь? Я такой эгоистки вообще никогда не встречала на всем земном шаре. Что ты там лижешь? Крошки? Кто с пола разрешил брать?!

– Мамочка, не бей по ручкам. Ты меня не сможешь на органы продать!

– Хочешь, чтобы я тебя на органы продала сейчас?! Отвечай матери!

– Я не знаю, мамочка, я больше есть не стану никогда в жизни, правда, не стану.

– Что ты раскачиваешься из стороны в сторону? Что ты раскачиваешься, будто как маятник. Будто маятник мне по шее бьет и голову мою отсекает, как лишнюю. Ему иначе время не проложить по всему земному шару, маятнику… Машенька, кровиночка моя, ты, правда, хочешь, чтобы я продала тебя и пожила немного, как человек, я ведь устала, Машенька, так устала.

– Мамочка, ты забыла? Ты теперь сними с антресолей коричневый чемодан. Осторожно, тот большой, где железки на уголках, я туда заберусь, а ты закроешь. Потому что иначе меня из дома не вынести незаметно, соседи увидят и все узнают. Мама, не этот, я в этот не влезу, мне нужно будет ножки прямо к подбородку поджимать.

– Да какая разница?!

– Такая разница, мама, что я еще Катю должна взять с собой.

– Ах, Катю? Кате ты вчера голову оторвала. Забыла?

– Баба Нюся голову пришила, да! Катя со мной ляжет. Меня на органы продадут, а Катя будет жить и не умрет никогда на свете.

– Умрет. Я рожу новую девочку и подарю Катю ей.

– Не подаришь!

– Подарю!

– Не подаришь!

– Подарю!

– Не подаришь!

– Машенька, хватит, дорогая. Мне на работу пора. Вот вернусь вечером, и опять поиграем. Только утро, хорошая моя, а я так устала, Машенька, так устала.

КАНАЛ

Он наклонился и быстро-быстро, почти лакая, стал слизывать черную рану канала. Рана дышала всем животом, как запыхавшаяся собака, и плыла вверх брюхом, запасая в складках непросохшие следы дождя. Загорелый лист бросился в воду с разбега, но не долетел, – он успел схватить его, растереть в ладонях, и долго нюхал сухой запах охры.

Он разрезал беспокойный живот девочки, и живот сразу унялся, затих. Аккуратно разматывая, он вытащил то, что, свернувшись, лежало внутри живота. И развесил влажные, переливающиеся – в пузырях розовой крови гирлянды на ветках. Гирлянды светящихся лампочек. Чтобы просохли, чтобы было сухо и чисто, как в детстве, когда мама мыла коричневые половицы и нельзя было по ним ступать, пока не испарялись последние кружочки влаги, а лучи из окна пробирались к полу, огибая горшки с алоэ – их отростки с теплым зеленым внутри прикладывали к нарывам; он ловил лучи и умывался ими и смеялся, он помнил свой смех от солнечного умывания и помнил черного, блестящего на солнце жука: его панцирь был похож на черный брикет в печке, уже просверленный огнем; последний раз топили печку в марте, было уже тепло, брикет пробирало красной судорогой; жук катился навстречу, отвалившись куском угля, и кто-то, он так никогда и не узнал – кто – подсадил жука прямо к нему на рубашечку, и жук забежал вовнутрь, и он, наверное, трехлетний, бил и бил по своей рубашечке кулачками, пока жук там, внутри, на теле, не превратился в слякоть, в жижу.

Девочка была бледна. Он плеснул ей в лицо серой воды из канала. Серые пятна расплылись по бледному лицу. Тут ничего не поделаешь: смертный приговор претворен в жизнь. Больше ничего он для нее сделать не мог.

Он ушел. А девочка еще долго лежала в забытьи. Потом поднялась и стала снимать свое – в пузырях розовой крови – исподнее с веток. Будто она была прачкой, которая снимает еще влажное белье, не надеясь на то, что оно высохнет в этот длиннополый китайский ливень, бьющий в одну точку, о, поверьте, не для иглоукалывания, а для пытки – чтобы пробить ей голову, как цветок пробивает асфальт; эти цветы собирала она в нагретом черноземе гудрона, который тянулся тянучкой, ириской, однажды вырвавшей ей молочный зуб – совершенно безболезненно, так, что она хотела и дальше есть ириску, но наткнулась на него другими зубами, и только тогда нащупала в десне лунку в асфальте.

Черный канал отдышался. Его мутная вода стала ощупывать гранит и подтягиваться на мягких пальчиках, – они ломались, не причиняя воде вреда. Холодный лоб в испарине слизи. Рот, зацепившийся за крюк подъемного моста. Кишечное дно.

Канал встал на задние лапы и откусил девочку, украшавшую мост.

ЧЕРНОВИКИ ОГНЯ

Черновики огня – опавшие за лето листья – внимательно листала кошка, прихлебывая молоко.

В окне вздыхала занавеска.

Кошка легла, подложив под голову булыжник. Рот ее, размалеванный кровью, потерял очертания. Рот ее, размалеванный кровью, потерял сознание – он стал ртом раны – приоткрытым и узким.

Беременная девочка, из которой, из-под тоненького платья, выныривал поплавок пупка и подпрыгивал, протягивала кошке руки, и кошка сдирала с них кожу, как свежую штукатурку со стен, как обои облаков с заклеенного неба.

Осень плескалась в канале, и канал сжимал челюсти мостов.

– Я уже вызвала «скорую», – говорила девочка с прыгающим пупком, – и прижала кошку к груди, и кошка обняла ее и стала грызть ключицу девочки, чтобы заглушить боль; у нее лопались легкие, у кошки, и девочка, готовясь стать матерью, принимала чужую боль, как свою.

«Скорая помощь» все не приезжала, сердобольные шины несли другие тела.

Девочка решила взобраться на дерево и посмотреть, скоро ли помощь.

Мимо пробежал голубь, похожий на закипающий чайник, клокоча и подпрыгивая. Гнилые зубы канала постукивали о гранитные края.

Девочка отняла от своей груди кошку, вскарабкалась по стволу к облетевшей кроне и успела увидеть: вздыхает по ней занавеска в окне, медленно стекает к ней молоко из кастрюльки, – и полетела вниз надкушенным яблоком, зачерпывая по дороге крик.

БАБЬЕ ЛЕТО

Беременная певица пела на два голоса.

Руки ее удлинялись еще и еще, но не рвались, – они были обмазаны желтком и тянулись на липком противне; вытягивались вниз и придерживали упирающийся, скользкий, норовящий выпасть живот, он просился на землю, чтобы расколоться, распасться и осмотреть, наконец, мир спелыми черными глазами – совершенно сухими среди красных подмалевков арбузной геенны.

Корками хрустели свиньи, выскочившие из первых рядов и вскинувшие копыта на сцену; они давили растрескавшимися, разбитыми копытами на возвышение, пригибали сцену к земле, ставили ее на колени, перебивали ей хребет и бежали потом по ней, как по сладкой болотной слякоти, выложенной телами – сломленными ветками, когда они еще могут вскинуться в последний раз и разбрызгать росу.

Ветка вскидывалась в последний зеленый раз и видела дерево с надорванными корнями; их черные, отточенные грифели были похожи на ноги танцоров: раз взлетев, они успевали оставить в воздухе свой росчерк, свой автограф, свою памятку и только потом складывали карандаши с заостренными носками черных тапочек в пенал приземления, ввинчивались в землю, ломали грифели, сваливались на полную ступню, задыхались, задыхались уже всем телом дерева, хватались за сердце, бок рвался, раздирая дупло, в котором хранилась записка о том, что он будет ждать ее всегда-всегда-всегда… И ворона, разгладив лапками записку, отнесла ее в клюве к свету и только там прочла, прихлебывая из лужи и скашивая пуговицу глаза на почерк с придыханием листвы.

Ворона ушла, переваливаясь, к кустам; она давно заметила, что ходит как утка, перенимает походку своего врага, как первобытный человек, раскрасивший себя для первой охоты, но там, в ее кустах, уже сидела женщина и протягивала мужчине котлету:

– Ешь котлету, ее можно есть, только чесноку нужно побольше класть.

– Но ведь это не собака? – спрашивал мужчина жалобно и ел котлету.

– Не собака, не собака, – отвечала женщина и протягивала ему еще одну котлету.

Он брал и говорил, утирая рукавом глаза:

– Скажи мне правду, это ведь не собака?

– Не собака, не собака, – баюкала женщина.

– Не собака?!

– Да какая же собака?! Щенок это, маленький щенок! Только что родился.

avatar

Об Авторе: Елена Скульская

Елена Скульская родилась в 8 августа 1950 года в Таллине. Закончила филологический факультет Тартуского университета. Поэт, прозаик, автор пятнадцати книг стихов и прозы, выходивших как в Эстонии, так и в России. Произведения Скульской переводились на эстонский и украинский языки. Среди книг: «Ева на шесте» (2005) «Любовь и другие рассказы о любви» (2008), «До встречи в Раю» (2011). Лауреат международной «Русской Премии» (2008), премии Союза писателей Эстонии и фонда «Капитал культуры» (2008), премии Союза журналистов Эстонии «Доброе слово» (2010). Новый роман «Мраморный лебедь», опубликованный в №5 «Звезды» за 2014 год, вошел в шорт-лист «Русского Букера». Предлагаемая вниманию читателей пьеса с успехом шла в Русском театре Эстонии в постановке Эдуарда Томана. Живет Елена Скульская в Таллине.

Оставьте комментарий